Диплом про торжество колхозного строя в Сибири он написал уже вместо нее, потому что она рожала и откармливала Женьку.
Опять же в пору токования фантастический этот человек принес ей в подарок золотые коронки покойного тестя от брака, в котором тогда он еще состоял. Жена попросила сдать золотишко на лом, Шура же очень кстати ввязался в какую-то драку, принес домой всамделишньщ фингал в пол-лица и страшно правдоподобную — на таком-то фоне — весть о том, что его обокрали. Из этого зубастого золотишка и были отлиты их обручальные кольца.
Ей нравилось быть с ним подельницей, каждое утро, надевая кольцо, она ощущала бодрящий озноб. Доцент, замдекана, колосс, притащивший к ее ногам свою рисковую, душком тронутую добычу, точно кот — полупридушенную мышь, в знак верности и любви — по молодости и глупости ей казалось: в знак вечной любви.
В их медовом году ей нравились даже его пьяные эскапады. Они так пряно приправляли жизнь. Протрезвев, Шурик ничего не помнил, требовал все новых подробностей, каждую малость встречал прокуренным гоготанием: «Врешь, зараза!», и страшно гордился тем, что еще способен глупить и куролесить.
То, что все это с мамочкиным прахом учинил Олег, в голове не укладьшалось. Саша сунула сигарету в губы, ткнулась с ней в раскаленную пасть зажигалки… Фильтр задымился. — Только спокойно, переверни и зажги по-человечески. Умница! Из первого же автомата позвони Гришику. — Саша подъезжала к кольцевой. — У Гришика — женская интуиция и мужские мозги. Гришик один это в силах понять и раскрутить. Тормози, идиотка! — И это она сделала вовремя. Она — молодец. У нее все получится. Через час они загрузят Олегову библиотеку в Гришкин «рафик», после чего вопрос будет поставлен так: ты нам урну, мы тебе книжки, кандидат неврастенических наук!
Сашину диссертацию Шурик унес с собой — в виде приданого. И ничего — ведь осталась жива. Радедорм запивала водкой — добрые люди научили… После этого ей уже ничего не страшно.
Шесть лет Саша прокакала в старших лаборантах — то есть девочкой на телефоне, — уговаривая Шуру зашиться. Еще два года, втюрившись в Михаила Сергеевича, точно в девушку («Он открыт, Сашка! И он отмечен! А какая у подлеца светлая улыбка?»), Шурик ждал принципиально иных установок, он, видите ли, хотел, чтобы о ее диссертации говорили даже в Париже. Наконец им и в самом деле утвердили по тем временам страшно дерзкую тему — что-то про искривление Сталиным ленинской национальной политики, причем еще в начале двадцатых — кто бы мог такое вообразить? Но Шура уверял, что все именно так и было, притаскивал из архивов исписанные своим вихляющим почерком карточки, читал ей их на ночь: «Только послушай!..» И вот тут-то чертом из табакерки выскочила узкоглазая и гундосая стажерка из Улан-Удэ.
Апрель стоял как июль, сухой и душный. Мама лежала с первым инфарктом, у Женьки оказались глисты, разбухшие гланды и анализ крови, с которым Сашу отправили прямиком к онкологу. Шурик же цвел, благоухал, с подозрительным прилежанием наведывался к своей старенькой маме, оставался там на ночь, горячо хлопотал о зачислении гундосой стажерки в аспирантуру и, запершись в туалете, учил бурятский язык — а Саша ему по наивности свеколку от запоров терла!
Наконец, случайно наткнувшись на тарабарский учебник, спрятанный за банками с белилами, Саша разом все поняла, брезгливо, точно за крысиный хвост, держась за кончик страницы, вынесла его из ватерклозета… Это и было ее Ватерлоо.
«Сашенька, Вера — одинокий, несчастный человек, страдающий от расовых предрассудков, а микроклимат на кафедре и в общежитии…» — «Ты, что ли, с ней теперь по-бурятски калякаешь?» — «Кроме того, Вера неполноценный человек!» — «Так, это уже интересней!» — «Да, представь себе! Она не чувствует запахов! У нее повреждена носовая перегородка!» — «А нижнюю перегородку повредил ей ты? Или тебя опять опередили?» — «Бесчувственная ты скотина! Цветет черемуха, благоухает сирень, а молодая, красивая женщина ничего этого не ощущает». — «Так! Значит, все-таки женщина. Значит, как всегда, опередили!» — «Где ты — там пошлость, Содом и Гоморра! (Под этим кодовым названием у Шурика проходили Гриша и Миша, к которым Саша и ехала сейчас, а больше ей не к кому было ехать!)» — «Можно подумать, где ты с этой курвой, там Ленин и партия, близнецы-братья». — «Так вот, чтоб ты знала: письма Арманд к Ильичу в ближайшее время сделаются достоянием гласности!» — «Никогда! Никогда! Никогда!» — «Я видел верстку, это — потрясающе!» — «Почему? Например?!» — «Расстались, расстались мы, дорогой, с тобой! И это так больно» , — он вдруг сгреб ее, стал целовать, мять, расстегивать пуговки и крючки…
Всю жизнь — пожалуй, что даже еще и сейчас, — всегда ей хотелось одного — преподавать. Не так уж и важно, что именно, важно кому — студентам. Преподаешь ведь прежде всего себя. Весь свой пафос, задор, артистизм, ум, иронию, пыл, жест вспорхнувшей с насиженного колена руки ей хотелось являть. Являть всякий день перед взволнованными, по-детски изумленными и чего-то всегда побаивающимися глазами. Эту смесь обожания и трепета она вдохнула — будто белейшую кокаиновую взвесь — единственный раз, когда Шура позволил ей принимать с ним экзамен. Выбирая дополнительный вопрос для какой-нибудь бледной, прокуренной нимфетки, еще только выбирая — между чем-то малышке, безусловно, неведомым и крайне простеньким, почти газетным, что горохом сейчас отскочит от этих остреньких зубок, — Саша ощущала, как разглаживается кожа на ее лице, как скулы сами собой чуть утягивают уголки губ и вся она, будто Джоконда, лучит силу, умиротворение и тайну.
Позволяя в тот вечер Шурику все, чего ей ничуть не хотелось ему позволять, обнажив всю насыщенность и протяженность собственного ландшафта — знай наших, чай, не бурятское плоскогорье, — она влекла его на себе, точно раненого бойца, — к спасительному восторгу… А он, недобиток, уже тайком перетащивший в общагу половину заготовленных для ее диссертации карточек, уже сдавший в печать под своей и бурятской фамилией две статьи, ей, Саше, законной жене, обещанные, — он бился в ней, будто рыба, попавшая в сети. Ей так казалось. Нет же, рыбкой на вертеле вертелась она сама, дым потроха уже выедал — а вот не чаяла, не чуяла. Выводила Женьке глисты, радовалась ее на спад идущим лейкоцитам, таскала электричкой и автобусом сумки со снедью — в реабилитационный мамин санаторий, зубрила английский и видела, видела, видела свои роящиеся в воздухе руки: девичья часть аудитории следила, конечно, за одним многоцветьем колец, а юноши — те успевали фиксировать и плавность голоса, и налитую округлость плеча, и всполохи коротеньких пухлых пальцев… «Мои сардельки, жалко, кушать нельзя! Все десять кушать хочу!» — как говорил покойный Отарик, и целовал их, и в рот их засовывал.
На Волгоградке угодив в то самое, что англичане называют «heavy traffic», — хорошо еще, что сдавать кандидатский минимум Саша начала с английского, а не с марксистско-ленинской философии, ревизию которой уже затевали высоколобые дяди, в то время их было и не оспорить, и не постичь, но Саша пыталась, обложилась журналами, где эти самые дяди, будто старое дедушкино пальто, перелицовывали незыблемое, вырывали друг у друга лоскуты цитат… кстати, все эти журналы Шурик сам приносил ей из института, ведь сам приносил и корчи ее видел, но, поднабравшись уже азиатской хитрости, не препятствовал: занимаешься — занимайся; вот она и сажала мозги, он же тем временем, застолбив за буряткой тему с совершенно резиновой формулировкой, спешно дописывал последнюю главу, а чтобы никто, так сказать, не мешал, перебрался на месяц к мамаше — объезжать Волгоградский Саша не стала и теперь залипла между бензовозом и КамАЗом, груженным углем. Задраила окна — гарь в салоне сгустилась, и только.
Диссертацию Шурик украл потому, что гундосой бурятке без нее был не нужен. Но прах? Что Олег доказал этой кражей? Что — вандал! Что и требовалось доказать! Требовалось прежде всего ему самому: я не задохлик, я монстр, я моральный урод, я чудовище, я извращенец, садист, пусть даже некрофил, но только не шибздик с зарплаткой через дефис заплаткой в семейном бюджете. Саша почувствовала, как увлажняются глаза. Олег жаждал ненависти и гнева, омерзения, содрогания, чего угодно — Саша шмыгнула носом, — но только не презрения. Олег жаждал ее страсти. И он отчаялся добыть ее иным путем.
Дворники мерно размазывали воду по лобовому стеклу. То, что они познакомились в результате, а вернее, даже в процессе автокатастрофы (Олег уверял, что увидел вдруг тетку, несущуюся с закрытыми глазами и распахнутым ртом, — он сидел в «восьмерке» своего приятеля, на которую Саша выскочила в лоб, по неопытности и гололеду обгоняя широкозадую фуру), то, что все началось их обоюдным аффектом, ее шоком и вообще полнейшей беспомощностью («восьмерка» в последний миг вильнула вправо, Сашину же «Волгу» ударило о фуру, снова швырнуло на встречную полосу, завертело и подставило под тормозившую по мере сил инвалидку, так что отделавшиеся испугом Олег и его приятель, выломав заклинившую дверь, вынимали Сашу, тревожно расспрашивали, ощупывали и тащили на одеяле к своему «жигуленку»), — все это с несомненностью свидетельствовало о том, что Олег хочет вновь воссоздать ситуацию их знакомства — в последней, быть может, тщетной надежде возродить из праха ее любовь.
Да. Но по какому праву — из маминого праха?! Саша всхлипнула, ощутила, что больше не может — до крика не может рывками ухватывать каждую новую пядь земли, вновь замирать на отвоеванном вонючем и гудящем пятачке, попробовала перестроиться в левый ряд, он двигался чуть резвее, но «мерседес», отливая металликом, выдавил ее оттуда. С тем же отливом ощетинившаяся морда была и у его владельца.
— Новый русский бультерьер! — она ударила по клаксону, однако его прижатые к носу глазки даже не дрогнули. — Чтоб ты до перекрестка не доехал!
Но он уже опередил ее на полный корпус и жирной складкой на стриженом затылке лыбился в ответ.
Всякий раз говоря очередной своей клиентке — какой-нибудь молодящейся вдове, неловко распродающей антиквариат: «Наше время — время интеллигентных людей миновало», — Саша, сообразуясь с настроением и ситуацией, полновесным выдохом добавляла: «— Представьте, ведь я уже докторскую начинала писать!» — или: «Если бы меня видели сейчас мои аспиранты!» — или: «Какое счастье, что хоть наши мужья не дожили до дней нашего позора!»
Старик — тот, к сожалению, в самом деле не дожил. Их брак был сначала фиктивным, потом дефективным…
А мама и дожила, и вволю успела поликовать. Потому что права оказалась в кои-то веки: настоящую профессию дочке дала. Чуть не пинками ее заталкивала в душный подвал парикмахерской — и это в самое первое студенческое лето, когда до визга хотелось и в стройотряд, и в лагерь под Анапу. Нет, грязные головы мой. И ведь мыла, ревела, а мыла, И уж так от этих головомоек устала, что, когда наконец ей доверили инструмент, снова всплакнула и стала разглядывать в зеркале — не клиента, конечно, а совершенно счастливую себя — с ножницами, за настоящей работой!
С ними и разъезжала теперь по клиенткам. Спасибо Старику — не на своих двоих. Шурик с присущей ему глумливостью именовал этот брак Вторым Интернационалом (очевидно, намекая на его нестойкость и скорый крах), свой же союз с буряткой гордо звал Первым. Народил узкоглазого сына, пристроил бурятку в Консерваторию читать историю религий, то есть тот же самый научный атеизм, но только без прежней аффектации. Зато аффектирует сам: «И ведь сумела, чертовка, перестроилась, овладела!» — язык у него повернулся такое ребенку сказать.
«А ты, Женя, ему не ответила: уж если, папуля, она овладела у тебя одним местом, то все остальное?..» — «Ну мама!» — «Что мама?» — «Сначала ведь ты его увела. А потом его у тебя увели». — «А у тебя? У тебя отца не увели?» — «Ты же тоже его увела от Яси и Тоси!» — «Не хамить! Матери не хамят!» — «Значит, ты бабушке не хамишь, да? Ты ей только дерзишь? Ты ее всего-навсего с говном смешиваешь…» — «Не передергивай! И эту манеру взяла от отца!» — «Хорошо еще — не от заезжего молодца». — «Это он тебя научил?» — «Чему?» — «Про заезжего молодца?!» — «Остынь!» — «Он! Или бурятка нагундосила?» — «Когда ты поймешь наконец, что им вообще про тебя неинтересно?» — «Ах, скажите, пожалуйста! Про что же им интересно?» — «Про коммунистические идеи, которые стояли еще у колыбели христианства, как считает папа, и которые так просто, развалом какой-то империи не могут быть отменены!» — «А про меня ему, значит, неинтересно! В самом деле, какая-то парикмахерша, содержащая его дочку!» — «Ну мама! Что ты сравниваешь? Тут крах целой научной системы воззрений, может быть, крах развития всего человечества! А ты…» — «А я со своим мелкотравчатым крахом, да? Они украли мою диссертацию! Они сломали мою научную карьеру! И ты, все это зная! Ты!..» — «Ой, мам, но Вера — чума». — «А я тебе про что?» — «Ты совсем про другое. Вера говорит, что двадцать первый век будет определять собой желтая раса, поэтому христианство будет вытеснено буддизмом, который уже и сегодня является религией интеллектуалов». — «Ты что — ходишь на ее лекции? В глаза мне смотри!» — «Это она папу загружает. А он ей: „Врешь, чмо юртовое!“ Интересно, чмо — это что?» — «Не знаю. Меня он звал „чмо кукурузное“». — «Хи-и-и-и! А похоже! Извини! Хиии-ии!»