— А, Сережа! — узнал он меня.
Впервые за все это время так обращались ко мне. И от этого ласкового «Сережа» пахнуло на меня златыми днями моего юношества, школы…
Федор Александрович, отправив куда-то семью, жил один. Комната была не прибрана, валялись носки, картофельные очистки, окурки. Он меня угостил горячим чаем с сахаром и кормовой свеклой. Я его угостил белым хлебом.
Мы просидели с ним несколько часов, вспоминая прошлое. О настоящем не хотелось говорить. А настоящее ошеломило меня. Федор Александрович рассказал, что мой и его зять — муж моей сестры Сони — Виктор Александрович Мейен был арестован.
— За что? Ведь он старший научный сотрудник Института рыбоводства. У него сравнительно приличное социальное происхождение.
— У него немецкая фамилия, и он остался в Москве, когда его институт эвакуировался, — ответил Федор Александрович.
Фамилия у него была не немецкая, а голландская, не Мейн, а Мейен. А мог ли человек бросить на произвол судьбы жену и трех малолетних детей, находившихся в 60 километрах? И он остался. А через несколько лет погиб, как погибли миллионы заключенных, от голода, от непосильной работы.
Проговорив до полуночи, Федор Александрович и я легли спать. Аутром я ушел. Потом я узнал, что месяц спустя он погиб на улице во время бомбежки.
Пешком с Большого Левшинского я вновь побрел на Первую Мещанскую. Заходить было некуда, ехать к своим в Дмитров я не решился, да, кажется, и поезда туда не ходили.
Весь день 17 октября, не высовывая носа на улицу, мы резались в бомбоубежище в дураки. Там висел репродуктор, и я смог услышать речь Щербакова, тогдашнего первого секретаря Московского комитета партии.
Он говорил, что в связи с приближением врага к дальним подступам Москвы, немецкие бомбардировщики смогут летать в сопровождении истребителей, и потому бомбежки Москвы окажутся более эффективными, и, следовательно, некоторые московские заводы должны быть эвакуированы. Мне эта речь очень не понравилась, да и голос Щербакова был растерянный. Впоследствии я узнал, что он один из первых удрал из Москвы и говорил из какого-то другого города, чуть ли не из Рыбинска, видимо, по этому случаю переименованного в город Щербаков.
Во второй половине дня к нам в бомбоубежище вошел Лущихин в крайнем волнении. Я знал, что он ночевал у Козловской и все к ней приставал с просьбой — дать ему машину — привезти какое-то буровое оборудование из Углича, а точнее, побывать у эвакуированной семьи в городе Мышкине.
Козловская ему не отказывала, но и не обещала, выжидая ход дальнейших событий, и пока назначила его нашим временным руководителем.
Он никуда нас не пустил, так как рано утром 18-го мы должны были выехать из Москвы под Владимир в село Улыбышево, где на месте законсервированной стройки ГЭС был назначен сбор всех геологических партий.
Обе наши машины стояли нагруженными во дворе, и мы поочередно дежурили возле них. Я должен был дежурить с 10 вечера до 2 ночи.
Немного подремав, я вышел на улицу, поеживаясь от холода. Ночь была звездная. Серебряные мечи прожекторов тревожно шарили по темному небосклону. И вдруг послышалось гудение. Серебряные мечи запрыгали, заметались. Огненные цветные траектории трассирующих пуль зениток протянулись по всем направлениям. И вдруг мечи скрестились в одной точке, и в этой точке засверкал дьявольски красивый ослепительный голубой мотылек. Зрелище было красоты поразительной.
Чтобы лучше видеть, я выскочил на улицу. Там стояла сумрачная очередь за хлебом. Огненные траектории со всех сторон устремились на голубой мотылек. А он, пронзенный несколькими мечами прожекторов, медленно и, казалось бы, невозмутимо плыл в сторону Останкина. И вдруг он вспыхнул ярким пламенем, закачался, кувыркнулся вниз. И тотчас же мечи отскочили в стороны, заметались по всему небу в поисках другого хищного мотылька, а траектории трассирующих пуль угасли. И тут из хмурой, не выспавшейся очереди раздались аплодисменты…
Меня сменили. Я пошел спать на топчаны, расставленные в бомбоубежище.
В 7 утра мы двинулись в путь, поехали по Садовому кольцу мимо Красных Ворот и Курского вокзала. И чем дальше мы подвигались, тем больше обгоняли машин и пешеходов. На Таганской площади свернули налево, и тут пришлось остановиться: путь преградило многоголовое стадо свиней. Уж не потомки ли они свиней евангельских?
Но бесы, кажется, вселились не в животных, а в людей, объятых страхом.
У Рогожской заставы столько набилось машин и пешеходов, что мы еле ползли. КПП у Измайловского парка пропускало всех, просто некогда было проверять документы.
Со скоростью пешеходов выехали мы на Горьковское шоссе. Я сидел сзади и глядел во все глаза. Если бы шоссе оказалось шире, машины двигались бы не в 4, а в 6, в 8 рядов, и все равно было бы тесно.
Ехали машины грузовые всех советских марок, набитые не столько казенным имуществом, сколько личным барахлом, набитые до отказу людьми. Ехали машины легковые, также набитые барахлом и людьми. Я видел машины для перевозки хлеба, желтый пивной автофургон, красный пожарный автомобиль, машину для поливки улиц, автобус № 2 Москва — Кунцево. И все они двигались в одну сторону, и все были переполнены людьми и вещами.
А по обочинам и в полосе отчуждения брели пешеходы с чемоданами и узлами, вели и несли детей всех возрастов. Пешеходы были самого необычного вида — важные дяди в фетровых шляпах, толстые тети в манто. Мальчишки из ремесленного училища с узелками за спиной, с батонами под мышкой шагали, весело болтая. Почтенное еврейское семейство — толстопузый папа, толстозадая мама, два мальчика и две девочки — медленно шествовало, как на прогулке. Худая дама в каракулевой шубке волокла огромный чемодан, хромая на обе ноги в туфельках на высоких каблуках. Стая немецких овчарок, очевидно виденная мною два дня назад, помахивая хвостами, пугая пешеходов, продефилировала со своими поводырями. Трактор, взламывая шипами колес асфальтовое шоссе, с громом и лязгом проволок штук семь гнусного вида тележек с металлическим ломом, а на этом ломе восседало десятка три людей; запомнилась фигура толстого Соломона в круглых очках, судорожно уцепившегося за какие-то железяки, а с ним столь же толстая Сара и две девочки в длинных штанишках и с красными помпонами на капорах. На обочине стоял голубой легковой ЗИС-101 с проломанным носом, наполненный коврами, а рядом дамочка в котиковом манто топала ножкой и кричала на двух растерянных главнюков в кожаных пальто, а из окна голубого ЗИСа из-за ковровых рулонов торчала улыбающаяся морда борзой собаки.
И почти не попадалось военных машин. И ни одна машина, ни один пешеход не двигались навстречу потоку беглецов.
А высоко в небе чертил белую полосу немецкий самолет-разведчик.
И я, и 95 % людей всего мира были тогда убеждены, что еще два дня, ну еще несколько дней, и Москва будет сдана немцам.
У меня были моменты, что я хотел выскочить из машины и вернуться в Москву, откуда сейчас, подобно зловонному гною из нарыва, низвергается все мерзкое, трусливое и подлое. Не может быть, чтобы не остались там те, которые хотят сражаться в партизанах. Но ведь у меня дети, семья, скоро я увижу своих любимых…
И еще была у меня самая веская причина — почему я не мог идти записываться в добровольцы: вот приду я, — думалось мне, — а дядя, вроде нашего негодяя Моисеева, мне анкету протянет, заполню я все параграфы, а дядя прочтет, да вперит в меня свои испытующие рыбьи глаза, да скажет:
— Знаем мы, зачем вы хотите идти в добровольцы.
Только бы меня и видели.
К 10 вечера в полной темноте мы приехали во Владимир. Я вызвался найти зятя жены — Мулю, точнее, Самуила Александровича (Айзиковича) Лейзераха — военинженера III ранга, начальника дистанции на Горьковском шоссе. Я надеялся с его помощью устроить нам всем ночлег.
В штабе Дорожного управления я спросил о Муле.
Сидевший за столом воентехник вдруг зло усмехнулся.
— Удрал, удрал ваш Лейзерах.
Как только война началась, Муля был назначен начальником дистанции на автостраде Москва — Минск, потом перекочевал на восток на шоссе Москва — Горький, а в эти грозные дни его перебросили еще дальше — под Казань. А когда война кончилась, в числе победителей он очутился в Берлине, откуда привез изрядное количество трофеев и даже легковую машину, а на трофеи сумел выстроить под Москвой дачу.
В 43-м году я познакомился с неким капитаном Наугольниковым, который однажды мне рассказал об одном офицере, умевшем ловко доставать продукты — иначе как со свертком под мышкой его и не видели. Офицер-доставала неожиданно оказался Мулей. Впрочем, я должен быть ему весьма благодарен: время от времени он подбрасывал продукты и моим под Ковров.
Итак, мы остались во Владимире без ночлега. А тут пошел дождь. Несмотря на поздний час, машин на улице стояло и двигалось столько, что мы едва выбрались в переулок. Переехали по наплывному мосту через Клязьму и, не доезжая до Улыбышева, переночевали в какой-то деревне. Устроились плохо, спали все вповалку, у самого моего уха под печкой всю ночь хрюкал поросенок.
Старинное село Улыбышево находилось в 20 километрах к югу от Владимира на берегу Клязьмы и на железнодорожной ветке из Владимира на станцию Тума. Перед войной там собирались строить ГЭС, и оставалась база бурпартии, где был назначен сбор всех работников геологического сектора Гидростроя.
Когда мы приехали, то увидели много машин и все дома оказались занятыми. С большим трудом вместе с Овсеенко я отыскал скверную хибару, где с нас взяли по пять рублей в сутки с носа.
Утром я увидел пехотную часть. Человек двести молодец к молодцу высадились из товарных вагонов. В белых полушубках и кожаных сапогах, с винтовками за плечами они бодро промаршировали через село.
Это была третья строевая воинская часть, виденная мною за эти дни. Но почему же бойцов разгрузили так далеко от фронта? Или фронт был вовсе не столь далеко, как писалось о том в сводках Информбюро?
Наконец неизвестно откуда появился Тентетников и вступил в должность начальника партии. И сразу же вступил в резкий конфликт со всеми нами.
Кроме таганрогской жены, ничто его не интересовало, а мы все безумно хотели попасть в Ковров, где у каждого из нас были и семьи, и вещи. А Тентетников нас не пускал.
Поезда из Улыбышева на Владимир не ходили, и мы не знали — ходят ли они из Владимира на Ковров. Я подумывал — не махнуть ли мне за 60 км пешком? Но меня удержал наш любимый шофер Николай Иванович, обещая обломать Тентетникова.
А тот все ссылался на отсутствие Козловской. А она, убедившись, что мы все, кроме Моисеева и шофера Кольки, целы, уехала обратно в Москву за продовольствием.
Тентетников все отказывал, говорил, что без Козловской не может разрешить нам ехать, когда дорог каждый литр горючего.
— У тебя баба в Таганроге, а наши бабы на пороге, а ты нас и на порог не пускаешь, — убеждал его Николай Иванович.
Козловская все не ехала. Прошло два дня.
Наконец, на третье утро Николай Иванович прикатил откуда-то двухсотлитровую бочку с горючим, сказал, что оно его собственное, что он выменял на сапоги.
Тентетников сдался, разрешил нам ехать, но под честным словом, что мы через два дня вернемся.
Поехали мы не на ЗИСе, а на маленьком газике, прозванном нами «Антилопа Гну». Машина эта отличалась хорошей проходимостью, но на задних колесах у нее было по одному скату, а не по два, как положено.
Во Владимир мы попали очень скоро, но тут скопление машин заставило нас сбавить ход. Не доезжая до Боголюбова был длинный затяжной спуск и потом такой же подъем.
И тут нашим глазам представилось грустное зрелище: тысячи автомашин, и попутных, и встречных, сгрудились, как козлы на мосту, а новые все прибывали и прибывали. Узнал я и автобус № 2 Москва — Кунцево, и желтый пивной автофургон, и даже голубой ЗИС-101 с проломанным носом, которого тащил на буксире какой-то газик, а борзой собаки не было. Из Горького ехало много машин, крытых брезентом, очевидно, военных.
Выпрыгнув на шоссе, направились мы вперед пешком и только через полтора километра добрались до центра пробки.
Какой-то лейтенант с несколькими бойцами командовал: сперва направлял несколько машин в одну сторону, потом несколько — в другую. Действовал он решительно, не допуская препирательств. А машины уже сутки ждали своей очереди. Вот тебе и возвращение через два дня!
Впрочем, к обеду благодаря расторопности лейтенанта пробка поредела. Настал и наш черед двигаться вперед.
— Эта, с одним скатом — давай в сторону! — приказал лейтенант.
Николай Иванович было запротестовал. Синяков, сидевший в кабине, выскочил.
— Отъезжай в сторону — стрелять буду! — завопил лейтенант.
Пришлось подчиниться. А впрочем, через час, когда пробка совсем рассосалась, лейтенант разрешил ехать и нам.
По слухам, через 20 км возле села Пенкина на повороте и спуске к мосту через Клязьму тоже была пробка. К счастью, слухи оказались ложными. В Пенкине Николай Иванович остановил машину у своего дома. Он отволок к себе кровать с бубенцами, которую успел подцепить где-то в суматохе «яростного похода». Он вернулся через 10 минут, засовывая в рот кусок сала, и мы поехали.
Наконец показался давно желанный поворот на Ковров, но пробираться в Погост проселком мы не решились и направились через город. Стемнело. Два часа мы бились между Ковровом и Погостом, выволокли машину на руках. С газиком было легче управляться, нежели с тяжелым ЗИСом, но дорога оказалась просто ужасающей.
В непроглядную тьму, весь мокрый и покрытый грязью, я забарабанил в окно, где жили мои.
Не был я дома полтора месяца. За это время мои переехали там же в Погосте в более теплый дом. Колхозный счетовод умер, и Дуся утвердилась в этой должности. Еда стала много скромнее, но картошки и хлеба было достаточно.
Утром мои малыши прилезли ко мне в постель. И какое это было наслаждение возиться с ними!
Тесть, сидя на печке и спустив ноги в белых чулках, улыбался и говорил мне:
— Спасибо тебе, что ты меня позвал.
Жена нажарила картошки с яйцами. Позавтракав и поговорив немного, я стал собираться в город.
Еще накануне я договорился с Синяковым и другими, что мы все вместе пойдем в больницу к Николаю Владимировичу.
Кроме простого внимания к больному бывшему начальнику, у меня было к нему чисто личное дело: я хотел с ним посоветоваться о своей дальнейшей судьбе, считая его в тот момент единственным достаточно авторитетным человеком.
Дело было вот в чем: все наши геологи собирались в Куйбышев, а я хотел поступить совсем по-иному — оставить семью в Коврове, самому уволиться из бурпартии и поехать в Горький на строительство оборонительных рубежей, куда, по слухам, стремились многие гидростроевцы других ГЭС.
Все наши геологи, у которых я спрашивал совета, считали чистым безумием оставлять семью под Ковровом, когда Москва находилась накануне сдачи (а в этом последнем все наши были убеждены).
Я же считал, наоборот, безумием бросать насиженное место и мчаться неизвестно куда. Иные находили в моих намерениях нечто совсем неблаговидное.
Николая Владимировича мы нашли выздоравливающим и веселым, но сильно похудевшим. У него мы просидели довольно долго. Он мне решительно посоветовал никуда семью не трогать и рассеял мои сомнения.
До сих пор я мысленно благодарю его за хороший совет.
Еще одну ночь переночевал я дома, а на другой день на рассвете тронулись мы обратно в Улыбышево.
Между тем события нарастали: были сданы Харьков, Таганрог, весь Крым, враг вторгся в Донбасс, взял Сталино, другие города. Что происходило под Москвой — из сводок Информбюро оставалось непонятным — направления были: Можайское, Малоярославецкое, Калининское, но не ближе. Перебирая в памяти все увиденное мной за время с 1 октября, я не мог верить сводкам, даже если они приближались к истине.
Тот факт, что начальник нашей геологической экспедиции Козловская все еще оставалась в Москве и выбивала там продукты, расценивался всеми нами, как верх героизма. А Козловская прислала две машины с мукой и затребовала еще две.
В ожидании ее приезда и решения своей судьбы мы с утра до вечера играли в дураки.
Неожиданно приехал Моисеев, удравший в свое время из Высоковска.
Мы набросились на шофера Кольку — как это он, никому не сказав, послушался Моисеева и уехал с ним. Колька оправдывался, оказывается, тот обманным путем заманил его только за 15 км в Клин, а там, воспользовавшись своими начальническими полномочиями и угрожая, заставил Кольку ехать в Москву и оттуда, захватив семью и домашнее барахло, приказал везти все это в деревню под Тамбов.