В продолжение месяца Христиана каждый день подобным образом виделась с Гретхен. Потом вдруг перестала появляться у нее, будто оставила ее тоже. Она больше не приходила в хижину. На третий день Гретхен сама явилась в замок, но Христиана не захотела принять ее. Она безвыходно заперлась у себя в комнате – не подходила даже к двери, не произносила ни единого слова, так что у Гретхен были причины заподозрить, не случилась ли какая-то новая беда, еще более увеличившая страшный позор Христианы и сделавшая тягостным даже присутствие ее сестры по несчастью.
Стало быть, как мы уже сказали, Гретхен не видела ее целых семь дней до того вечера, когда она вдруг неожиданно явилась со своей жуткой новостью.
Сраженная подобной бедой, Гретхен сначала не нашла ни единого слова в ответ – ничего, кроме крика ужаса.
А Христиана продолжала, до боли вцепившись обеими руками себе в волосы:
– Вот такое положение. Что, по-твоему, мне делать теперь? Не слишком ли это для бедной женщины, которой нет еще и семнадцати? А ты тут толкуешь о Господнем правосудии!
Тогда Гретхен выпрямилась, вся словно во власти какого-то дикого воодушевления.
– Да, – сказала она, – я говорила о Господнем правосудии, говорила и говорить буду! Во всем этом есть промысел Божий. Отец Небесный не мог обречь вас на эту новую муку лишь ради удовольствия сокрушить еще одним ударом свое бедное хрупкое создание, такое еще юное. Слушайте, тут вот в чем дело: он посылает нам мстителя. Да, я предсказываю вам, что это дитя отомстит за нас. Оно покарает презренного, погубившего нас обеих. A-а! Грех породил возмездие! На колени, сестра, и возблагодарим Всевышнего! Мерзавец будет наказан.
И Гретхен бросилась на колени, в порыве неистового торжества бормоча благодарственную молитву.
LXIV
Вопрос
Вопреки своим опасениям Христиана еще сомневалась, вернее, у нее еще теплилась надежда. Может быть, она поспешила со своими жалобами, может, все это ошибка и ее страхи призрачны? Она решила ждать.
Но даже сама эта надежда не могла не стать для нее источником новых терзаний, ведь она превращала время в орудие медленной пытки: каждый день, каждый час ужасная уверенность, подобно острому кинжалу, все глубже вонзалась в ее сердце.
И вот настал момент, когда сомнениям пришел конец. Ужасающая истина предстала перед Христианой во всей своей неприглядности.
Как ей поступить с этим ребенком? Возвысить, растить под фамильным именем и на глазах мужа дитя, быть может порожденное другим? Или отвергнуть, отослать подальше, отдать Самуилу ребенка, в чьих жилах, возможно, течет кровь Юлиуса? Какая из этих двух крайностей самая жестокая, самая нестерпимая? Как она будет смотреть на это дитя – гордыми, восхищенными глазами счастливой супруги, жаждущей показать целому свету этот плод любви, или полным стыда и отвращения взглядом презренной изменницы, которая желала бы даже от Господа всевидящего скрыть плод своего преступления?
Ах! Никогда она не сможет жить бок о бок с живым свидетельством своего падения, с мрачной загадкой, с ужасным вопросом, навсегда поставленным перед ней неумолимой природой!
Здесь надо бы вспомнить о том, что Христиана была чиста помыслами и простодушна, совершенно неспособна заключить мирный союз со злом и спокойно спать, припрятав под подушкой память о совершенном грехе. Опозорив себя, пусть невольно, это бедное сердце, юное и благочестивое, терзалось не меньше, чем если бы ей действительно было в чем раскаиваться: грязь, запятнавшая доселе безупречную белизну ее совести, ужасала ее, и она оставалась безутешной.
Рассказать обо всем Юлиусу? Ах, нет! Она умрет прежде чем сумеет произнести хотя бы только первое слово подобного признания. И потом, хватит того, что она приняла на свои плечи все это горе и позор, зачем еще заставлять мужа делить с ней такую ношу? Да и в конце концов для того ли она такой ценой спасла Вильгельма, чтобы теперь толкнуть Юлиуса на верную гибель?
Зачем она не убила себя сразу? Барон позаботился бы о Вильгельме до возвращения Юлиуса. Муж, погоревав какое-то время, женился бы снова – на женщине, достойной его. А теперь она уже не сможет покончить с собой, ведь она в этом случае умерла бы не одна. Самоубийство стало бы еще и убийством.
Все время, во сне и наяву, ее преследовал один чудовищный вопрос: чей это ребенок?
Бывали дни, когда она любила еще не рожденного младенца. Что бы там ни было, кем бы ни являлся его отец, она так или иначе приходилась ему матерью. Она смягчалась, думая о судьбе этого бедного существа, отверженного еще до своего рождения, и сердилась на себя за то, что в иные минуты она подумывала отдать его Самуилу, изгнать из замка, отлучить от материнских объятий. В эти дни ей без труда удавалось убедить себя, что ребенок от Юлиуса.
Но были и другие дни, притом чаще, когда она не сомневалась, что зачала от Самуила. Тогда она думала об этом ребенке с омерзением, словно он был вором, вздумавшим украсть у ее крошки Вильгельма половину его законного достояния. А по ночам, мучась бессонницей, томившей ее мозг кошмарными сумеречными наваждениями, она еще больше проклинала его, желала ему никогда не появиться на свет, даже грозила, что задушит его. О, конечно, это был ребенок Самуила, ведь не мог же Господь допустить, чтобы она ненавидела дитя Юлиуса!
Христиана не ложилась больше в свою отныне оскверненную кровать. Но и перейти в спальню Юлиуса она тоже не пожелала, считая себя недостойной переступить ее порог. Теперь она засыпала, примостившись на диване в салоне-будуаре. Она только позаботилась, чтобы стенное панно, маскирующее ход, по которому являлся Самуил, заставили тяжелой мебелью. Впрочем, это была дань не столько предосторожности, сколько суеверию, ведь Самуил держал свое слово. К тому же в этом замке, им же построенном, он, очевидно, мог бы найти и другие ходы.
В эти ночи, такие бесконечно долгие для нее, лишь изредка смыкавшей глаза при бледном мерцании ночника, постоянно горевшего на тот случай, если Вильгельм почувствует себя дурно, и вечерами в унылом свете подступающих сумерек она порой устремляла свой повелительный магнетический взор на потолок в надежде, что тот сейчас рухнет ей на голову, сразу оборвав томительную агонию ее души.
Бывало и так, что она, снедаемая лихорадкой, принималась взывать к буре, чтобы та сокрушила корабль Юлиуса, утопила ее мужа или, по меньшей мере, выбросила его на необитаемый остров, откуда ему уже никогда не будет возврата.
– Пусть все провалится! – выкрикивала она. – Он захлебнется в море, я кану в ад, лишь бы все это наконец кончилось!
Потом она бросалась на колени перед распятием и молила Бога простить ее за такие ужасные мысли.
Страх перед возвращением Юлиуса был самым нестерпимым из всех ее наваждений. Три месяца прошло со дня его отъезда. Он мог появиться в любую минуту. Когда Христиана думала об этом, все ее тело покрывалось холодным потом, она падала на пол ничком и подолгу, иногда часами, лежала, распростершись без движения.
Однажды утром кормилица принесла ей письмо.
Христиана глянула на конверт и вскрикнула. Письмо было от Юлиуса.
Прошло два часа, прежде чем она решилась его распечатать. Но потом ее подбодрило то соображение, что письмо пришло из Нью-Йорка. Стало быть, Юлиус приедет еще не сейчас, ведь иначе ему и писать не стоило, поскольку он мог бы добраться домой раньше своего письма.
От сердца у нее немного отлегло.
Но и сама эта радость причинила ей новую боль.
«Значит, вот до чего я дошла! – подумалось ей. – Я довольна, что Юлиус не возвращается!»
Она распечатала послание.
Юлиус и в самом деле писал, что задержится в Нью-Йорке на несколько недель. Он прибыл туда в добром здравии. Восторг, который его приезд вызвал у дяди Фрица, весьма благотворно повлиял на состояние больного. Тем не менее, врачи не смеют надеяться на его выздоровление. Лишить дядюшку своего присутствия, отнять у больного эту наконец-то обретенную живую связь с родной страной и любимым семейством – значило бы просто-напросто убить его. Поэтому Юлиусу придется продлить их разлуку, какой бы мучительной для него она ни была.
Однако он останется там ровно настолько, чтобы исполнить долг человечности и признательности, и ни минуты больше. Его душа осталась в Ландеке, он умирает от тоски по Христиане и Вильгельму. Чувствовалось, что говоря об этом, он старается не давать воли своим чувствам, боясь, как бы его жалобы не опечалили Христиану. Но любовь и боль разлуки явно переполняли его сердце.
Немного ободренная вестью об этой отсрочке, Христиана почувствовала себя лучше и, не переставая терзаться, в какой-то мере все же обрела душевное равновесие.
Время не останавливает свой бег даже тогда, когда мы страдаем. Итак, недели шли за неделями.
В конце декабря барон приехал навестить свою сноху и попытался вытащить ее из ландекского уединения хотя бы на ближайшие три месяца, самые слякотные и снежные. Но, как и в первый раз, она отказалась наотрез.
Свою постоянную грусть она объяснила затянувшейся разлукой с Юлиусом.
Барон нашел, что она очень изменилась. Впрочем, Христиана и сама призналась, что тоскует и чувствует себя неважно.
– О, в самом деле? – многозначительно улыбнулся барон.
– Ах, нет, отец, вы ошибаетесь! – насилу смогла пролепетать она, бледнея и внутренне содрогаясь.
Она от всех таила свою беременность. Решила скрывать ее, пока возможно. Зачем? Она сама не могла бы этого объяснить и все же безотчетно жаждала выиграть время.
Лишь Гретхен знала все. Она стала ее наперсницей – опасной наперсницей, блуждающей в тумане своих лихорадочных грез и видений.
Барон возвратился в Берлин, и Христиана снова впала в оцепенение безнадежности. По временам она получала письма из Нью-Йорка: состояние дяди с его перемежающимися улучшениями и ухудшениями вынуждало Юлиуса от недели к неделе все откладывать свой отъезд. Ей приходилось делать над собой неимоверные усилия, чтобы написать ему в ответ несколько отрывистых печальных строк. О том, что она ждет ребенка, Христиана умалчивала, решившись положиться на Господа, предоставив ему так или иначе привести эту драму к развязке.
Так миновала зима.
В середине апреля произошло печальное событие, давшее тревогам Христианы новую пищу.
Вильгельм слег, опасно заболев.
Старый доктор из Берлина все еще находился в замке. Болезнь мальчика в первые две недели не внушала серьезных опасений.
Христиана не спала ночей, ухаживая за обожаемым малышом со всей любовью, жаром, страстной преданностью матери, уже пожертвовавшей ради своего ребенка тем, что было ей дороже жизни.
Но внезапно течение болезни резко изменилось. На сей раз наука сделала для спасения мальчика все что могла. Кроме старика-врача, столь опытного, на консультацию были приглашены трое или четверо его наиболее именитых коллег из Франкфурта и Гейдельберга.
Но все их усилия были напрасны. На двадцать пятый День болезни Вильгельма не стало.
Когда врач сообщил страшную новость матери, которая уже несколько дней как поняла, что бесполезно ждать иного исхода, она ему ничего не ответила. Только взглянула на часы.
Они показывали четверть первого ночи.
– Так и есть, – пробормотала Христиана. – Час сделки, минута в минуту. Именно в этот час он должен был умереть. То была адская сделка, и Господь не мог утвердить ее.
И она тяжело, как неживая, повалилась на колени перед колыбелью, чтобы в последний раз прильнуть губами к холодеющему лбу бедного малыша.
То ли от сотрясения, то ли еще почему, но в миг, когда ее колени ударились о дубовый паркет, ей показалось, будто внутри что-то оборвалось, и она ощутила в своем чреве глубокие содрогания.
– Уже! – подумала она, бледнея. – Да, это возможно, ведь прошло почти семь месяцев!
Вся дрожа, она попробовала подняться, но тут на пороге комнаты появился барон. Врач написал ему в Берлин, и вот он примчался.
В руке он держал письмо.
– Вы прибыли слишком поздно, отец, – сказала Христиана, указывая ему на мертвого ребенка. – Он только что ушел от нас.
– Но я принес тебе утешение, моя девочка: Юлиус возвращается!
Христиана вскочила на ноги.
– Юлиус! – вскричала она, став белее, чем труп Вильгельма.
– Возьми, прочти, – барон протянул ей письмо.
Юлиус писал, что дядюшка Фриц скончался. После погребения он тотчас отправится в путь. И 15 мая прибудет в Ландек.
Было 13 мая.
– Ах! Вот уж вовремя! – сказала Христиана.
И она без чувств рухнула навзничь.
LXV
Наполеон и Германия
Меж тем как женское сердце терзалось всеми этими страхами и горестями, Европу потрясали великие и грозные события.
Наполеон после продолжительных колебаний двинул свою Великую армию в поход и объявил войну России. Он выехал из Парижа 9 мая, начав тем самым достопамятную войну 1812 года, и в то самое время, когда Христиана в смятении спрашивала себя, что же теперь сулит ей судьба, пораженный мир взирал на то, что Наполеон творил с его судьбой.
Одиннадцатого мая император прибыл в Майнц, где 12-го устроил смотр войскам, обследовал укрепления и встретился с великим герцогом Гессен-Дармштадтским.
В ночь с 12-го на 13-е в тайной зале Двойного замка состоялся совет Тугендбунда.
На этот раз туда прибыли Семеро – те самые, что присутствовали на первом собрании.
Все они явились в масках, хотя, кроме них самих, в зале никого не было.
Как только все заняли места вокруг стола, председательствующий взял слово.
– Друзья мои и братья, – начал он, – я приступлю к делу без предисловий, поскольку время не ждет. Как вы сами можете убедиться, все, по-видимому, оборачивается против нас. Мы ждали того дня, когда Наполеон развяжет войну, в надежде, что наши князья не упустят столь значительного повода, чтобы отмежеваться от его действий и, вооружившись, примкнуть к лагерю его врагов. И что же? Эти военные действия, на открытие которых мы рассчитывали как на сигнал, по которому вся Германия восстанет, Наполеон начал с таким чудовищным, невероятным размахом, что немецкие князья не рискнули пойти против него, а оказались с ним заодно. Побежденные под Ваграмом, Йеной и Мадридом пополнили собой армию победителей, идущую на Россию. Наполеон пожелал, чтобы наши правители по пути его следования воздавали ему почести, и не нашлось ни одного, кто бы уклонился от исполнения этого приказа. В Дрездене он будет окружен целым двором из венценосцев. Властители Саксонии, Вюртемберга, Австрии, Пруссии, Баварии и Неаполя – вот кто смешается с его смиренной и блистательной свитой. Да, мы дошли до неслыханного унижения! Это то, что касается правителей. Теперь поговорим о народах.
С этими словами председательствующий повернулся к тому из Семи, перед кем лежала груда писем.
– Прочтите донесения, – сказал он.
Тот, к которому относились слова предводителя, развернул первое письмо и стал читать:
«Майнц.
Наполеон был встречен с восторгом. Жители наперебой предлагали свои дома для размещения на постой его эскорта. На каждом шагу – сцены братания. Народ и войско охвачены общим опьянением. Это подлинный взрыв всенародного обожания. Император здесь воспринимается как сам Господь Бог».
– Однако, – прервал председательствующий, – это пока всего лишь французская Германия. Послушаем, что в других ее краях.
Читавший развернул вторую депешу и прочел:
«Вюрцбург.
При известии, что Наполеон будет проходить здесь 13-го вечером, из окрестных городов и селений стал бегом стекаться народ: все жаждут видеть его. У городских ворот для встречи его сооружают триумфальные арки, увитые зеленью. В его честь будет играть военный оркестр, и уже сегодня с утра толпа, собравшаяся послушать репетиции, словно бы тоже репетирует те рукоплескания, которыми намерена приветствовать французские музыкальные пьесы, что будут здесь исполняться. Все празднуют и торжествуют. Плошки немыслимо подорожали: весь город будет иллюминирован».