Алиса в Стране Советов - Алексеев Юрий Александрович 19 стр.


— Сядь! — каким-то придушенным голосом произнес Шляпа. — Нет, встань, сходи за бутылкой! — и кулаком себя по лбу треснул: — Да как же так? Я ж не на обеде! Как я забыл, что мы Люсю третий день поминаем!?

У Ивана будто комок в горле застрял — душный, мохнатый.

Шляпа всхлипнул. Соня осознанно пробудилась, заплакала и шатко, по стенке в пробоину вывалилась. В коридоре загремело ведро и пошло гулять — тух-бух-тибидух, убегая от вечной девушки.

— Не может быть, — выдавил из себя Иван единственное, что в таких случаях выдавливается. — Ка-а-ак так?

— Уксус выпила из трёхгранника, — пустил слезу Шляпа. — Позавчера схоронили.

— При коммунизме… — начал было Справка, но Иван его оборвал:

— Замри, идиот! Боже мой, боже мой… Я же предупреждал… Сукин Котик!.. Я убью его!! А её вещи… комната?

— Мент опечатал, — сказал Шляпа. — А часть рыжий унёс. Она ж, сердешная, без родни.

Мент не к добру, а рыжий — и вовсе! — сжался Иван. — А если… взглянуть можно?

— Отчего ж нельзя? — сказал Шляпа, взял с комода огарок свечи, зажёг и в темь-коридор Ивана вывел.

Свет не понадобился. Дверь покойницы была в полраспаха открыта и пустила в коридор белую, шириной в гроб полосу. На полу валялась сорванная гербовая нашлёпка с верёвочкой.

— Я мм-ма-ма, — застучал зубами Шляпа. — Я туда не пойду!

Иван просунулся в комнату и обнаружил на кровати девушку Соню с потухшей сигареткой в зубах.

— Котик, жмурик, — одурело занежничала она, сигаретку сплюнув и заячью губу напоказ выставляя. — Иди ко мне, мурлыкая вместо Люськи, я тут пропишусь. — И принялась раздеваться. — Да помоги же! Я совсем пьяная… Безоружная.

Иван вналёт оглядел комнату. Ящики письменного стола были выдвинуты и пусты. Ни его рукописи, ни печатных экземпляров, ни самой пишущей машинки на нём не было.

У Ивана оборвались внутренности.

— Ну иди же, пёсик, я готовая, — позвала скинувшаяся наголо Соня, шевеля непослушными, будто водоросли, пальцами. — Иди, я ласковая!

— Чугун… чугун надо в вишнёвом саду варить, девушка! — не своим голосом выговорил Иван.

Соня испуганно вскрикнула и прикрылась жёваным лифчиком.

Глава XII

Обещание «убить» кого-нибудь у нас в крови любой группы.

И всё же, чтобы уделать Котика, надо прежде его ловить. Так вам любой скорняк с улицы Трубной скажет. Но вот отыскать лежбище, крышу, где Котик лапы облизывает, не так-то просто…

ПОД-КОТИК И ЕГО ПОВЕСТЬ

…Париж пришёлся Костеньке по-душе. И Костенька городу приглянулся, пришёлся в масть.

В посольстве, должно сказать, его любили. Пусть как зятя замминистра, но трепали за щёчку, прилас-кивали: «ишь ты, кис-кис глазастенький!» Правда, кое-что в нём смущало. При весьма скудном — не вам объяснять — кармане Котик держался на людях не в меру потратисто.

Собственно, положение и велело ему держаться поддельно, под Котика. Ему, как он потом объяснял, вменялось ВСЯЧЕСКИ обвораживать, «пудрить» властных туземцев, их жён и любовниц.

«Во укрепление наших мирных инициатив стараюсь! Наращиваю симпатии к нашей самой платёжеспособной стране!» — такие пули во всяком случае он своей Нинель отлипал, пока она тарелками в муженька швыряла.

Тарелки во Франции, если не знаете, — нипочём. Но ведь и не секрет, что инициативы особо успешны в банкетных, пляжных и горнолыжных условиях. А если ракетная напряжёнка, и доверие падает, местом тягостных обольщений становятся и потёмочки Мулен Ружа и, конечно же, казино, где чувство локтя в иных оказиях чрезмерно необходимо и ставка на «красное» сама собой получается. Французы тоже ведь люди, и слабости социализма им не чужды.

Увы, где слабости, там и скандалы. Так даже в Париже заведено. И через год после отправки Котика за границу, до Ивана случайно, глухими задворками добежало известие, что атташе-аман… «сгорел». Этот неотразимчик якобы своим двойным поведением спровоцировал в Булонском лесу дуэль между актрисой русского происхождения — ну этой голубоглазой «енотихой», что зимой и летом в мехах, и первой любовницей коммуниста-министра. Сама дуэль вроде бы посольство не взволновала.

Леса-подлески Парижа только на то и годятся, чтобы любовницами из машины в машину обмениваться, ну и стреляться, если тебе не то подсунут, «обуют», как у нас говорят. Возмущало избыточное усердие Котика. Ему, заразе, было велено к себе влиятельную кокоточку подманить, а не отторгать напрочь от министра-марксиста, в котором от потрясения вдруг оголтелый собственник пробудился, а речи о пользе национализации и коллективизации куда-то ушли и более не вернулись.

Москва болтлива, но не злопамятна. Что называется, поговорили и забыли. Однако не прошло и трёх месяцев, как киношники — народ не слишком серьёзный и суетливый из-за постоянных долгов — принесли на кривом загорбке известие, что неоскоплённый Котяра объявился с «енотихой» на презентабельном фестивале в Каннах. Всеизвестнейший наш режиссёр… ну, как его? Ну, этот, кого в жюри нарочно сажают, чтобы премию не канючил, так тот поклялся, что видел своими глазами Котяру в «роллс-ройсе» с совершенно не повреждённой пулями голубоглазкой. Больше того, Кот был якобы в непрокатном смокинге, попыхивал на фестивале голландской сигарой и, что особенно возмутительно, на его шее болталось, до земли ниспадало ослепительное кашне, на которое режиссёру всё время хотелось ногой наступить в доказательство, что и он в Каннах не лишний, имеет кое-какие заслуги.

Действительной заслугой режиссёра был Каннский геморрой. И «седоку» не поверили. Из зависти, разумеется. И зря. Подоспевшее в Москву фото из «Фигаро» завистников прямо в сердце пронзило: вот он — Кот, вот «роллс-ройс», вот «енотиха»… И деталью — кашне!

Да, кашне было вызывающее. Но что особенно удивительно, Нинель Кубасова-Долина свои летающие тарелки в ход не пустила. Она вдруг зачастила в Москву, куда возила сумками молчаливых датских собачек. Штучных. Фарфоровых. Страшно «кусающихся».

В дальнейшем слухи о похождениях атташе прекратились. А когда Иван шлёпнулся с Кубы, ему вообще не до Котика стало. Его самого ждали сюрпризы.

Как ни странно, сумеречный полковник Главпура, которому должен был он погоны сдать, оказался человеческим человеком. Отогнув бумаги углом, чтобы Иван не подглядывал, он прочитал сопроводиловку и не сдержался: «Ну… же твою мать!». Потом отвернулся к стенке, пошевелил беззвучно губами, и когда Иван уже уверился, что дело его — табак: в козью ножку закрутят и фитиля дадут, — полковник сказал внезапно:

— А правда, что негритянки пудрятся сажей, а?

— Враньё! — отмёл небылицу Иван.

— Я так и думал, — пошевелил в сомнениях сопроводиловкой любопытный полковник. — Сбредят же: «Всех подряд… Хотел зенитку!». У тебя триппер действительно был?

— Да вы что!? — подскочил Иван.

— Ну вот… и тут выписки из санчасти нету, — удовлетворился полковник. — Со мной такое же в Пруссии. Но это неважно. Порвать бумагу я не могу — документ вечный. Но и ходу не дам, положу под камень. Возвращайся назад в свой потешный журнальчик, весели спокойно людей.

В свой потешный журнальчик Иван не пошёл. Он как предчувствовал зыбкость «камня» и подводить никого не хотел. Зато в журнал заведомо грустный, тщившийся в чтиво выбиться и напечатавший его повесть «Антоновка», он не замедлил явиться, как только вышел свеженький номер. Слава, а главное деньги были ему позарез нужны.

Вот тут-то и начались переплёты.

Нормальным читателям повесть в охотку пришлась. Один даже телеграмму в журнал отстукал: «Скажите, что значит дебил?». Но дней через десять повесть решили вдруг обсудить в Литинституте, к чему сердце Ивана ну никак не лежало.

— Кому занадобился этот союзный приют? — отнекивался он смущённо. — Может, ночлежка по-Горькому и лучшая школа для пишущих, но не общага же с учебными классами и комендантом в штатском! Писателя делает одиночество. И если хотите помочь ему, отправьте почтой, инкогнито толику денег, талон на питание или открыточку ретро «Люблю тебя…».

Однако искавшая себе на голову приключений редакция Ивана на семинар чуть ли не за руку привела.

И пошло-поехало. Не успел Иван слова молвить, как поднялся на крепкие ножки оленевод-поэт из мёрзлой глубинки, застенчиво улыбнулся и сообщил с внезапной обидой:

— На кажда ступенька наша сосиальна лесница (вот чему учат оленеводов классные дамы и побеждённые учителя!), на каждая подножка общества Ивана вскрыла такая язва, такая честка и непорядку (это уже комендант, комендант!), какая зачем такая Советская власть в наша тундра?

И запел что-то жалостное, тягучее на своём языке.

Ну, тундра она и есть тундра. Какой с неё спрос? Но чуть ли не в тот же день в Москву из Лондона добрела и цивильная «Санди Таймс» с неджентльменской, прямо скажем, рецензией:

«Сатира в Совдепе не умерла! Автор покрыл пером священных коров империи…».

Мерси, удружили! И не из хлева, конечно, а с площади, которую воробьи за версту облетают, в редакцию немедленно позвонили:

— Вы на кого работаете, друзья? Кого печатаете?!

И когда редактор журнала, прощание с должностью отдаляя, пролопотал: «Но автор в доверии, он на героической Ку-ку-ку…», — его небрежно, что хуже прямого злорадства, оповестили:

— Автор выдворен с героической Кубы по настоянию парторга… — Редактор треморной рукой отлязгал сейф, подкрепился, упрятал партийный билет поглубже в карман и лёг в больницу Четвёртого управления, тем замечательную, что там за ужином можно к нужному человеку подстоловаться, дело уладить — обстряпать, договориться.

Ивану некуда было залечь, кому-то там объяснить, что он имел в виду не то, что у всех на виду, а нечто совсем отвлечённое от нашего бытия и сознания. Да и какое к чёрту сознание, если повесть издали в Лондоне и Париже?

Вот тогда и состоялось его знакомство с главным книгочеем страны и тайным советником по печати полковником Бекиным Дорофеем Игнатьевичем.

Бенкендорф Второй произвёл на Ивана неизгладимое впечатление. Знаток и оценщик отечественной литературы восседал под портретом «железного» Феликса, но искусно исполненном, что оставляло надежду, что это всё-таки неистовый Виссарион Белинский. Да и никакой там стратегической карты родины ко всему в кабинете полковника не было, что в совокупности говорило о небрежении хозяина к переменчивости партийных династий и нежелании передвигать флажки — пыль верстовую в глаза пускать. Служение муз не терпит суеты. И вместо флажков, намекавших на необъятность Сибири, или каких других пыточных приспособлений на столе полковника по делу лежали две «Антоновки»: Лондонская — бумажная, и Парижская — крепенькая, в жёстком переплёте. Ну и сверх того, чуть поодаль — какая-то рукодельщина с нервной, видать, от автора дарственной надписью, где что ни буква — кривой подскок.

«Наверное, что-нибудь вроде “На вечную память! Я больше не буду!”» — подумал про дарственную Иван, наслышанный краем о трюизме полковника: «Не продается вдохновенье, как залежалое печенье: его отвергло население…» Дальше Иван не помнил.

Ни осанкой, ни ростом, надо сказать, новый Бенкендорф не вышел и потому в беседе предпочитал не вставать, даже когда стремился к внушению и гневался. Да и гневался он как-то своеобычно: седой, заострённый кок на его голове сохранял спокойствие парика, округлое с розовинкой лицо добродушничало, зато в прицельных, светлых глазах отчётливо возникали перескопические крестики. И от крестиков этих мишень делалась неподвижной, соображала: «не ускользнёшь!» Но особенно удивляла их управляемость невидимым рычажком. Крестики то возникали, то исчезали, с чего и настенный портрет себя соответственно вёл — становился то Феликсом, то Виссарионом.

— Нуте-с, — поприветствовал он под Белинского, — мы с вами в партнёрстве, кажется, молодой человек?

И посмотрел на Ивана как на весьма любопытный и для кунсткамеры годный предмет.

— Ну, это вряд ли, — мрачновато сказал Иван, опасаясь предложения «посотрудничать»: других партнёрств Лубянка не признаёт.

— Не вряд ли, а так и есть, — миролюбиво молвил Дорофей Игнатьевич. — Мы удивлены вашим вызовом, а вы — нашим. Конечно, взявши старую льготу, вы скажете «Сын, в смысле — автор, за редакцию не отвечает, пуля без ружья не летит». Однако раз в год и кочерга стреляет… или в два… в зависимости от способностей. Как у вас со способностями?

Иван пожал неопределённо плечами, и Белинскому это совсем не понравилось, лицо насмешливо искривилось и потемнело.

— Вы и сейчас, поди, сочиняете? — двусмысленно произнёс полковник.

— Как вам сказать, — замялся Иван: к тому часу он закончил вчистую «Наш человек в Гаване» (русская версия) и принялся за «Алису в Стране Советов».

— А не надо ничего говорить, — свеликодушничал Дорофей Игнатьевич. — Творчество — дело святое… Вы пишите, но не забывайте нас…

И крестики в ход пустил, взял Ивана на мушку. А у лже-Белинского лицо совсем обострилось и железные желваки обозначились, сделали масляного притворщика тем, кем он взаправду был — Феликсом.

Иван прокашлялся, как при перекрёстном допросе.

— При случае заходите запросто. Двери всегда открыты, — дополнил полковник, кресты убрав, поголубев глазами. И руку на прощание как-то нехотя подал, как бы в шахматы с гостем не доиграв. — Забегайте! Надеюсь, про пули, которые кучно и без разбора летят, не будет нужды вспоминать…

— Конечно, конечно, — заторопился Иван, радый, что накоротке отбоярился, без дотошных расспросов «а кто у вас там в «Антоновке» кто? не похож ли этот на вон того?» — и облегчённо дунул к дверям.

Но на пороге его придержал насмешливо-укоризненный голос хозяина:

— А вы ведь так и не поняли ничего, лейтенант запаса…

Иван обернулся. Теперь портрет и полковник действовали почему-то несогласованно. Феликс смотрел на Ивана сычём, а Дорофей Игнатьевич затейливо улыбался, сюрпризничал:

— А что? Что я должен понять? — сглотнул слюну Иван.

— Да ничего особенного, — сызнова применил крестики Дорофей Игнатьевич. — Просто в теле маленького героя небольшой страны обнаружены пули «Калашникова»…

Сказал и отмашку ладонью сделал, дескать, «адьё, до скорого!». Из «лубяного» домика Иван выскочил что твой заяц. Ему сдавалось, будто и часовой, кому он пропуск сдавал, поглядел на него вычурно, нехорошо, как на отпущенного по недоразумению и временно. И захотелось вопреки естеству вернуться, довыяснить, договорить. А что поделаешь, если этот глыбистый терем с детства мнится нам вторым домом, и феликсы в нём один другого железнее?

Иван задёргался, заметался. Но всё-таки себя поборол, пошёл на Сретенку и прихватил два коньяка — большую и маленькую.

По счастью, гобоист Сушкин был дома и в меру трезв. После распития маленькой они подняли внаклон ревматический шифоньер музыканта, засунули под него «Нашего человека», ну а после большой можно было не сомневаться, что Сушкин напрочь забудет, что у него под шкафом спрятано, да и менять мебель, простите, в коммуналке не заведено.

Черновики «Нашего человека» Иван немедленно на помойке сжёг, а по мере того как накапливалась «Алиса», относил готовое в «бомбоубежище» — к машинистке Люсе.

Теперь он полностью был готов к любым подвохам со стороны Бенкендорфа Второго. «Алиса» ладилась споро, накатисто. А за работой он всё постороннее забывал, жил как бы в другом, выдуманном пространстве. И лишь разлука с любимой точила Ивана на медленных жерновах тоски. День ото дня он всё глубже чувствовал, что Ампарита вошла в его жизнь навсегда и не оставила места никакой другой замести следы их короткой, внезапной любви. И сердце Ивана сжималось, плакало безысходными вовсе слезами, отчего боль и скапливалась, набухала комом внутри.

Беспокойными ночами Ивану часто возвращение на остров снилось — то вплавь саженками, то на какой-то краденой лодке. Но где бы он ни высаживался, в Сантьяго-де-Куба или на Малеконе, из-под земли дождевыми поганками выскакивали Мёрзлый с Гусяевым, наставляли на него автоматы и вплетали в свинцовую очередь с хохотком:

Назад Дальше