Через триста лет после радуги (Сборник) - Куваев Олег Михайлович 4 стр.


…Было лето. Вынутая земля оползала обратно в канавы с ехидным кипением. На глубине одного метра она пролежала мерзлой, может быть, не одну тысячу лет, а мы вынимали ее с двух, а то и с трех метров.

Земля там была холодной, вся в мутных кристалликах льда. Это в первое мгновение. Потом грунт расползался в липкую жижу, и не было никаких сил удержать его наверху. Казалось, что земля, как живая, стремится обратно в канавы. Макавеев говорил «давай», мы давали. Давали так, что брезент рукавиц приставал к ладоням. А земля стремилась обратно, где ей было так холодно и спокойно. От этой войны хмурели ребята.

— Когда кончим гнать эти канавы, начальник?

— Почему не ходят письма, начальник?

— Осточертела нам тушенка, товарищ Макавеев.

А Макавеев только поглядывал на нас. Так, в половинку глаза поглядывал. «Для почтового отделения не нашлось, видите ли, палатки и спецсамолета. Ананасов на складе нет». Он всегда говорил с нами между прочим, и вторая половинка его взгляда была вечно прикована к земле. Впереди канав все росли и росли линии белых колышков. Эти колышки означали новые канавы. Когда только Макавеев успевал их ставить?

Мы работали утром и вечером. Мы работали по ночам. На наших глазах солнце падало на рыбьи спины хребтов и, еле коснувшись, снова взмывало вверх. Это были лучшие часы. Днем мерзлота оживала, а не было способа воевать с ней. Мы брели в палатку и ложились на осточертевшие нары. Заводили разговоры. О мотоциклах, о Люсях и Нинах, о всяком коловращении жизни. Однажды зашел Макавеев. Слушал, сплевывал на пол. Потом сказал: «С сегодняшнего дня зарплата вдвое». И ушел. На сопку, к своим камням и колышкам. А мы озадаченно молчали. Вроде бы ведь не частной фирме предложили мы свои руки и спины, не для Макавеева рискуем со Взрывчаткой. Но ведь он это сказал.

Ему виднее, когда и какие расценки. У него рация есть, и по вечерам пищит морзянка неизвестные нам приказы.

— Это за счет прогрессивки, — сказал кто-то.

— Значит, на «Москвича» зашибу, — сказал другой.

— Справедливо. На износ работаем, — сказал третий.

Кто-то встал и пошел к выходу, кто-то потянулся за ним. А сосед мой по нарам затянул потуже бинт на помятой камнем руке и тоже встал. Скоро в палатке остались Хыш и я. И черт бы меня побрал, чувствовал я, как независимо от сознания пощелкивает где-то в уголке мозга радужный арифмометр. «Если вдвое, если раньше две с половиной, то будет пять. А если пять…» И летели из арифмометра щекочущие искорки.

— Что же, Хыш, — сказал я, — лови момент. Может, завтра опять снизят… — А бродяга только мелькнул по мне светлыми глазами и вынул мятую пачку «Прибоя». Пошел я на сопку.

Шикарная все же штука — этот принцип материальной заинтересованности. Ребята прямо как заводные бились на этой сопке. Молчали теперь про письма, молчали про ананасы. А хитроглазый Васька-взрывник расхаживал по отвалам и увлекательно повествовал о том, что имеется на свете. О девочках с Охотного ряда, о друге Коле, имевшем всамделишный «паккард», о том, как кормят в ресторане «Золотой рог» в городе Владивостоке, про двух дурех официанток из города Воронежа. Много тем знал этот Васька.

За пять минут до того, как заснуть, кто-либо бормотал про канавы. Раньше они метались по сопке без всякого порядка, а теперь шли рядами. Школьник бы понял, что какую-то жилу заставлял нас нащупывать Макавеев. Кто-то вспомнил про Васькины намеки насчет премии за первооткрывательство, и мы засыпали под сладкий шепот возможностей, а утром подмигивали голозадой красотке, что черт знает откуда возникла над столом с окурками и недоеденными консервами. А Макавеев все так же был в стороне и все так же мерил верхушку сопки шагами. Когда спал человек, спросите у здешнего бога.

— Хорошо бы выпить, — мечтательно хрипит Хыш. — Придем в поселок и выпьем, — солидно соглашаюсь я.

Мы делегаты. Ходоки от имени рабочего класса. В моем кармане лежит письмо, и под ним семь подписей рабочих четвертого разряда. Восьмая подпись вышагивает впереди.

…Макавеев ударил Хыша. Ударил так, что голова у Хыша дернулась, как на резинке. А ведь вместо резинки была жилистая шея привыкшего орудовать ломиком человека. Дождь был в тот день. Дождь и туман. Бывает здесь такая погодка. К полудню туман ушел, дождик остался. Я видел, как справа и слева подрагивают в такт ударам согнутые спины ребят. Васька помаячил возле нас минут пятнадцать, потом попрыгал вниз к палаткам. Хоть бы на камне поскользнулся, гладкая рожа. Хыш впереди меня начинал зарезку новых метров. Постукивал киркой по камням да часто вынимал папиросы, а я кончил бурку и возился с детонатором. Откуда-то сбоку выплыл Макавеев, огромный, как Будда, в мокром плаще. Крутил в руках какой-то камушек. Я видел, как он подошел к Хышу. Я даже удивился — нечасто уделял Макавеев внимание нашему брату. А ветер прыгнул сверху и донес слова: «Значит, сказать?» Не знаю, что ответил ему Хыш, только Макавеев поднял руку, и раз и два раза голова у Хыша дернулась, как ватный пустяковый мячик, и кирка выпала у него из рук.

Мы окружили их плотным кольцом. Чей-то сапог прижал грязную ручку кирки. Но Хыш, ветеран экспедиции Хыш, и не пробовал поднять ее и снести Макавееву голову. Зажал он ухо, бормотал что-то несуразное. По чугунному макавеевскому лицу ползли капли.

— Ну что ж, жучки, — сказал Макавеев. — Обманул я вас немного двойными расценками. Знал, что вы из-за денег сопку срыть готовы… — И он, бесстрашно сплюнув прямо на наши ноги, пошел вниз. Никто не стал его догонять. Бурки, заправленные взрывчаткой, остались невзорванными. Листы бумаги, приготовленные для писем, легли на стол в нашей палатке.

«Уважаемый товарищ прокурор! Пишут вам рабочие, одной разведочной партии. Мы жалуемся на то, что наш начальник товарищ Макавеев оказался проходимцем и последним хулиганом, которым не место в советском обществе. Он обманывал нас с расценками под предлогом повышения производительности труда, а сегодня ударил одного из нас.

…мы понимаем, что трудности… мы готовы, если надо… мы просим убрать нас из этой партии, либо уволить и наказать нашего начальника товарища Макавеева».

Цистерны благородного негодования вылились на бумагу. Соглашались работать даром, если надо. При условии человеческого отношения и разъяснения задачи. Макавеев подсылал к нам взрывника Ваську. И этот холуй из палатки начальства сладко пел про невозможный план, про материальную заинтересованность, про производительность труда. Выкинули мы холуя Ваську из палатки. Тогда Хыш повернул к нам ставшее несимметричным лицо и сообщил, что он не будет работать даром, но не будет и подписываться под жалобой на Макавеева. Мы скрипели зубами. О, плебейская душа, Хыш! Где, на каких километрах растерял ты остатки гордости и что в твоей темной душе осталось еще такое, что ты прямо в чугунное макавеевское лицо сказал про обман?

Бумага была составлена, и семь подписей украсили ее внизу. И впервые мы легли спать, как люди, без цифр, без шуток по поводу голозадой красотки.

А утром Хыш объявил о своем согласии. В делегацию попали двое. Он — за то, что бит и знает дорогу, я — за умную кличку Гегель.

Ребята кучкой стояли у входа и молча тянули шершавые ладошки. А чуть дальше стоял идолом Макавеев. Мы прошли от него в двух шагах. Прищурил Макавеев раскосые азиатские глазки, и, черт, показалось, как что-то человеческое мелькнуло у него на лице.

Я начинаю отставать. Кружится голова. Нервный зуд лихорадит тело. Это от комариного яда. В комариных укусах есть яд.

— Хыш, — говорю я, — я первый год, ты знаешь. Что, везде начальство такое?

— О-о, — отвечает Хыш, — Макавеев наш прост. Он, как бык, только стенку видит, а ворот не замечает. Ты послушай…

Я слушаю рассказы о невероятной хитрости и коварстве разных типов, с которыми имел дело богатый опытом Хыш. Я забываю, что завел Хыша на разговор только ради более тихого хода. Ради моих усталых ног.

— Хыш, а ты в школе учился?

— Чудак, Гегелек. Кто же нынче не учился?

— Но все равно ты уже забыл. А я помню. Татьяна Ларина. Бедный Вертер. О чем думал Фауст. А про канавы ни слова.

— Умнеешь ты, Гегелек, — хрипит Хыш.

Ох, я не умнею, я изнемогаю. Давно уже с потом вышел из меня чифир, комары высосали мою силу! Все кочки, проклятые, кочки. А Хыш даже не повернет в мою сторону свой пипочный нос. Не надо мне справедливости. Не надо денег. Не надо тундры.

— Ты ставь ноги в промежутки. Так легше.

Знаю я эту теорию. Я ставлю ноги между кочками, ставлю их на мохнатые головы, ставлю куда попало. Темные черепашьи панцири холмов стоят перед нами. Их много впереди, они фантастически далеки друг от друга. Временами я теряю чувство расстояния. Кажется, что Хыш далеко на горизонте и его огромная фигура рассекает холмы, как волны.

Было в детстве такое занятие: смотреть на мир сквозь цветное стеклышко. Скучная, такая привычная улица становится похожей на сказку о дальних странах. Был еще калейдоскоп. Он здорово врал бездумной игрой своих стеклышек.

— Ты видал калейдоскоп, Хыш? Трубочка такая.

— Для детишек это.

— Красиво в нем. А представляешь, вдруг бы вместо этих узоров во всех трубочках мы. Тундра. Да еще Макавеев.

— Чу-удишь.

Поговорить бы еще о чем. О том, как с тихим звоном лопаются мои нервы. Мои неокрепшие молодые нервы. О том, как мы войдем через день в поселок. О листе бумаги и первой фразе: «Здравствуй, милая мама».

Я, как во сне, карабкаюсь на скользкий глобус. Ноги мои отсчитывают холмы. Час. Два часа. Три.

— Смотри, салажонок, на море!

Море. Я вижу только, как тундра невдалеке отчеркнута ровной полоской. Далеко за полоской стоят снежные горы, на той стороне залива. А между ними пустота. Только ветер оттуда тревожит душу.

Ленивая чайка пренебрежительно машет крыльями нам навстречу.

— Будет сейчас одна избушка, — неохотно говорит Хыш. — Чукча там с дочкой живут. Там и передохнем.

Я чуть не плачу от злости. Близко избушка! Что ж молчал ты, старый эгоист? Ведь не забыл же? Я же знаю, что всю зиму таскались вы тут с тракторами.

Потом моим полита дорога к прокурору.

Тяжел путь к тебе, справедливость!

Я вижу море. Зеленую морщинистую кожу воды. Торфяной обрыв. И на обрыве, совсем чужая этому миру, стоит избушка. Даже дом, а не избушка. Несколько собак трусливо облаивают нас с высоты.

— Эй, есть кто? — кричит Хыш.

Никого нет. Солнечное тепло идет от обложенных дерном стен.

— Эй!

Щелястая дверь приоткрывается, и я вижу, как боком, словно маленький рачок-бокоплав, выходит из избушки существо — крохотная темноволосая девчонка в крохотным меховом комбинезоне, в крохотных торбасах. А над всем этим крохотным торчат темные, любопытные, испуганные глазищи.

— Здравствуй, Анютка, — сказал Хыш.

— Здравствуйте, — прошептали глазищи.

Мы входим в избушку. Здесь прохладно и сухо. Густой нерпичий запах окутывает мне голову. Я вижу круглую железную печку, дощатые стены, низкий столик, широкий топчан у стены. На стенке развешены две винтовки, — какие-то шкурки, мотки ремня, торбаса. Два потемневших плаката призывали нас встретить день выборов трудовыми успехами. Распижоненный горнолыжник мчался по склону. Девица в красном купальнике стояла на берегу неизвестных вод.

— Тебя как зовут? — спросил я, отрываясь от девицы.

— Анкай, — прошептал меховой комбинезон.

— По-ихнему значит Маленькая Аня, — комментирует Хыш, потрогав пальцем купальник.

Девчушка громко прыскает. Я оглядываюсь. Белозубый развеселый чертенок глянул на меня с порога. Одно мгновение. И снова мохнатый серьезный гномик смотрит навстречу.

— Сделай нам чай, Анютка, — добрым голосом сказал Хыш.

Что-то шумнуло, хлопнуло дверью, звякнуло чайником. Топор затюкал за стенкой. По-человечьи вздохнув, Хыш сел на нары. Я вышел на улицу.

Черный, в бисеринках воды чайник болтался на треноге. Маленькая Анютка огромным топором тюкала по огромному, как кашалот, плавниковому стволу. Я взял у нее топор, стал отсекать от кашалота синеватые щепочки. Рразз — щепки исчезли из-под самого лезвия топора. Я даже охнул от испуга. Раз, два, три. Синий дым окутал чайник. Раз-два… Анютка вынырнула с другой стороны дома. В руках у нее была ощипанная птица. Мне показалось, что кудлатая псина у двери недоуменно тряхнула головой. Растерянно качнулась земля.

На чашках остался привкус морской воды. Их мыли в море. Это были очень интересные, с цветочками чашки. Я никогда не видал таких в магазинах. Мы сидели на низких скамейках, расстегнув ковбойки. Наша хозяйка где-то успела переодеться. Я вижу не очень чистое ситцевое платьишко и смешные ботинки с загнутыми носками. Смуглые руки лежат на коленях. Из-под топчана выползает лохматый щенок и дружелюбно смотрит на нас.

— Бобик, — говорит Анютка.

— Бобик?

— Бобик. — В комнате хихикнуло, как будто вспыхнула и погасла спичка. Щенок радостно тявкнул.

Мы закурили. Хыш лежит на широких досках, смотрит в потолок. Наверно, «точит» злобу на Макавеева. Окурок дугой метнулся к порогу. Хыш затихает.

Я иду по берегу. Собаки, как по команде, двигаются следом. Среди голых галечниковых куч непонятным образом растет трава. Море подталкивает к ней желтые ремни морской капусты.

Сзади стукает камень, и вперед выбегает Бобик. Он смотрит на меня преданными глазами, только ноги у него приплясывают совершенно независимо от головы.

— Ты в школу ходишь, Анютка? — спрашиваю я воздух за спиной.

— Да, — дохнуло оттуда.

— В интернате?

— Да.

— Какой класс?

Ответа нет. Я оглядываюсь. Анютка стоит метрах в трех от меня, и снова я вижу только два черных, неправдоподобно блестящих сгустка любопытства: было семь чудес света, я — восьмое чудо.

— В первый?

— Не-ет.

— Второй?

— Не-ет.

— Третий?

— В первый. — Анютка застенчивой каруселью обходит восьмое чудо света.

Бестолковый Бобик пробует укусить приливную волну. Я не знаю, сколько времени мы молчим, только за это время солнце успевает стукнуться о далекие горы и снова взмывает вверх, как радужный детский шар. Отчаянная усталость подползает сзади из тундры и хватает меня за горло. Я еле успеваю добрести до избушки и упасть на нары. Колыбельный запах шкур и звериного жира уносит меня в темноту.

— Товарищ прокурор, — бормочу я. — Позовите сюда судмедэксперта. Пусть он вскроет меня, и вы увидите внутри убитые идеалы. Макавеев глушил их по голове большими кусками камня.

Просыпаюсь от кашля. Хыш сидит на нарах в майке и курит. В углу Анютка сшивает какие-то тряпочки.

— Смотри ж ты, — говорит Хыш, — до чего приспособилась к этой жизни.

Он зевает с отчаянным вывертом.

И остаток дня просто куда-то исчезает.

Хыш забрал себе «Беломор», лежит на солнышке. Греет щетинку. Под треножником безостановочно курится дым. И целый день я наблюдаю, как мелькают мимо меня ситцевое платьишко и ботинки с загнутыми носками. Анютка появляется сбоку, сзади и спереди. Она возникает на фоне стен, тундры и моря. Временами она просто повисает в воздухе.

— Пора идти, — говорю я вечером Хышу.

— Куда? — лениво спрашивает он.

— Не меня ведь били. Тебя, Хыш, били.

— Это ты верно подметил, Гегелек.

А через минуту он вскакивает в веселом оживлении.

— Эй, мышонок, чукча твой возвращается! — кричит Хыш.

Мы втроем сидим за столом: Хыш, я и темноволосый темнокожий тихий человек.

— Ты давай, давай, — говорит Хыш и делает рукой понятный всем народам мира жест. Анюткин отец извлекает из мешка бутылку. Хыш берет на себя руководство. Раз-два-три-четыре — булькает он в свою кружку. Потом передает бутылку нам. Северный мужской обычай: каждый льет себе сам. Мы булькаем в свои кружки. Я с гордостью посматриваю на себя со стороны. Сидят взрослые мужчины, пьют спирт. Полярный охотник, бывалый человек Хыш и я. Бывалый человек и полярный охотник хмелеют. Я, наверное, тоже.

Назад Дальше