Ермак - Алмазов Борис Александрович 10 стр.


Ермак не выходил из храма. Сусар несколько раз заглядывал в провал двери. Ермак все так же сидел над лицом Черкашенина, укрывшись с ним вместе одним архалуком.

— Ну чо?

— Кричит! Вовсе заходится.

— Да, — сказал Ляпун. — Боле у него на свете никого не стало. Они ведь побратимами были. Крестовыми. Мы тут были, ходили на Литву, а крымцы налетели на низовые городки да и подожгли. Сказывают, у Ермака и жену сожгли, и детей...

— А хто кажет, что у него сын был и внучонок? — сказал Сусар.

— Сказано табе — всех. Уж кто там, где, не ведаю. А только всех... А у Черкашенина сына увели в полон — Данилу. Вот это я уж верно знаю! Потому как мы тогда сразу со службы в войско помчались. Черкашенин сам станицы объезжал, у казаков в ногах валялся: просил пособить сына возвернуть... Там много атаманов свои станицы привели: Янов, который счас издеся, с Волги — Федец, Сарын, Айдар, Мамай, Шабан и другие атаманы. Все Поле поднялось. И наш Ермак. Он-то весь черный сделался. Крымцы-то над нашими такие зверства учиняли — Господь содрогнулся! Собралось атаманов с двадцать. Пошли мы на Азов. И приступом взяли посад Тапракалов. Человек с двадцать лучших турецких людей взяли. Шурина турецкого султана взяли, Сеина...

— А чего ж Азова не взяли? Ведь чуть не каждый год на Азов ходим? — спросил совсем молодой атаман Черкас.

— Так ведь с той поры и ходим! Тогда-то мы его и брать не мстились! Живут турецкие люди, и пускай живут. Они в крепости, мы на море да на Дону! Они нас завсегда на Кирилла и Мефодия в крепость пускали и церковь нашу не рушили, где Кирилл Равноапостольный казаков крестил. Чего его брать? Азов-то? Они собе, мы — собе. Азов — казаками кормился, мы — Азовом...

— Ты дале рассказывай! — перебил его Сусар.

— А чего сказывать? Тут и сказывать нечего! Мы не ради Азова ходили, а чтобы ясырь взять! Тот ясырь на Данилу обменять и прочих. Так Черкашенин султану и отписал.

— Ну?

— Вот те и ну! Султан крымскому хану тому приказал, да тот не послушал! Мстили, вишь ты, нам крымцы, что мы их не то десять лет, не то девять с Давлет-Гиреем ихним под Москвой как есть на Ильин день всех изрубили! Так рубили — смотреть страх, — многие тысячи! Тогда у Давлет-Гирея разом убили и внука, и сына! Вот он и мстил!

— Это, что ли, при Молодях стражения была? — спросил Черкас.

— Она! Ты еще небось тады гусей гонял, а мы с воеводой Хворостининым всех мурз и ханов в страх и трепет привели...

— Вот те и привели, когда они даже свово султана не боятся.

— Джихад! Басурмане — они и есть басурмане! А крымцы самые злые! Турки-то, они как мы, иной раз и не разберешь, кто где. А крымцы — злы! Вот, сказывают, исказнили Данилу так, что не то кожу с него сняли, не то в смолу кипящую медленно опустили. И осиротели наши атаманы. Ермаками стали. Одинокими то есть. Обетными...

— А что, раньше у Ермака навроде другое имя было?

— Было! — сказал Ляпун. — Токмак он звался. Потому крепкий был. Несокрушимый! А тут Ермак — одинокий, значит.

— А по-касимовски Ермак — утешение, — сказал Черкас.

— Это когда махонький еще робенок — стало быть, забава, шуточка, словечко — «ермак»! А как на возрасте — утешение! А ежели несколько имен меняют и «ермаками» прозывают — значит, Богу обет дали, навроде воинских монахов. Тута они с Мишей и побратались. Горе, значит, породнило.

Чернобородый Сусар долго шевелил губами, словно пережевывая слово, и сказал:

— «Ермак» — утешитель. По-старому, по-казачьи — утешитель. Это старый язык, мы на нем теперь не говорим. Только совсем которые старики его еще помнят. Мы еще кумекаем чуток, да и то не все... Атаманы, которые из коренных казаков, — те кое-что знают. Я один раз слыхал, как они совет на этом языке держали, для тайности.

— Идет! — сказал Черкас, подымаясь и отряхиваясь.

В сожженном проеме встал Ермак. Он словно приходил в сознание. Сначала невидящими глазами обвел окрестность и людей, потом узнал их, взгляд стал осмыслен. Он надел шапку и, неожиданно усмехнувшись, сказал непонятную казакам фразу:

— Вот те и Пермское воеводство...

К вечеру обшарили весь Псков, все окрестности, чтобы не оставить ни одного раненого или мертвого казака. Переночевали по-походному, у костров. Заутро стали в Круг.

— Ну что, братья казаки! — сказал Ермак. — Война прикончилась. Надоть думать, как дальше жить станем. Янов за Баторием пошел, отсталых добивать, с ним и казаки.

— Он, собака, увечных бросил! — крикнул кто-то. — Судить его и с атаманства долой!

— Чей голос?! — грозно спросил Ермак. — Кто сбрехал? Кто на атамана хвост подымает? Судить он будет! Янов на Батории висит, мародерам да лазутчикам назад вертаться не дает. У него свои дела! Раненых да мертвых должны монахи доглядать. А их — раз-два да обчелся. Вырезали всех! Так что тот, кто хочет, может Янова догонять...

— Не... Не... — сказали сразу несколько голосов. — Далеко. Кони приморенные.

— Да он и сам скоро повертается.

— Нарочный поедет и перекажет, чтобы он сюды .1» убогими не вертался — потому мы их возьмем. И нот какой будет мой сказ: я и мои родаки пойдем на Дон. Кто с нами пойдет — тем честь и место. В степу нее прокормимся. Тамо у нас и отары, и табуны, и люди оставлены — проживем. Потому, во-вторых, псе, что навоевали, я отдаю на вклады в монастыри. Пойдем через Русь по монастырям, будем тамо убогих и немочных оставлять, и не за ради Христа, а со вкладом...

Черкашенина Мишу тут земле предавать не станем — он войсковой атаман, ему надоть в своей земле лежать. — Голос Ермака сорвался на рыдание. — Хоть бы этой чести он выслужил! — Он прокашлялся в полной тишине и совсем буднично закончил: — Нонь морозы — довезем. Льдом в гробу обложим, соломой укутаем. Пущай в отеческой земле покоится, под курганом. А уходить надоть скореича — тута коней кормить нечем, неровен час оттепель вдарит — пойдет холера, не то оспа або чума. Уходить надоть. Вот мой сказ! Кто со мной — айда на Дон, кто нет — вольному воля, — закончил он, надевая шапку и уходя в ряды.

— Станичники! — В Круг выскочил есаул Окул. — Мы хоша казаки и не коренные и никаких у нас табунов-улусов на Дону нет, а и нам к Дону пробиваться надо. Война прикончилась тута, не ровен час сыск объявят и, ежели мы не скопом будем, перещелкают нас по одному, как курей на щи. Айда на Дон, а тамо видно будет. Вона ногаи зашевелились — Бог даст, обратно война будет.

— Чирей тебе на грыжу! — пожелал кто-то из рядов. — Не навоевался! Шинкарь новгородский!

— Идти надоть веема! — сказал есаул Брязга. — Но поврозь. Нас человек с триста будет — столь дороги не выдержат: в деревнях взять нечего, а своего провианта у нас нет. Мой сказ — идти поврозь, а встретиться в Рязани и оттеда уже на Дон.

— На Смоленск идти надоть! На Смоленск!

— Полякам в зубы! Во сказал! Они те помянут Псковское взятие! Они те и Могилев припомнят.

— Тиха! — крикнул, подняв камчу, есаулец. — Чего загалдели! Давайте делом решать. Хто на Дон идет — отходи на правую руку, хто нет — на леву...

— Да все пойдем, неча переходить! — закричали несколько казаков.

— Пойдем, куды деваться.

— Ладно, — сказал есаулец. — Не станем переходить. Пущай каждый атаман або есаул своих людей перечтет, которые не желают — сами отойдут.

— Да и не будет таких, — сказал кто-то. — Все пойдем.

— Ладно, это дело решенное! Так?

— Так, так...

— Таперя Ермак про казну говорил. Надоть, станишники, братьям нашим убогим на вклады собрать — каждый должон понимать, что и сам не сегодня завтра будет в таком художестве...

— Спаси, Господи, и помилуй! Не дай Бог! — завздыхали казаки.

— Надоть атамана выбирать, чтобы казной владел. Кого?

— Ермака! Ермака... — сказало сразу несколько человек, и других мнений не было.

— Выходи! — сказал есаулец Ермаку.

Атаман вышел, снял шапку, поклонился казакам.

— Пущай Ермак! К ему не прилипнет, — сказал кто-то.

Ермак поцеловал икону и обнаженную саблю. Казаки на Кругу сняли перед ним шапки, он же свою надел. Расстелили бурку, и Ермак скомандовал:

— Кладите, братья, все, что есть! Вклады нужны большие. А кто что утаит — да будет изгнан из товарищества!

— Так! — ответили в рядах.

Ермак снял два перстня, вынул золотую серьгу из уха. Один из его казаков принес ларец с атаманской казной. Такие же ларцы принесли и другие казначеи. Младший атаман Черкас кинул кожаный кошелек, в котором помещалась вся казна его станицы в пятнадцать человек. Далее казаки пошли по одному мимо бурки, сбрасывая кто перстень, кто золотой, кто кинжал, каменьями убранный, — сдавали свое. Явились откуда-то два позолоченных кубка, низки жемчуга, сберегаемые для невест, жен, сестер... Складывали все, до нательных серебряных крестов, у кого они были, потому как большинство носило медные.

— Спасибо, братья казаки, — поклонился в пояс станичникам Ермак. — Сейчас отделим часть на дорогу, раздадим атаманам, потому как идти надо розно, хоть бы в три отряда, разными дорогами. Не то на постоях оголодаем...

С казной возились долго. Некоторые казаки было собрались выйти из Круга, но есаулец цыкнул на них:

— Стоять! Стоять, чтобы все при общем догляде было! Чтобы посля какая вошь не завоняла: «Не видал, без меня делили!» Стоять!

Атаманы разделили казну, разобрали раненых. Только после этого принялись рыть братскую могилу для убитых да сколачивать гроб для Черкашенина.

Часть казаков ушла рыскать по окрестностям — добывать сани. Весь следующий день хоронили убитых и умерших казаков, ставили кресты, чинили сани, из десятка ломаных собирая пару годных. Служили панихиду и на третий день с рассветом обнялись, попрощались и тронулись, тремя разными дорогами, на Дон. Не ведая, кто дойдет, а кто нет. Потому что можно было и на разбойных татар наскочить, и на государевых стрельцов — да мало ли что ждало на дальней тысячеверстной дороге три горсти людей, обремененных тяжкими обозами, с изувеченными товарищами.

Ермак отдал отощавшего своего коня в запряжку, а сам сел на сани, где, укутанный сеном, укрытый глыбами льда, ехал в гробу грозный и всеславный атаман Войска Донского Миша Черкашенин, возвращаясь в отеческие земли Старого поля.

Верстах в пяти от сгоревшего дотла посада Псковского Ермак оглянулся на далеко черневшие среди снегов стены города и, опять усмехнувшись, сказал:

— Вот те и Пермское воеводство!

И непонятно было, с грустью это сказалось или с радостью.

За Рязанью Старой

За Зарайским городом,

За Рязанью Старою

Из далеча чиста поля,

Из раздолия широкого

Привезли убитого

Атамана польского,

Как бы гнедого тура.

Атамана Донского,

А по имени Мишу Черкашенина.

Ай птицы-ластицы

Круг гнезда убиваются,

Еще плачут малы детушки

Над белым его телом.

С высокого терема

Зазрила женка казачья

И плачет-убивается

Над его белым телом,

Скрозь слезы свои она

Едва слово примолвила,

На белу телу жалобно причитаючи:

«Казачия вольныя

Поздорову приехали,

Тебя, света нашего, не стало,

Привезли убитого,

Атамана Донского,

Атамана польского,

А по имени Мишу Черкашенина».

Под Старую Рязань вышли в марте. Уже вовсю припекало и лед в санях тёк, кони тянули с трудом, потому дороги кое-где тронулись. Казаки поговаривали, что ежели так дале пойдет, то придется гроб на вьюки перекладывать и коньми, без обоза идти. Да обоза уже и не было. Оставляли в монастырях и раненых, и сани, и лошадей. Потому и лошади были до того отощавшие да надорванные, что толку с них чуть. Трусцой да шагом еще кое-как тянулись, а чтобы на рысь или в мах — никак не подымались. По всем придорожным деревням избы стояли без соломенных крыш — кони съели все. Коровы в коровниках держались на оглоблях и ремнях от бескормицы, народ кое-как перебивался репой да лепешками с корой и мякиной. На дневках, ежели припадало стоять в осиннике, кони, как лоси или бобры, кидались грызть кору.

Ермак, почерневший, с проваленными глазницами, сначала ехал, а потом шел за санями с гробом неотступно. Те, кто знал его прежде, не могли припомнить, чтобы он так долго молчал. Прежде веселый и разговорчивый, как полагалось казаку, нынче Ермак был угрюм и молчалив, будто монах.

А вот монахи, попадавшиеся на пути, были не в пример говорливей и за каждого раненого торговались, как барышники на конской ярмарке. Да и то сказать — монастыри были набиты увечными, кое-где от скопления людского, от худой кормежки начиналась дизентерия.

Ермаков обоз тянулся утренними заморозками или еще морозными лунными ночами — на солнце в протаявших колеях стояли лужи.

Печаль первых дней, когда узнали казаки о гибели войскового атамана, прошла, но заменила ее тоска от бесконечной дороги, от таскания тяжеленного гроба. Потому, когда вся рязанская казачья орда кинулась навстречу пришедшим, казаки даже улыбались и радовались, что совсем не пристало на похоронах.

В Рязани собралось много старых родов, казачья община была большой и сильной. Сюда, под защиту крепостных стен, издавна прибегало все, что оставалось православного в степи. Здесь плечом к плечу с рязанскими воинами стояли противу татарских набегов казаки.

В Рязани поджидали Ермака и те, кто пошел другими дорогами: Черкас, Окул, Кирчига, Шабан...

На похороны атамана Черкашенина пришла Белгородская, Мещерская, Елецкая и случившаяся неподалеку Касимовская орда. Пришли темниковцы, пришли казаки с Червленого Яра, с Хопра, Айдара...

В солнечный мартовский день огромная процессия конных и пеших казаков, женщин, стариков, детей двинулась из Старой Рязани в сторону границы, где за тремя курганами начиналось Старое поле — земли вольных казаков. И хоть давно считались эти земли рязанскими, а все упорно твердили степняки — здесь граница, вот эта сторона ваша, а вот эта, напольная, — наша. И показывали три насыпных кургана, утверждая, что здесь лежат первые атаманы, которые привели казаков в Старое поле от Золотых гор из страны Белгородской, когда казачий народ был многочислен и силен.

Никто не помнил имена этих старых вожей, никто не знал, когда это произошло. Говорили только: «в старые годы, давние времена», а дальше путались: не то при Владимире Красное Солнышко, не то раньше.

Но курганы стояли, и было видно, что от прежнего величия не осталось ничего. Вряд ли собравшиеся почти все казачьи коренные семьи могли бы насыпать шапками курган и в десять раз меньший, чем каждый «з трех старых. Поэтому на вершине старого кургана отрыли могилу для Черкашенина. Атаманы поднялись с гробом наверх, и старший из них, восьмидесятилетний темник Кумылга, сломал о край гроба саблю Черкашенина и положил ее по сторонам трупа. На закрытый гроб поставили чашку с вином, прочитали отходную, приглашенный рязанский священник отпел умершего раба Божия Михаила, хотя кто-то из стариков усумнился, что Михаил и Миша — одно и то же имя. Мол, «Мишей» Черкашенина звали потому, что он был силен, как медведь. Но, поскольку никто крестного имени атамана не знал, не стали возражать против Михаила, считая, что Господь сам определит, как звали верного Его воина и казака. У Господа ведь безымянных нет.

Могилу засыпали, и тут пришел черед старым обычаям, потому что умирал последний казак из некогда могучего рода Буй-Туров, Гнедых туров, Быкадоров...

Все атаманы старых родов отхлебнули из стертой чаши по глотку вина и разбили ее о камень, положенный на вершину холма, где была нацарапана тамга рода Буй-Туров.

Назад Дальше