Позвонив Лущихину, я выяснил, что тот приехал только час назад и собирается провести в Москве еще два дня. Ура, я мог на следующее утро ехать к родителям в Дмитров, о чем остро мечтал!
С наслаждением я принял ванну и собирался ложиться спать в кухне, как вдруг вошел другой зять моей жены, Кубатович Александр Михайлович.
В семье его недолюбливали за тяжелый характер. Бывший белый офицер, он сделался крупным специалистом-животноводом по свиньям. Для меня лично он многое сделал: когда-то меня нигде не принимали на работу, а он давал мне халтуру с генетическими таблицами по этим свиньям. Сейчас, увидев дым в комнатах и чужих людей, он прошел в кухню и сказал мне, что сегодня у него день рождения и есть пол-литра водки. Я с радостью достал деревенские гостинцы, и мы вдвоем просидели с яичницей, с картошкой и чарочками, беседуя до самого рассвета о судьбах родины.
Больше я его не видел, он погиб от гангрены, отморозив себе ноги, когда сопровождал свиней в эвакуацию.
Утром, только я собрался ехать в Дмитров, как вдруг раздался звонок и вошел мой тесть.
Еще в первые дни войны он уехал в Сталинград к своему младшему сыну — военинженеру III ранга, но того перевели на Урал. И тесть, не желая оставаться с малосимпатичной ему невесткой, вдвоем с моей тещей с превеликим трудом добрался до Москвы. Виду него был осунувшийся и постаревший.
— Ну что ж, папа, теперь тебе одна дорога — ехать к нашим в Ковров, — сказал я ему и, распростившись, отправился в Дмитров.
Провел я у своих родителей весь день и остался там ночевать, сам рассказывал и слушал рассказы. Старший мой брат Владимир был художником, он очень страдал из-за болезни коленного сустава и ходил с трудом, опираясь на палочку. Он читал мне отрывки из своего дневника — кстати, ценнейшего для будущих историков. Я очень любил брата, а видел его в тот день в последний раз.
Мать, раскачиваясь всем телом и стискивая губы, крепко, до морщин у глаз, сжимала веки, как всегда сжимала в минуты возбуждения. Она говорила при этом:
— Немцы, немцы — это хуже всего на свете!
Она рассказала удивительный вещий сон, впоследствии в точности сбывшийся (она всегда видела вещие сны). Будто бы черная туча с градом и ливнем надвинулась на Дмитров. И люди со страхом глядели на нее, ожидая гибели. Но не дойдя до Дмитрова, туча повернула обратно.
С первым поездом я уехал в Москву и в условленном месте встретился с Николаем Ивановичем и двумя синештанными девушками. Лущихин появился только в 10 утра. Мы покатили по автостраде на запад.
Приехав в Карманово, мы никого из наших там не застали. Николай Владимирович, воспользовавшись отсутствием Лущихина, снова переехал поближе к фронту и даже не на вторую линию оборонительных рубежей, а на первую к селу Андреевскому, откуда в свое время так позорно бежал Лущихин со всеми крокодилами. Впрочем, от Андреевского до настоящего фронта оставалось еще километров 70 или 120 — никто толком не знал, да и линии фронта в то время не было.
Переночевав у прежних хозяев, мы поехали дальше. По каменному лицу Лущихина нельзя было догадаться — как он отнесся к передислокации нашей бурпартии.
Остановились наши не в самом Андреевском, а в деревеньке, не доезжая двух километров.
— Вы все доложите вечером, а сейчас я спешу, — сказал мне Николай Владимирович, встретив нас. Он тут же куда-то уехал вместе с Лущихиным на новой машине с незнакомым мне шофером.
Полушубки я свалил у Сашки на квартире в чулане, но сдавать их ему не стал, так как он куда-то спешил. Сдачу казенного имущества мы отложили до утра.
Я пошел в дом, где остановился Павлов. Он сейчас же мне похвастался своей блестящей победой над хозяйской дочкой.
Когда стемнело, я отправился к нашим геологам играть в преферанс. Мы увлеклись игрой и сидели, наверное, уже часа три.
Вдруг совсем ночью к нам вбежал задыхающийся Лущихин. Я впервые видел его таким полусумасшедшим.
— Скорее, скорее! За деревней машина в канаве! Николай Владимирович разбился.
Мы побежали. Кто-то бросился искать нашего шофера Николая Ивановича.
Невдалеке за деревней в канаве в темноте мы едва разглядели машину, лежавшую на боку, а рядом сидел шофер и ревел, как корова.
— Не знаю, как прозевал! Не понимаю, как случилось!
— Здесь я, вот я, — раздался сухой голос.
Николай Владимирович лежал в стороне под кустом.
Совсем спокойным, несколько раздраженным голосом он рассказал, как они ехали: Лущихин в кабине, сам он в кузове. И машина вдруг ухнула в кювет, а ребром 200-литровой бочки с горючим его стукнуло по ноге ниже колена и прижало к борту.
— Кровь течет, не понимаю, если перелом — почему кровь течет? — говорил он, скрипя зубами.
Подъехала машина Николая Ивановича. Мы осторожно подняли нашего начальника, положили его на солому в кузов и повезли на квартиру к Сашке. Там была большая лампа-молния. Положили раненого прямо на стол.
Все брюки его пропитались кровью, и она капала на голенища сапог. Я почувствовал, что мне делается дурно. Усилием воли мне удалось взять себя в руки, но я стоял как истукан. Один из буровых мастеров упал в обморок, а синештанные девицы, наоборот, вытянулись вперед и — вот живодерки! — смотрели с увлечением, как в театре.
— Распорите сапог, — проскрипел Николай Владимирович.
Ни у кого не было сил приступить к этой операции. Наконец, Сашка ножом стал распарывать голенище. Кто-то, державший голову раненого, дрожащим голосом попросил меня его заменить.
Я встал у изголовья. Лицо Николая Владимировича при свете лампы-молнии было серо-зеленым. Он изредка кусал губы, дергал бородкой и все повторял:
— Какое счастье, что нет жены!
Наконец сапог был распорот. Кровь разом хлынула. Я зажмурился. Сперва у меня не хватало духа взглянуть. Наконец, я открыл глаза и увидел страшно распухшую голень и черную зияющую рану, из которой, пульсируя, сочилась кровь. Я снова закрыл глаза.
Впоследствии неоднократно мне приходилось видеть кровавые раны и я спокойно делал перевязки, но тут я едва держался на ногах. И подобное состояние охватило всех нас. Ведь ранен-то был наш столь уважаемый, близкий и любимый начальник.
И погубила Николая Владимировича его всегдашняя порядочность.
И по должности, и по возрасту именно ему полагалось бы ехать в кабине. Вспоминалась гибель адмирала Макарова, когда говорили, что золото тонет, а говно плавает.
Синяков между тем скатал на машине в Андреевское, нашел там военный госпиталь, и мы стали собирать Николая Владимировича. По моему предложению постелили в кузов привезенные мною полушубки, осторожно положили на них раненого, и машина тронулась. Все мы расселись по бортам кузова. Несмотря на поздний час и на темноту, большая толпа крестьян собралась глазеть.
Приехали в Андреевское, остановились у госпиталя, положили раненого на носилки, внесли в пустую палату и, распрощавшись с ним, поехали обратно.
Сгружая у дома Сашки полушубки, я их сосчитал. Оказалось не 15, а 14. Очевидно, в суматохе кто-либо из местных жителей украл один, ведь их никто не стерег — до них ли было тогда.
Впоследствии я составил весьма красноречивый акт, который подписали все наши. Однако заместитель начальника геологической экспедиции Царев, которому я подчинялся еще в Куйбышеве, положил резолюцию: взыскать с меня в 12-кратном размере. Он не любил всех классово чуждых элементов, как сам выражался, и всегда относился ко мне плохо.
Я протестовал, жаловался начальнику экспедиции Козловской, жаловался в Москву. Проклятые полушубки долго мучили меня, а потом… потом война все списала.
В госпиталь к Николаю Владимировичу мы ходили ежедневно. Он пытался интересоваться нашей жизнью, расспрашивал нас. Госпиталь только что сформировали, и Николай Владимирович был там первым и единственным раненым, поэтому врачи и медсестры ублажали его, беспрерывно дежурили в палате и вздумали лечить новейшими методами. Они туго забинтовали его ногу и больше не меняли повязку.
Через несколько дней, входя в палату, мы начали чувствовать гнилостный запах. У Николая Владимировича стала подниматься температура, лицо его заметно осунулось. Врачи нас успокаивали — дескать, так и надо, все в порядке.
Но мы начали тревожиться, что «новейшие методы» не приведут к добру, и подняли вопрос о перевозке раненого в больницу в Ковров.
А между тем грозные тучи на западе все сгущались. Лущихин попытался было говорить о нашем возвращении на третью линию, в Карманово, но высшее начальство видело определенную пользу от бурения артезианских скважин и заставило заниматься объектами даже впереди первого Днепровского рубежа.
Формально у нас не было начальника партии, но фактически руководил Лущихин. Он не стал перебрасывать бурпартию на запад, а в этой деревушке под Андреевским оставил всю группу крокодилов и к ним впридачу меня и трех цементаторов, а бывших гидростроевцев разослал бурить скважины далеко вперед на запад.
Мои геодезические инструменты покоились в сарае, у хозяйки, а я под руководством носатой Мирской чертил и обрабатывал те материалы, которые привозили крокодилы, ежедневно отправлявшиеся на двух машинах куда-то на запад.
На территории Андреевского, Издешковского и Холм-Жарковского районов они обследовали колодцы по деревням, измеряли их глубину, производили откачку воды, брали воду на анализ.
Своими неожиданными наездами в деревни и своими таинственными манипуляциями над колодцами наша синештанная команда наводила ужас на местное население, которое считало, что парашютисты явились отравлять волу. Однажды одного из спецгеовцев по фамилии Германов при проверке документов схватили за немецкую, то есть германскую, фамилию и отпустили только к вечеру.
Уезжали крокодилы на два, на три дня, привозили материалы, рассказывали, что видели и слышали и, переночевав, вновь уезжали.
А я, искренно им завидуя, чертил карты, у каждого населенного пункта ставил кружочек: красный, синий или желтый, означавший — деревни с избытком воды, с недостатком или с нормальным количеством воды.
Мирская составляла карточки по каждому колодцу, потом Лущихин у себя дома писал сверхмудрое и сверхсекретное заключение и изредка приходил шептаться с Мирской так, чтобы Павлов и я ничего не слышали. Потом это заключение куда-то отправлялось.
Тревожное это было время — сентябрь. Пал Киев, враг хлынул на Полтавщину, Черниговщину, подобрался к самому Ленинграду. И у нас все чаще стали показываться вражеские самолеты, да не по одному разведчику, а группами бомбардировщиков. Юнкерсы летели куда-то бомбить.
Наши ястребки — их было пятеро — всякий раз откуда-то выныривали, как воробьи на коршунов, нападали на тяжелых желтокрылых хищников и нередко заставляли их поворачивать обратно. Однажды я увидел, как они вынудили стервятников сбросить бомбы километра за три в болото. А потом вернулись только три ястребка. Потом два дня они летали вдвоем, затем остался один, который не боялся нападать на целую эскадрилью.
А потом тяжело нагруженные коршуны летали уже беспрепятственно и низко с ноющим гудением — везу… везу… везу…
Изредка вдали на западе что-то громыхало, словно неведомый великан переворачивал огромные листы железа. Весь западный горизонт был затянут сизой мглой, какая бывает при лесных пожарах, и в эту мглу садилось багровое солнце.
Наши крокодилы, приезжая, рассказывали о передвижениях войск, об увиденных ими пушках и танках.
Наконец, из Ржева было получено разрешение на отправку Николая Владимировича в Ковров.
Мирская остановила Павлова и велела ему собираться ехать сопровождать раненого.
В тот вечер я пошел к Николаю Владимировичу в госпиталь объявлять ему эту новость.
— Сергей Михайлович, а почему не вы едете? — спросил он.
Я так и опешил.
— Николай Владимирович, я подумал, вы предпочитаете Павлова.
— Напротив, у вас же там семья! Конечно, вам надо ехать. А у Павлова в Погосте только любовница.
Я помчался к Мирской.
Она резко ответила:
— Это дело давно решенное.
Оказывается, потихоньку от Николая Владимировича и от нас, Лущихин давно послал заявку на документы на имя Павлова. Я тяжело вздохнул. Ведь для Лущихина я был некто, умеющий усердно чертить, а лентяя Павлова никак не могли приспособить к работе.
На следующий день, впервые за эти две недели я должен был ехать с геологом Марией Федоровной дня на три километров за 30 на запад. С Николаем Владимировичем я даже не успел проститься, только написал ему записку — благодарил его за доброе ко мне отношение и пожелал ему счастливого пути и здоровья. А семье я отправил с Павловым письмо, не боясь военной цензуры. Потом жена мне писала, как радовались сыновья моим картинкам: я нарисовал, как немецкие самолеты сбрасывают бомбы в болото и убивают много лягушек.
Глава третья
«Яростный поход»
Поехали мы с Марией Федоровной за Днепр закладывать какие-то шурфы. Это было не то 28, не то 29 сентября.
Впервые увидел я Днепр, и он совсем разочаровал меня. Я вырос на гоголевских сравнениях, а тут глазам моим представился маленький ручеек, извивающийся в кустах по болотистой пойме.
Остановились мы в какой-то деревеньке уже не Андреевского, а более западного Холм-Жарковского района. Хозяйка угостила меня самогоном, который она только что нагнала к будущему престольному празднику Сергиеву дню — 8 октября. Это был день моих именин, и как раз к этому сроку предполагалось закончить шурфы, и я должен был сюда приехать вторично и предвкушал, как проведу праздник.
Хозяйка постелила на нас двоих перину на широкой кровати и очень удивилась, когда мы решительно отказались от предложенного нам совместного ложа и я лег на полу на овчине.
Копали нам шурфы бойцы строительного батальона — стройбатовцы. Тут я впервые встретился с той категорией войск, с какой потом провел всю войну. Это были старички старше 45 лет, мобилизованные с Украины перед приходом немцев. Обмундирования им не выдали никакого и приказали идти пешком из Чернигова в Тамбов. Там из них же выбрали комбатов, комроты и комиссаров и раздетых, а главное, разутых привезли на поезде в Вязьму и распределили по всей Смоленщине на копку оборонительных рубежей. Эти люди поразили меня своими покрытыми вшами лохмотьями и грязью. Большинство были в лаптях, иные босиком.
Мария Федоровна указала, где копать шурфы, я зарисовал кроки. На следующий день за нами заехала автомашина и мы вернулись в нашу деревушку под Андреевским.
1 октября среди дня показались тяжелые юнкерсы. Мы выскочили на улицу. Самолеты долетели до Андреевской колокольни, и тут передний сунулся вниз, носом вперед. И вдруг из-под него, как из-под овечьего хвоста, один за другим выскочили «орешки». Самолет вывернулся, взмыл кверху, а орешки с пением устремились вниз. Даже сюда за два километра доносился их отвратительный вой. И вдруг мы сперва увидели, а потом услышали взрыв — другой, третий, четвертый… Облако пыли и дыма поднялось над домами. Второй самолет так же аккуратно спикировал, сбросил свои орешки и взмыл кверху. Затем третий проделал то же самое, потом четвертый и пятый…
Взрывы ухали один за другим.
Лущихин стоял возле меня весь серый и мелко дрожал. Остальные самолеты не стали пикировать. И вся эскадрилья повернула на нашу деревню.
Лущихин побежал мелкой рысцой к погребу и стал ломиться в запертую на замок дверь. Дверь не поддавалась, и он присел на корточки на ступеньках погреба.
Низко-низко, медленно летели прямо над нами красивые серо-голубые птицы с черными крестами на желтых концах крыльев.
Какая-то баба завыла истошным голосом. Старик на одной ноге — инвалид еще японской войны — заковылял и закашлял.
— Дед Игнат, — заголосила баба, — где лучше-то — в избе или на улице?
— Ах… его знает! — еще яростнее закашлял старик.
Крестьянская девушка — чудесная русская красавица с большими вишневыми глазами, стояла, впившись руками в плетень, и глядела на хищных птиц, а из ее глаз катились слезы.