— Привет тебе от Макавеева, — пьяным голосом говорит Хыш.
— Макавеев, о-о!
— Гад Макавеев, — говорю я.
— Прибавочная стоимость, — бормочет Хыш. — Ты темный охотник, ты не знаешь, что такое прибавочная стоимость, а я знаю. Я работал однажды с оч-чень уч-ченым жуком. Он мне говорил, как раньше выдумали прибавочную стоимость. Но я умнее того жука, я понял его по-своему.
— Слышал ты звон, Хыш, — говорю я. — Это из буржуйской политэкономии.
— Нет, — спорит Хыш. — Ты сопляк. Я знаю: каждый человек вроде невелик. Но в нем есть добавка. Добавку можно взять, если сумеешь. Вот друг Рычин. Это хорошо. Но я знал, что у него есть еще и бутылка. И видишь, прав. Тоже политэкономия.
— Макавеев, о-о!
— Макавеев тоже знает политэкономию.
Я ухожу от этой пьяной дребедени. Сегодня мир синего цвета. По морю прыгает зыбкая рябь. Я обхожу избушку и вижу Анютку. Она сидит на завалинке под самым окном. Серьезно жует пряник. На земле перед ней стоит большой деревянный ящик. Лупоглазая дура-кукла прислонена к окну. Я наклоняюсь над ящиком. Он почти весь забит книгами. «Робинзон Крузо», «Путешествия по Южной Африке» Ливингстона, «Мойдодыр» и книжка академика Тарле о Наполеоне.
— Это тебе отец подарил, Анютка?
— Нет, — шепчет она.
Я открываю «Робинзона». «Веселому чукотскому лучику Анютке. Вырастай скорее и читай эти книги. Николай Макавеев».
Из окошка все бубнят и хрипят голоса.
— И он просил у меня прощения. Все дрыхли, а он сказал: «Ударь меня, Хыш…»
Пьяноватый смех Анюткиного отца.
— Не надо. Не надо ударять Макавеева.
— Ты чудак! — похрипывает Хыш. — Семь лет. Вот ты тундровик, а скажи: кто из вас спускался на льдине по всему Пыхтыму? Никто! Никто! Только мы с Макавеевым, как на лодке.
— Макавеев, о-о! Большой друг.
— Это я друг. Молокососы хотят сожрать Макавеева. Письмо прокурорам пишут. И этот шпиндель, что со мной, думает его съесть.
— Не надо. Не надо есть Макавеева.
— Тяжело Макавееву. Жилы там, как рваные нитки. Бестолковые жилы на этой сопке. Там пять лет копать надо, а он желает за один сезон. Понимаешь? А раньше? Не захотел ждать неделю. И пожалуйста, плыви на льдине, как белый медведь.
— Макавеев найдет.
Я беру в руки куклу. Машинально. Это очень дорогая блондинка из тех, что знают «папа» и «мама». Анютка вытягивает ручонки, чтобы, не дай бог, не уронил я это чудо техники.
— И куклу Макавеев?
— Дядя, — говорит Анютка и кивает на окно. И тихонько тянет ее у меня из рук.
— Но я сказал так: я не буду ударять тебя, Николай. Я пойду к Анютке и переживу свою злость. И обману заодно этих с их прокурором. Знай, Макавеев, душу Хыша.
— Не давай молодым съесть Макавея.
— Хыш бы ум у них был, хыш бы немного.
— Хеппи энд, — тихонько говорю я сам себе. — Падает розовый занавес. Публика в слезах.
В избушке звякают чашки. Булькает спирт.
Черноволосая Анютка держит на коленях куклу-блондинку. Ветер листает страницы «Робинзона Крузо».
…Я дождался, когда бывалый человек и полярный охотник уснули. И Анютка заснула возле своего ящика. Я взял рюкзак и тихонько приоткрыл щелястую дверь. С моря шла изморось. Лицо и руки сразу стали влажными. Две собаки шли за мной следом, потом вернулись. Берег убегал на север абстрактным изгибом. Я шел к поселку. К тому, где живет прокурор. Шел и все щупал зачем-то бумагу в кармане. Бумага была цела. Шел я очень тихо. Два раза садился перемотать портянку. Я злился на себя. Я все ждал, что Хыш будет меня догонять. Очнется, поймет и догонит. Так я шел тихо, все оглядывался и обдумывал свой разговор с Хышем.
Я сказал бы ему равнодушно: «Я иду в поселок за калейдоскопом. Знаешь, такая трубочка. Я решил подарить Анютке калейдоскоп и набор для цветного фото. Там очень хорошие разноцветные стекла».
Может быть, мы совсем не будем говорить об этой бумаге. Бывают же очевидные ситуации. Так, поболтали бы о разноцветных стеклышках и прочих нейтральных вещах. Но, может быть, Хыш коснулся бы и этой темы. Пожалуй, он ее обязательно коснется. Тогда лучше всего просто спросить: «Для чего созданы голова и лицо человека, Хыш? Во всяком случае, не для того, чтобы по ним били. Нет таких людей, которые имеют право бить, и нет такой цели, которая это оправдывает. Где, кто и когда научил тебя терпеть, когда бьют?»
Догони меня, Хыш. Ты же видишь: я так тихо иду.
Чуть-чуть невеселый рассказ
Я схватил воспаление легких, когда мы шли через низкие перевалы гор Дурынова. Стоял апрель — месяц солнечных холодов. Мы шли с северного побережья острова, оставив позади зеленый лед лагун, тишину и мертвый галечник морских кос. Горы Дурынова отделяли нас от базы на южном берегу.
В этих местах понятие «горы» условно. Среди настоящих гор они считались бы просто холмами.
Нас было пять человек. Пять мужчин в одинаковых кухлянках и меховых штанах, с распухшими от мороза и солнца лицами.
На каждом подъеме все соскакивали с нарт и бежали рядом, крича и задыхаясь. Кричать было необходимо, чтобы собаки не останавливались. Я говорил «Давай!» на каждом выдохе, эскимосы — каюры грузовых нарт — коротко вскрикивали: «Хек!»
Семен Иванович молчал. Он вел самую ответственную нарту с аппаратурой. За него ругался Ленька. Он погонял свою упряжку громко и непечатно.
На третьем подъеме я понял, что сейчас умру от теплового удара. Одежду заполонил кипящий пот.
На вершине я остановил собак и стянул через голову кухлянку и свитер. Упряжка понеслась вниз. Мгновенно превратившаяся в жесть ковбойка била меня по спине. Так повторялось раз пять, может быть, больше.
Горы Дурынова занимают по широте сорок километров. В час ночи нарты, раскатываясь, неслись по взлетной полосе аэродрома. При аэродроме имелось шесть домиков. Крайний из них, приткнутый к самому берегу, второй месяц служил нам базой.
За десять дней избушка промерзла насквозь. Мы поставили на пол примус и вскипятили чай. Эскимосы выпили по две кружки и по очереди подали нам руки. Они жили на охотничьем участке в шести километрах к югу от нас.
Я лег на кровать в спальном мешке. Сквозь сон мне было слышно, как Семен Иванович шаркает по полу и гремит угольным ведром. Половину избушки занимала громадная печь, которую звали «Иван Грозный». Остыв, она запускалась долго и трудно.
Я проснулся на другой день от звука собственного голоса. Наверное, говорил сам с собой. Голова казалась большой, как подушка, тело чужим. «Наверное, заболел», — подумал я и куда-то провалился.
Семен Иванович тряс меня за плечо. Он держал в руках тонкий, как вязальная спица, приборный термометр. Я сунул термометр в спальный мешок. Столбик ртути застрял на тридцати девяти и восьмидесяти шести сотых.
Появился Ленька.
— Вот спирт, вот перец, — сказал он. — Ты, начальник, всю ночь погонял собачек.
Я выпил дозу испытанной антипростудной смеси.
Семен Иванович и Ленька серьезно наблюдали за этой процедурой. Распухшие лица их лоснились от вазелина. Они набросили поверх мешка свои меховые куртки и стали возиться с аппаратурой. День тянулся и тянулся без конца. Я то слушал разговоры ребят, то проваливался в короткие смутные обрывки снов.
К вечеру стало совсем нехорошо.
— Другая хворь, — убежденно заключил Семен Иванович. — Врач нужен.
Он потрогал мой лоб. Тяжелая рука сорокалетнего человека щупала его, как щупают материю в магазинах.
— Почем сантиметр? — пошутил я.
— Иди к механикам, — сказал Семен Иванович Леньке.
Я понял, что повезут к врачу. Мне это было безразлично. И больница и врач находились в другом островном поселке, в пятидесяти километрах от аэродрома. Туда добираться на собаках или вездеходом. Единственный на острове вездеход принадлежал аэродрому, на нем подвозили редкие грузы и пассажиров. Неизвестно было только, согласятся ли механики ехать.
Ленька вернулся через двадцать минут, забрал со стола начатую бутылку спирта и исчез.
— Гад, — в неизвестный адрес произнес Семен Иванович.
Вскоре гусеницы затарахтели под окнами. Ленька ввел раскрасневшегося механика Старкова. Семен Иванович поставил на стол чайник и банку конфитюра. Он молча ублажал механика чаем, пока я одевался.
— К докторице, — сказал Старков. — Молоденькая, худенькая. Люблю таких.
Ленька согласно хохотнул. Он притащил откуда-то чугунно-тяжелый тулуп, укутавший меня от макушки до пяток.
Я забрался на сиденье вездехода. Ребята молча стояли рядом. Наверное, им тоже хотелось поехать, но надо было срочно обрабатывать последний маршрут.
— Поехали, — буркнул наконец Семен Иванович и, тяжело переставляя унты, пошел к избушке.
Вездеход, как утка, нырял на застругах и бодро тарахтел гусеницами. В щели кузова забивалась снежная пыль. Старков переключал передачи, катая в зубах папиросу. Я смотрел на горы Дурынова слева по курсу. Низкие, пологие, заснеженные северные горы. Сколько я видел таких безвестных хребтов? Может быть, штук сто.
— Собачья жизнь, — сказал Старков.
— У кого?
— У вас. Все время в дороге. А для чего, какая цель?
— Из-за денег, — серьезно сказал я. — Нам платят большие деньги.
Я знал, что стоит сказать таким, как Старков, про деньги, как все становится ясным. Другое же, настоящее объяснение было сейчас не под силу.
Я был в восточном поселке один раз. Обычный поселок охотничьего колхоза из двух десятков одноэтажных домов на снежном обрыве над морем. Сейчас, после двух месяцев в зимней тундре, он казался большим, как город.
Вездеход остановился у дверей больницы. Около него мгновенно собралась ребятня. Путаясь в чугунном тулупе, я поднялся на крыльцо.
— Ты надолго? — крикнул вслед Старков.
— Надеюсь, не насовсем.
— Я подожду дней пяток.
Я вошел в полутемный коридор, думая о хитрости Старкова. Каждый месяц он приезжал сюда на неделю к одной женщине с почты. А сейчас наверняка слупит с ребят дополнительное угощение за эти пять дней. Черт с ним, решил я и постучал наугад в какую-то дверь.
…Доктор велела мне раздеться. Я стаскивал свитер и искоса поглядывал на нее.
— Сколько вам лет, доктор?
— Двадцать шесть, — без удивления, просто ответила она.
— А мне тридцать два, и я уже начал таскаться по больницам.
Я нарочно шутил, чтобы оттянуть неприятную процедуру перечисления недугов. Тем более что я не знал, что у меня болит. Просто я был весь чужой и неприятно мягкий.
— Не разговаривайте, — сказала она.
Докторша очень долго слушала меня: «Дышите, не дышите», — потом заставила говорить «а», потом стучала по груди согнутым пальцем.
— Не сломайте мои хлипкие кости, доктор.
Она ничего не сказала, только улыбнулась. Чертовски хорошая была улыбка. Так улыбаются не очень красивые, сероглазые девчонки, которые до десятого класса носят косички и выдумывают всякие турпоходы. «Бьюсь об заклад, она играла в футбол наравне с пацанами», — подумал я.
— Вы замужем, доктор? — Мне очень не хотелось, чтобы она задавала этот дурацкий вопрос: «На что жалуетесь, больной?»
— Повернитесь спиной. — Она простучала по всей спине от затылка до поясницы, потом заставила кашлять.
— У вас воспаление легких.
Вначале я ничего не понял. Потом испугался: воспаление легких — это когда долго болеют.
— Не может быть, доктор!
Она повела меня в другую комнату. Там были белые стены и две койки. Из-под одеял торчали невероятно чистые простыни. Я вспомнил, как мы неделями спали в снегу, не раздеваясь, и не умывались по утрам, чтобы меньше мерзло лицо.
— Я весь грязный, доктор.
— Ложитесь, — сказала она. — Душ не работает.
«Все правильно, — подумал я. — Где и когда в этих краях работал душ?»
Было очень хорошо лежать на чистой кровати среди белых стен и думать о разном.
Воспаление легких оказалось почти приятной болезнью. Термометр каждый день показывал тридцать девять, но я почти не чувствовал этого. И то, что все тело было чужим, не очень мешало, потому что не надо было двигаться, идти задыхаясь, спешить за нартой. Надо было просто лежать.
Только теперь я понял, как чертовски измотались мы за эти два месяца. Я вспомнил, что за все годы после окончания института не болел. Только раза три зубы и иногда простуда.
Вообще эти восемь лет прошли быстро, как проходит по горло загруженный день. Вначале нравилось играть в эдаких кочевников XX века, с нашими перелетами, перекочевками, кострами и песнями и той внешней, обрамляющей чепухой, о которой снимают фильмы, сочиняют стихи и рассказы, чаще всего плохие, не отвечающие сути, что-нибудь там про последнюю спичку. Нам нравилось играть в эту чепуху, но позднее пришла привычка. Привычка к нашей работе, без которой никто из нас не смог бы сейчас жить.
Самым глупым было время длинных полугодовых отпусков. Хрустящие листы аккредитивов, накопившиеся за два года, исчезали очень быстро. Приходилось слать короткие радиограммы: «Темпе пять востребования». Деньги приходили незамедлительно, потому что у нас принято уважать отпускников. И так же незамедлительно исчезали.
Однажды я очутился в ненужном мне городе Ставрополе. Там была одна студентка. Привычка к передвижению сработала на сей раз не вовремя. Мы глупо простились на вокзале. Она хотела учиться именно в том институте, а я не мог сменить профиль работы и осесть на месте. Впрочем, она была чересчур красива для жены человека, который по полгода не бывает даже во временном доме.
Докторша кормила меня какими-то желтыми таблетками, которые надо было глотать через каждые четыре часа круглые сутки. Только сегодня я вдруг понял, что она вот так ко мне и приходит через каждые четыре часа уже несколько дней подряд. «Надо сказать, чтобы она отдала будильник».
Но докторша все не шла. Незаметно я начал думать о Тянь-Шане — стране, где осталось мое сердце. Я редко позволяю себе думать о нем, чтобы всегда что-нибудь оставалось «на потом». Докторша не появлялась. Я вспоминал лица знакомых киргизов, названия речных долин, запах лошадиного пота.
Она пришла часа через два в домашнем халате. Лицо было заспанным и тоже очень домашним.
— Проспала вашу таблетку.
— Чепуха. Я прошлый раз взял две.
Она все еще по-сонному улыбнулась в ответ на мое вранье.
— Вы были на Тянь-Шане, доктор?
— Нет.
— Там хорошо осенью в предгорьях. Все желтое. Даже воздух желтый. С вершин видно желтую степь. Как эта таблетка.
— Вы любите желтый цвет?
— Нет, я просто люблю Тянь-Шань.
— А мне нравится, когда в больнице кто-нибудь лежит, — сказала она. — Я даже сплю спокойнее. Здесь всегда так пусто.
Она положила таблетку и ушла. «Придет, — подумал я. — Придет через четыре часа».
Она пришла через час и сунула градусник.
— Трех наших девушек распределили в Среднюю Азию.
— Не горюйте, — усмехнулся я. — Средняя Азия не везде интересна. Там очень душные города. В Туркмении каменистая равнина.
— А на этом острове есть интересное?
— Есть. Например, хорошие парни из экспедиций.
Она только взглянула на меня. Наверное, подумала, что я не самый хороший.
На пятый день пришел Старков. Рослый, весь здоровый и чуть-чуть скучноватый.
— Как дела? — спросил я.
— Радиограммка тут тебе, — небрежно сказал Старков. — Если надо, отвезу ответ.
Радиограмма была от ребят. «Через два дня ждем самолет. Что делать?»
Это было неприятное сообщение. Мы ждали с самолетом пакет. Такие пакеты привозили к нам молчаливые курьеры спецпочты. Они придирчиво проверяли документы, потом давали подписать внушительную бумагу и лишь после этого отдавали пакет. Все документы были оформлены на меня. Курьер не отдаст пакет никому другому. Он увезет его обратно. Но то, что в нем находилось, необходимо для продолжения работ.
— Когда едешь? — спросил я Старкова.
— Завтра.
— Я с тобой.
Старков пожал плечами. Твое, мол, дело, поступай как знаешь.
— Что за глупости? — докторским тоном спросила она, когда я сказал о завтрашнем отъезде. — Я не позволю.