Я часами сидел у зеркальных бобровых озер. Сидеть было хорошо, потому что комар уже умер, а дожди еще не пришли. Сильно хотелось курить. Дядяяким, который научил меня этим сидениям без ружья, пошутил однажды, что бобер и здесь самый умный зверь, потому что сдерживает людей от ненужного табачного яда.
Он сильно уважал бобров. Когда после долгого терпеливого выжидания в кустах возобновлялся шум бобровой работы по кормовому снабжению и прокладке коммуникаций, он улыбался счастливо, как будто именно он обучил работящего зверя мудрости трудовых процессов.
По вечерам над рекой начинал стучать шестисильный движок лодки бакенщика. Его лодка двигалась медленно и надежно.
Было слышно в темноте, как лодка в спокойном стуке мотора поднимается вверх, с трудом справляясь с быстрым течением Березины, знаменитой реки, погубившей когда-то остатки наполеоновских войск. Стук стихал. Невидимый бакенщик выходил на берег, опускал на блоке фонарь, заправлял керосином семилинейные лампы, чиркал спичкой и поднимал вверх уже зеленые, красные и белые спаренные огни, по которым ориентировались катера, тащившие вверх по исторической реке огромные груженые баржи.
Можно было бесконечно смотреть, как зажигаются и ползут вверх эти огни, за поворотом поворот, слушать тяжкий труд буксирного катера под обрывом, а за спиной был шум леса или, точнее сказать, тишина, потому что естественный шум природы для горожанина уже тишина.
Деревня стояла на высоком песчаном обрыве. По сторонам деревни были поля, а за полями начинался сосновый лес. Но лес присутствовал всюду: сосны торчали на межах, разделяющих поля, и в самой деревне они были не вырублены, а сохранены, а там, где не сохранились, например в огороде, там росли отдельные ветлы и ивы, как будто здешний житель не мыслил себе жизни без дерева под рукой.
Внизу, под обрывом рядами лежали черные, долбленные из тополя лодки с жестяными заплатами на днищах и по бокам, через реку ходил ветхий паром, и ничто: ни новые обитые дома, ни древнего вида лодки, ни деревья на улицах — не напоминало о том, что здесь когда-то было сожжено и вновь создано людьми на пустом месте.
Но память людей была крепче памяти дерева. В тот раз Дядяяким снова шел на участок, и я увязался снова за ним с бельгийским своим ружьем, потому что по дороге он обещал показать мне место засидки на кабанов. Мы спустились вниз по обрыву, подошли к парому, и паромщик, сутулый мужик в неизменном ватнике, подпоясанном ремешком, молча бросил окурок, и паром со скрипом пошел поперек течения, а Дядяяким стоял на корме спиной к паромщику и молчал.
— Спасибо, — сказал я паромщику, но он ничего не ответил и в том же печальном скрипе поплыл, как Харон, через мрачные воды.
Дядяяким же паромщику не сказал ничего, как будто его и не было совсем. Мы шли по берегу, а на той стороне уже скопились две телеги и «газик», и было видно, что паромщик сейчас разговаривает с людьми и даже машет руками.
Из деревенской хроники я уже знал, что паромщик этот когда-то был полицаем, за что и отбыл положенный срок. Брат его тоже был полицаем, но заслуженное получил раньше, потому что его пристрелил Дядяяким за предательство.
— Как все это было, а, Дядяяким?
— Да ведь как это было. Как бывает. Зашел к нему один, узнать про дорогу. Нездешний был, из того самого танкового экипажа. Дорогу он указал, а по следу направил фашистов. Командование мне говорит: «Поди, Яким, разберись». Я пришел. «Здравствуй, — говорю, — Катя, здравствуй, Федор». Катя все поняла, ушла к соседке. «Пойдем, — говорю, — Федя». Он шапку взял. Помню, сказал я ему: «Шапку ты оставь, сыну сгодится». Тогда плохо с одежей было. Привел на то самое место, где танкиста схватили, и пристрелил из его же фашистского автомата. Жалко мне его глупость было. Неужели надеялся уйти от своих?
Я ждал кабанов в засидке. Засидка была сделана в стогу сена, где пахло ушедшим летом. С верхушки стога виднелись в сумерках десятки других стогов, полосы кустарников и болотного камыша вокруг одряхлевших озер. Еще виднелись навигационные речные огни и маячили в отдалении, как ноги гигантов, ажурные мачты высоковольтки.
На реке в этот час не было тишины, потому что был предвыходной день и по реке неслись и неслись в адовом реве форсированных моторов рыбацкие лодки из далекого города. В воскресенье вечером в том же реве они будут мчаться обратно к городской шлакоблочной цивилизации.
Здесь, у опушки леса, была тишина. Лес стоял черный и молчаливый.
Туман вставал над равниной. Вначале он затопил ложбины, озерца, потом корни кустов. Вскоре туман затопил и кустарник, и над ровной его пеленой торчали лишь отдельные ветви, верхушки. Торчали еще мачты далекой высоковольтки, но вскоре их скрыли сумерки.
Курить на верхушке стога было вовсе нельзя, и я сосал пустую трубочку, усмехаясь словам Дядяякима о том, что зверь сберегает нас от вредного табачного яда.
Рев моторов на реке кончился. Наступила окончательная тишина, которую нарушали лишь непонятные всплески на соседнем болотце, взбалмошный утиный вскрик вдалеке, и в деревне, где жил Дядяяким, вдруг заорал транзистор. Но тотчас же смолк, устыдившись.
Где-то около двенадцати в кустарнике раздался треск, чавканье воды под копытами. Кабанья стая тяжеловесно проламывалась к местам кормежки. И думать было нечего увидеть их сквозь этот туман. Так они и прошли совсем рядом со стогом, и треск затих. Я загрустил. Вспомнил, как в Москве читал Куприна и мечтал в тайниках души о том, что увижу Полесье таким же, точно не было прошедших десятилетий. Потом я стал вспоминать другие места, где бывал: Чукотку, Тянь-Шань, Усть-Урт и Якутию, но досада не проходила, хотя каждое из этих мест было прекрасно по-своему. Пожалуй, досада еще более усугубилась. Мелькаешь как мотылек из местности в местность, и почему не случится так, чтобы душа прикипела по-настоящему: к заросшим арчой склонам и ледникам Тянь-Шаня, или к невероятной расцветки водам Аральского моря, или к той же Чукотке, где прожил не год и не два, а гораздо больше. А может, все было проще, и само понятие родной местности стало для моего поколения гораздо шире, чем для поколения наших отцов?
…Кабаны прошли обратно той же дорогой перед самым рассветом, и туман все так же скрывал их спасительным одеялом.
За ночь небо очистилось, и солнце всплыло над дальним зубчатым лесом. Вид у солнца был уверенный и добродушный, как у хорошо отдохнувшего здорового мужчины в расцвете лет. И ей-богу, слезая со стога, я порадовался, что не стрелял этой ночью. Так, видно, двумя выстрелами и ограничится моя полесская эпопея, о которой столько мечтал в комнатной тесноте.
Дядяяким наставлял шило здоровой рукой, а потом ловко вгонял его ударом беспалой ладошки по ручке. Он подшивал хомут леснической лошади. Я расположился напротив за дощатым столом и, как всегда после неудачной охоты, чистил ружье. Такая была привычка.
Он все вскидывал и вскидывал глаз, наблюдая, как я колдую над хитрым бельгийским затвором. Потом сказал:
— Я когда-то ловок был разбирать. Сейчас, поди, ППШ разобрать не сумею.
Я посмотрел на него. Он сидел на пороге и орудовал над хомутом с непостижимой точностью движений, какая часто встречается у калек и еще у бывалых людей. И неожиданно пришло наитие: я понял, кого он мне напоминал все эти дни. Я же десятки раз встречал его в тундрах Чукотки, в Якутии, в колымской тайге и на горных тропах тянь-шанских хребтов, во всех местах, где бывал. В этих людях с полувековым «стажем» таился огромный запас жизненной силы. И еще была уверенность, что происходила, наверное, от четкого знания итогов прошедшего дня и знания планов на будущее.
Опыт давно научил меня, что на этих людей можно полагаться не меньше, а больше, чем на себя. По крайней мере, до тех пор, пока ты не обрел их свойства души или хотя бы способность улыбаться так, как они.
— Ну, положим, ППШ я разберу, — сам себе сказал Дядяяким. — Если голова забыла, так руки помнят. Разберем, если будет надо. А как же иначе?
— Никак, — ответил я. — Никак быть иначе не может.
И мы улыбнулись друг другу и каждый себе, потому что эти слова стали у нас чем-то вроде пароля.
И долго же, черт возьми, долгое время потом я не мог избавиться от видения этой улыбки, как и от мыслей о том: через какие испытания надо пройти, чтобы понять относительную ценность и сущность вещей, чтобы так в улыбке дарить себя людям.
Дом для бродяг
1
Сейчас, когда пишется эта история, я живу в маленькой белой комнате. Окно расположено очень низко, и прямо в него лезет пухлый сугроб. За сугробом сгрудились тонкие сосны. Если высунуть голову в форточку, можно увидеть край хребта. Черные скалы и белый снег. Я никак не могу привыкнуть к прозрачности здешнего воздуха: кажется, что до скал и снега можно дотянуться рукой прямо с табуретки.
Сегодня гор не видно, потому что идет снег. Он идет крупными мокрыми хлопьями, величиной с чайное блюдце. Ветки сосен постоянно стряхивают снег, и оттого кажется, что сосны живые.
Эта комната принадлежит метеорологу, который большую часть времени живет на высотной метеостанции. «На пике», как здесь говорят. Один угол комнаты занимает печь, которую я топлю через день. У стенки стоит железная койка с байковым одеялом, а на стенке, чтоб не пачкаться о побелку, приколота ситцевая тряпочка. На противоположной стене вырезанные из журнала картинки: очень красные цветы, за которыми виден неясный контур зенитки, Джина Лоллобриджида и фотография неизвестной девушки в вязаной кофточке с чуть раскосыми глазами, по-видимому, узбечки. Девушка очень красивая, но подписи на фотографии нет и на обороте нет также, я проверял.
Благодаря этим фотографиям и ситцевой тряпочке я чувствую себя здесь уютнее, чем дома. Это происходит оттого, что значительный и, как мне кажется, лучший кусок жизни я провел вот в таких комнатах, где над кроватью приколочена занавеска и на стенах девушки, вырезанные из журналов. Еще в те времена я заметил, что полярные охотники, например, селившись на новом месте, первым делом вынимают из багажа эту тряпочку и прибивают над нарами или койкой, прикрепляют хлебным мякишем цветные картинки из журналов — и жилье сразу становится обжитым и уютным.
Оттого что растопленная с утра печь дышит теплом и у двери стоят разношенные горные ботинки со стертыми триконями, а на гвоздиках висят полушубки, телогрейки и штормовки, к стенке прислонены тяжелые горные лыжи, жизнь кажется крепкой и основательной. Странно, что самые массивные и прочные городские здания не вызывают такого ощущения надежности бытия, как такая неприхотливая комната или хорошо натянутая палатка с сухим спальным мешком и разложенным в определенном порядке походным инвентарем должного качества и количества. Тогда ты не боишься неожиданностей завтрашнего маршрута, а возле костра смотришь на жизнь так, как и надо на нее смотреть, — в упор и открыто.
2
Я могу совершенно точно описать дом, по которому названа повесть. Он очень далеко от здешних сосен и высокогорных снегов. Дом стоит на берегу таежной реки, отмеченной на большинстве карт Союза. Река эта впадает в реку, которая уже отмечена на всех картах мира. А большая река самостоятельно впадает в Восточно-Сибирское море.
Дом выкрашен в голубую краску цвета весеннего полярного неба, кстати, и сам Полярный круг проходит где-то рядом. Совпадение это совершенно случайно, но точка на карте, означающая символически дом, попадает как раз на пунктир Полярного круга.
В доме пять окон: по два окна на длинных стенках, одно — на короткой, и одна стенка, подставленная основным здешним ветрам, глухая. Он совершенно новый. Его выстроили в прошлом году рядом с другим. Но четверо молодых мужчин продолжают жить в старом, где, по их мнению, привычнее, уютнее и теплее. Эти четверо — метеорологи по профессии и охотники-промысловики по призванию душ. Бороды они бреют, так как пижонский этап, когда их отращивают, они уже миновали. На сто пятьдесят километров в любую сторону других людей вокруг нет. Точного адреса я не называю, так как это дом для бродяг, а бродяги должны находить дома сами.
Дом этот, повторяю, есть на самом деле. Да и все, что излагается дальше, в сущности, попытка объяснить: как, почему и зачем я в нем оказался.
3
Есть такое поверье: для каждого человека на земном шаре имеется место, которое этому человеку неизвестно, но его можно видеть во сне. Если человек тем или иным путем все-таки разыщет его и поселится, он будет счастлив до конца своих дней.
Мне давно снится одна и та же местность. Я вижу ее, по крайней мере, раз в год. Если судить по рельефу и общему облику, она должна находиться где-нибудь в южном Казахстане, в предгорьях Тянь-Шаня, возможно, в Монголии. Я вижу всегда желтую выгоревшую степь в сентябре и небольшой хребет, возвышающийся посреди степи. Наверху его небольшие скалы из коричневого, горизонтально залегающего песчаника. Там живет стадо архаров, а на склонах, в ложбинах, поросших жесткой травой, много маленьких среднеазиатских зайцев — толаев. За архарами я и гоняюсь каждый раз во сне, но пока еще не подстрелил ни одного. Они уж очень хорошо знают меня, мои охотничьи привычки и методы. Каждый раз охота кончается поздно вечером. Я сижу под песчаниковыми скалами, которые еще сохранили дневное тепло, курю и смотрю на степь. Километрах в десяти проходит железная дорога, на пей небольшой степной разъезд, где я и живу. Потом я тушу окурок и думаю, что надо спешить домой, на разъезд, а то будут волноваться. На небе же выступают бледные звезды.
Я сбегаю по жесткой осенней траве к подножию хребта и вижу в вечерних сумерках, как по параллельному гребню спускаются на кормежку архары. Но уже поздно, и мы мирна расходимся. Бог с ними, пусть кормятся, думаю я. А архары, наверное, гадают, когда нелегкая принесет меня в следующий раз. На этом сон кончается.
4
Но с некоторых пор, когда я вошел в промежуточный возраст между молодым мужчиной и просто мужчиной, но еще без добавки «средних лет», мне стала являться в мыслях другая местность, которую я буду называть просто Река, потому что ее-то координаты уж точно известны.
Про Реку мы узнали лет десять тому назад, когда жили в сравнительной близости от нее, в небольшом поселке на берегу Ледовитого океана, в маленькой белой комнате с тряпочками и журнальными иллюстрациями на стенах. Мы работали тогда в геологии, а Река просто однажды попалась на карте.
Случилось это, я хорошо помню, в то время года, когда радость осеннего возвращения из тундры прошла, поселок стал уже обыден и снова тянет в тундру. Но до весны еще далеко, еще несколько месяцев.
Мы просто удивились, что так долго не замечали Реку. Она была большая, как-то очень целеустремленно рвалась на север к Ледовитому океану и вдобавок была совершенно ненаселенной. Даже на подробных картах был означен только один поселок — почти в верховьях. Вниз по течению от поселка не было даже избушек охотников, только метеостанция почти в самом устье. А вокруг нее сгрудились хребты: Торные горы, Остроконечные горы, Вулканный хребет, а один хребет назывался Синий.
Так получилось, что гораздо позднее, уже в Москве, я познакомился и потом подружился с человеком, который дал хребту это название — Синий. Знали мы друг друга, хотя бы понаслышке. Заочно были знакомы, а когда встретились, я был приятно удивлен, что человек этот крупный, седоголовый и, если так можно сказать, настоящий. Потом мы уже часто встречались, но о том, как он открывал горные хребты и давал им названия, мне рассказали жители мест, где он был первопроходцем.
Но я отвлекся.
Тогда, десять лет назад, мы твердо решили, что в ближайший отпуск поплывем вниз по Реке. Мы любили ослепительную северную весну, прозрачную полярную осень, любили заполненное копошением жизни лето Арктики. Ничего другого мы и смотреть не хотели.
Но, как говорят, действительность внесла свои коррективы. Мы собирались плыть по Реке вдвоем, и именно нас двоих перевели в центральное управление. Возникли другие заботы, и о плане на отпуск мы просто забыли. Потом с товарищем случилось несчастье, он уже никуда не мог плыть, а у меня стала другая профессия.