Отдельно стояла потрепанная книга. «Жизнь капитана Джона Росса». Лена взяла ее в руки. Глаза ее затуманились.
— Эту нельзя трогать, — предупредила Анютка.
— Почему?
— Он ее… предназначил. Дядя Саша.
— Кому?
— Сапрыкину. Который со всеми дерется, — вздохнула Анютка.
Шумно вошел Сашка.
— Привет, дамы.
Анютка кинулась к нему.
Он потрогал ее голову. Нащупал косички.
— Ух ты!
В окошке возникла возбужденная девчоночья физиономия.
Девчонка отчаянно барабанила в стекло.
— Дядя Саша! Александр Васильич! Там Сапрыкин опять подрался.
— Угу! Сейчас буду.
— Я беспокоюсь, — ходила по комнате Лена. — Беспокоюсь, и все.
— Он полярник, — успокаивал Сашка. — Полярники не пропадают.
— Он ребенок, — сказала Лена. — Мальчишка, как этот Сапрыкин.
Сапсегай сидел рядом с телом Васи Прозрачного. Глаза у Прозрачного были открыты, и на лице застыло выражение изумления.
Тихие птичьи крики раздались в воздухе. Сапсегай поднял голову.
— Птичка кегали, — прошептал он. — Так и не успел он повидать птичку кегали.
Старик встал и пошел к яранге. Потом вернулся, снял с себя кухлянку и прикрыл, заботливо подоткнув со всех сторон, тело Васьки Прозрачного. Лица закрывать не стал, просто прикрыл, как будто мог озябнуть сейчас Васька Прозрачный.
За свой незаурядный век Сапсегай привык видеть смерть. И он давно уже пришел к выводу, что вероятность смерти для хорошего человека выше вероятности ее для плохого. Хорошим же человеком Сапсегай, естественно, считал того, кто рискует собой для других, либо любопытство и страсть жизни гонят к познанию неизученных мест, кто способен в минуту опасности забыть о себе. Такие люди гибли и будут гибнуть. Но мудрость природы заключалась в том, что род их не исчезает, на смену приходят, должны приходить другие. Такова была эпитафия Сапсегая, мысленно произнесенная им над телом Прозрачного. Потом Сапсегай встал. Надо было вызывать вертолет, надо было позаботиться об оленях, и — вообще жизнь продолжалась, хочет этого старик Сапсегай или нет.
Старик в меховых штанах и вылинявшей рубашке, худой, высохший от годов кочевник, шагал по кочкам, и только сейчас можно было заметить, что Сапсегай стар, как тундра, как смена времен года на этой земле.
Сашка вышел на крыльцо.
— Сапрыкин! — громко сказал он. — Сапрыкин. Я знаю, что ты здесь.
— Здесь! — Сапрыкин вышел из-за бочки с водой.
— Иди сюда! — Сашка уселся на крыльцо. Сапрыкин подошел.
— Ты кем собираешься быть, Сапрыкин?
— Космонавтом.
— Значит, бандитом ты быть не хочешь?
— Нет, — замотал головой Сапрыкин.
— Тогда объясни, почему ты два раза на день дерешься. Только не ври…
— Космонавт должен сильным быть.
— Я объясню тебе, как стать сильным. Я займусь тобой, Сапрыкин. В восемь утра завтра быть здесь. И послезавтра. И…
В калитку вошел Помьяе. И тут же с визгом выскочила из комнаты Анютка, бросилась к нему. Но Помьяе, отстранив ее, шел к Сашке.
— Саша! — сказал он. — Саша, случилось…
Урок
Был урок.
— Сегодня мы отложим тему урока, — начал Сашка. — И поговорим сегодня об Антарктиде. Антарктида — ледяная страна, где живут только пингвины. Пингвины и люди. Один мой друг утверждал, что пингвины умеют смеяться. Он устроился в экспедицию и поплыл в Антарктиду проверить: правда ли, что пингвины умеют смеяться. И установил, что правда. География — это не только наука о земле. На земле живут люди. Таким образом, это также наука о людях, наука о долге и счастье.
Двадцать пар ребячьих глаз смотрели на своего учители, уже седеющего, темнолицего и сухого, как будто его опалил горевший внутри огонь.
— Одна трепанация, пять трепанаций, — сказал Сашка Лене. — Надо их делать. Был бы я зрячий, не погиб бы Васька. Получается: надо быть зрячим.
Тот же берег
Был тот же берег вечерней бухты. И Сапрыкин молча стоял за спиной Ивакина.
Печально и тонко кричал журавль. Потом другие журавли подхватили крик, и трубные прозрачные звуки их плыли над миром, как утверждение ясности бытия.
Народное поверье утверждает, что журавли предчувствуют перемены в человеческой жизни.
Сашка поднялся.
— Пойдем, — сказал он. — Пора. Я еще книжку должен тебе отдать.
— А обратно вы не прилетите? Когда будут глаза, прилетите?
— Обязательно. Я должен вас изучить географии.
— А книжка какая?
— Про одного капитана. Вообще про жизнь.
— «Дрожите, королевские купцы и скаредное лондонское Сити», — отчаянно фальшивя, запел Сапрыкин.
Низко сидящее солнце вырезало плечистый, чуть сгорбленный силуэт Сашки и вихрастую фигурку Сапрыкина.
Послесловие
Изложенная здесь история почти полностью достоверна. Автор хорошо знает Сашку Ивакина, знаком с Сапсегаем. Сапсегай по-прежнему живет в пастушьей бригаде, хотя очень стар. Розовая чайка есть — на самом деле, и гнездится она именно там, где искал ее Шаваносов, — в болотистых равнинах низовьев реки Колымы. Это единственное в мире место ее гнездовий, если не считать низовьев соседней реки Индигирки. Кстати, открытие розовой чайки для науки принадлежит знаменитому русскому орнитологу Сергею Александровичу Бутурлину. В 1904 году он открыл гнездовья розовой чайки и, таким образом, доказал, что она является отдельным биологическим видом. Птица эта относится к числу охраняемых государством — стрельба и отлов ее категорически запрещены. Хотя трудно представить себе человека, который, раз убив бы розовую чайку, был способен в нее стрелять еще. Возможно, район ее обитания расширяется. В 1959 году автор встретил розовую чайку, точнее, колонию розовых чаек на Чукотке, на берегу Чаунской губы, в устье крупной чукотской реки Чаун. Чайки эти гнездились на берегу небольшого тундрового озера. По утверждениям старожилов, они стали появляться здесь сравнительно недавно.
Первые же достоверные сведения об этой птице действительно связаны с морской фамилией Россов.
Подборку документов и биографические сведения о Джоне Россе можно прочесть в документальной книге Фарли Моуэта «Испытание льдом». Книга эта на русском языке вышла в издательстве «Прогресс» в 1966 году. Автор встречался с Фарли Моуэтом в Москве, и мы рады были выяснить, что, помимо любви к Арктике, нас связывает еще и уважение к памяти Джона Росса, отважного арктического исследователя и друга знаменитого русского путешественника Крузенштерна.
Розовая чайка навсегда осталась символом героической Арктики.
Два выстрела в сентябре
Булькающее токование тетеревов плыло над левобережьем. У земли допотопный звук яростной птичьей страсти становился слышнее, как слышнее бывает, если приложить ухо к дороге, гул далеких моторов. Вверху же тетеревиный зов совсем почти пропадал, и невозможно было определить, откуда идет он по уставленной стогами, перегороженной непроходимыми чащами ивняка бесконечной полесской равнине.
Мы укрылись за стогом от ветра. Нас было двое: я и лесник со спаренным именем Дядяяким, где прожитые в одной и той же местности десятилетия спрессовали в единое целое безличное «дядя» с собственным именем Яким. Дядяяким — так звали его все, от пацанов до большого начальства.
Равнину заливал янтарный свет полесского бабьего лета. В укрытом от ветра месте солнце грело сквозь штормовку и свитер с упрямой, сбереженной от лета силой, но вороненый ружейный ствол оставался холодным. Давно уже я заметил, что этот термический парадокс можно наблюдать только осенью или ранней весной и всегда почти одинаково, где бы ты ни был в то время: в Вятке, на Севере или здесь, в Белоруссии.
Сейчас было время осенних тетеревиных токов, когда косачи, отъевшись за лето, не то вспоминают минувшие любовные схватки, не то тренируются в предвидении новых.
— Ползи, — сказал Дядяяким, — во-он за тот куст. Увидишь там косача.
— Может, не там? Может, в другой стороне? — с сомнением спросил я, прислушавшись.
— Там. От куста метров сорок.
Я пополз. Уверовал, что Дядяяким и на сей раз не ошибся. Я полз и вместо тетерева, зов которого колдовски плыл над травой, почему-то думал о леснике, о том, как он за стогом сейчас свертывает беспалой рукой самокрутку из бийской махорки № 2 средней крепости и прикуривает, сбочившись на ту сторону, где не хватало двух ребер. Уткнувшись в горький осенний запах травы, я, как наяву, видел тусклый при дневном свете огонек спички, и залитое солнцем в недельной щетинке лицо, и синий махорочный дым, отличный по цвету от любого табачного дыма, и видел его щемящую душу улыбку до беспомощности доброго человека. Не мог я спокойно смотреть, как он улыбается.
Косач действительно был за кустом. Он ходил по лугу метрах в пятидесяти. Он ходил, великолепно распушив черно-белый хвост и отливающие металлом крылья. Загадочно-четкое, как звон воды в серебряном котелке, бормотание его летело над освещенной солнцем равниной и уходило в дальний сосновый лес. Дальний сосновый лес был темно-зеленым, почти черным, а по краю его радостно желтела полоска молодого березняка.
Сбоку, совсем почти сзади, с шумом сорвалась тетерка. Я прополз мимо нее, не заметив, а она, конечно, заметила, но затаилась, не улетела сразу — видно, хотела еще посмотреть ослепительное мушкетерское хвастовство косача, которое для нее одной и предназначалось.
Вслед за тетеркой и сам «мушкетер» мгновенно сорвался, как черный сверкающий на солнце снаряд. Я выстрелил.
Дальше все было как во сне. Сверкающий на солнце снаряд оборвал полет и грохнулся в желтые травы. Я вспомнил слякотные московские вечера, когда мечтал об охоте в Полесье. Надо же, первый выстрел, и так удачно… И тут на бегу я провалился куда-то нескончаемо вниз, коленями, лбом врезался в неизвестный ржавый металл.
Была заросшая лебедой воронка и брошенный четверть века назад кузов машины, на котором еще сохранилась добротная краска «ИГ Фарбениндустри», как сохранились рваные следы осколков и аккуратная строчка дырок вдоль кузова.
«Надо спросить Дядяякима. Наверное, знает», — машинально подумал я и потрогал ладонью расцарапанное лицо. И, позабыв про азарт, поднял сбитого тетерева.
…Лесник действительно курил, сидя за стогом, в цигарке еще оставалось чуть меньше половины, а взгляд его был безмятежен в прост, как весь сегодняшний день. Он молча погладил беспалой рукой теплое перо прекрасной осенней птицы. Я заметил, что он многое предпочитает делать беспалой рукой, как бы самоутверждаясь, как бы напоминая, что он вовсе не инвалид.
— Метров с шестидесяти сбил, — похвастался я и погладил, в свою очередь, ствол бельгийского своего ружья, пятизарядного, знаменитой в «мокрых делах» фирмы «Браунинг». Но лесник бездумно скользнул взглядом по браунингу и не сказал ничего, хотя другие всегда говорили. Он только повернулся ко мне на мгновение, и именно в этот миг я взвешен был со всем своим организмом, честолюбием, замыслами, неудачами и мечтами на весах бытия. И снова я увидел его улыбку, которую мне не дано описать и которую не мог спокойно видеть.
— У меня дома тулка висит. Поди, соржавела вся. Почему соржавела? Да мне как в лесничестве выдали, я повесил и боле не трогал. В партизанах я надержался ружей в руках. Немецких, австрийских, итальянских, румынских. Автоматы ихние, пулеметы ручные, мины, гранаты, разные пистолеты, Ты воевал?
Откуда, Дядяяким? Мне семь как раз было, когда эта война началась.
— А до войны я любил с ружьем походить. В лесу живем. И война получилась почти что в лесу. Я по ранению попал в партизаны. Подальше отсюда. Не хотел воевать у своего огорода. Большая в этом неловкость. Стыд, если ты это поймешь. Но потом меня переправили. Проводник был тут нужен для большого соединения. Я в был проводник. А кому быть, если не леснику? Места у нас есть — не суйся. А после войны не до ружья уж. Птица распугана — жучка развелось. Дела в лесу не перехлебать.
Я молчал.
— Дел не перехлебать, — повторил Дядяяким и, затушив окурок, высыпал табак обратно в кисет.
— Привычка, елки лесные, — сказал он, поймав мой взгляд. — Пошли, что ли.
Мне без конца хотелось смотреть, здешний лес: сосняк, березовую чащобу и заросшие ивняком нескончаемые болота. Можно сказать, что видал лес: вятские мачтовые бора, горные шубы тянь-шанских елей и глухую тайгу Приамурья и колымскую лесотундру, но здесь было другое, и не с чем было сравнить. Главная особенность здешнего леса была в том, что лес и человек тут уживались рядом, как единый биологический симбиоз. Посреди забитого ржавой водой; осокой и непроходимым кустарником болота вдруг вырастала сухая песчаная рёлка с редкими сосенками, и посреди этой рёлки всегда почти находилась расчищенная поляна, и было видно, что когда-то здесь рос хлеб, а может, сажали картошку в укрытом от недруга месте.
Или вдруг в полном несоответствии с обстановкой в чаще раздавался крик петуха и собачий брех, и вырастал одинокий хутор, и хутора эти были как форпосты, выдвинутые из леса наблюдать за равниной. Я особенно уверовал в эту гипотезу, когда узнал, что на одном из хуторов одиноко живет прославленная здешняя партизанка, потерявшая в войну всю семью. С окончанием военных действий она не захотела из леса уйти и осталась там, как негасимый в пределах человеческой жизни памятник прошедшей беде.
В сотне метров от тех хуторов вырывались из осоки дикие утки и в свисте крыльев уносились прочь, суматошные, глупые птицы. Существование их рядом с жильем напоминало обетованную землю, ту самую, где волк возлежит рядом с агнцем. Видимо, обитатели сих хуторов в свое время, как Дядяяким, повесили на стенку дробовики, чтобы не добивать скудную послевоенную живность. А потом те двустволки соржавели, или о них просто забыли.
Одного селезня, вылетевшего из багровой осоки; я все-таки не удержался и сбил, нарушив вторым нынешним выстрелом законы обетованной земли.
— Упал в самый раз, — сказал Дядяяким и полез в карман за махрой.
— Почему?
— В том месте, где он упал, схоронен наш танк. Экипаж, кого выходили, ушел в партизаны. Собрали мы, помню, баб, ребятишек, коров впрягли, но вытащить не могли из-за тяжести. Очень нам танк в отряде хотелось.
В безветренном воздухе дрожали багряные листья осины, под ногами шуршала хвоя и палый осенний лист. Песчаные холмы южной Гомельщины уходили вдаль, щетинясь лесами. Лесник шел впереди, выбирая ему одному известный маршрут. В драной своей телогрейке и ростом, и сухонькой фигурой сзади он совсем походил на мальчика, если бы не легкая хромота и наклон на тот самый бок, где не хватало вырванных минным осколком ребер.
На одном из подъемов он молча скинул с плеча полевую сумку и сел под сосной.
— Запыхался немного, — виновато сказал он, и рука машинально царапнула ватник в том месте, где сердце. — Запихиваемся все понемногу. Много уж наших поумирало, кто живы из лесу вышли. А я все не успокоюсь. А как же иначе?
— Никак, — согласился я.
Нельзя было не поражаться скудости здешних почв и фантастическому при этом упорству земли. Хвоя и палый лист засыпали воронки, траншейные линии и цепи окопов. Живая ткань дерева закрывала покалеченные металлом места. И безымянные могилы врагов или тех, кто погиб вдалеке от своих, закрывали заросли буйной метлицы.
Не сразу я понял происхождение молодых сосняков, которые встречались часто, гораздо чаще, чем это положено в нормальном лесу. Этот молодой сосняк рос на стратегически важных участках, где лес был начисто сметен войной и уж посажен вновь человеком, вернувшимся с войны лесником.
На исходе третьего десятилетия после войны лес все-таки жил, как положено ему жить. Утки взлетали в болотах, заваленных боевым ржавым металлом, стада кабанов рыли землю на бывших полях сражений, и строили хаты бобры.