Адская бездна. Бог располагает - Александр Дюма 41 стр.


LXXI

Самоубийца и новорожденный

Полчаса спустя Самуил уже ехал легкой рысцой по дороге, ведущей в Гейдельберг.

Лошадь трусила не торопясь, как будто всадник не спасался бегством, а мирно возвращался к себе домой.

Вечером, добравшись до своей гостиницы, он встретил на пороге старого слугу. Тот ждал его.

Посмотрев на него, он с первого взгляда узнал лакея, уже лет двадцать пять состоявшего на службе у барона фон Гермелинфельда.

– Чего тебе надо, Тобиас? – спросил он.

– Господин Самуил, – сказал слуга, – барон фон Гермелинфельд послал меня к вам и велел не терять ни минуты. Он не стал посылать письмо – причину этого вы сами угадаете, а распорядился все передать на словах. Но эти слова он велел мне запомнить и повторить в точности, прибавив, что понимать их мне нужды нет, да еще приказал, как только я их вам перескажу, тотчас все забыть.

– Говори, – сказал Самуил.

– Стало быть, господин барон поручил вам передать вот что: «Я был в Ашаффенбурге, я знаю все и все могу доказать, вы у меня в руках, так что, если через двенадцать часов вы не покинете пределы Германии…» Все! Это собственные слова господина барона, он мне велел затвердить их на память и передать вам.

Произнесенные без выражения, словно бы и не человеком, а бездушной машиной, слова эти произвели на Самуила странное действие.

– Должен признать, что выражено достаточно ясно, – сказал он. – Что ж! Тобиас, передай господину барону мою благодарность.

– Господин барон мне еще сказал, что если вам не хватает денег, то он посылает со мной…

– Довольно! – перебил Самуил. – Коль скоро ты такой точный посланец, передай ему, Тобиас, что на этих словах я тебя прервал и не позволил продолжать.

– Так вы уедете, сударь? Я об этом спрашиваю тоже от имени господина барона.

– Ответ он узнает в свое время. Там видно будет. Я еще не решил. Не говорю ни да ни нет.

– Мое поручение исполнено, сударь, и мне пора возвращаться.

– Счастливого пути, Тобиас.

Откланявшись, Тобиас удалился.

Самуил поднялся к себе в комнату.

Там он упал на стул, оперся локтями о крышку стола и сжал голову руками.

Почти очевидное вмешательство Божьего промысла в его планы несколько поколебало его обычную решимость.

Он размышлял:

«Что предпринять? Чего я достиг? Подведем-ка итог моих свершений. Он незавиден.

Барон меня разоблачит, в этом нет сомнения. Ясно как день, что на сей раз моя судьба полностью в его власти. Соблазнитель Гретхен еще мог противостоять соблазнителю моей матери. Но убийство, посягательство на жизнь коронованной особы – обвинение, которое погубит меня безвозвратно. Тут я потерпел явное поражение. Это во-первых. С другой стороны, вместо того чтобы подняться по иерархической лестнице Союза Добродетели, я скорее спустился на ступень ниже. Эти косные умы восторгались бы мной в случае успеха, но моя неудача внушает им презрение. Я это тотчас заметил и по их поспешному уходу, и по той небрежности, с какой они откланялись. В этом отношении моя цель от меня ускользнула, и, возможно, навсегда. Таков итог моих деяний.

При всем том имею ли я хоть какой-нибудь сердечный интерес? Никто меня не любит, и я никого не люблю. Этот баран, которого я называл Юлиусом, и этот пудель, которого я именовал Трихтером, даже они теперь потеряны для меня. Что касается женщин, то я искал любви, этого приобщения человеческой души к бесконечности, в своих поисках я дошел до самых предельных и мучительных ее противоречий. Я думал зажечь ее, как высекают огонь ударом кресала о кремень, хотел добыть ее из насилия и ненависти. Тщетные усилия, бессмысленные преступления! Ах! Я устал, мне скучно!

Бежать? Теперь я вынужден спасаться бегством, я, Самуил Гельб? И куда мне направиться? Самое надежное убежище для меня, да и самое гордое изгнание в моем случае – Париж, волчья пасть, столица современного мира, средоточие ума, новый Рим, всегда манивший меня. Вот подмостки, достойные такого актера. Да, но какую роль я там стану играть? Ученого? Тогда меня попросят показать мои дипломы. Политика? Но там я буду чужестранцем. Этак придется перестраивать всю свою жизнь. А начинать все заново, когда чувствуешь, что главная игра уже проиграна, – что может быть скучнее и тошнотворнее?

Ба! А ну как просто-напросто взять да выдать себя самому? Кроме всего прочего, это бы изрядно смутило барона, а может быть, даже императора. Кто знает, не вздумалось ли бы Наполеону меня помиловать, чтобы предстать перед Германией в позе Тита или Августа? Он бы, пожалуй, не смог обречь на казнь человека, который сам изобличил себя. И честный барон оказался бы достаточно посрамлен. Гм! Да они бы меня без шума придушили в тюрьме, только и всего. И потом, разве я хочу, чтобы мне оказывали снисхождение? Разве я согласился бы остаться в живых благодаря чьему-то милосердию? Возможно, Наполеон предал бы меня суду. Тогда вышел бы громоподобный процесс, где лицом к лицу со всей Европой встали бы двое: Наполеон и Самуил Гельб.

Хорошенькие амбиции, нечего сказать! Потешать безмозглую толпу? Того ли я хотел? Человечество, девяносто девять процентов которого проводят весь век в добывании денег и верят, что целью бытия смертного на этой земле является накопление в банках либо сундуках наибольшего количества кусочков известного металла, это пресловутое человечество, как и все человеческое, внушает мне отвращение.

Действовать, чтобы поразить это стадо? Но зачем? Чтобы заставить его поумнеть, потребовалось бы слишком много времени, и один человек мало что может сделать для этого. Роль реформатора и просветителя имела бы для меня смысл, если бы можно было создать будущее одним махом. Но между тем, о чем грезишь, и тем, на что приходится тратить время, пролегает слишком много пропастей. Для чего пускаться в путь, зная заранее, что никогда не достигнешь цели? Разве Христофор Колумб взошел бы на корабль, если бы думал, что умрет на второй день плавания? Трижды плевать на все эти дела, которые можно только начать в надежде, что другие их продолжат! Я готов двигать горами, даже если мне суждено быть раздавленным под их тяжестью. Но я не желаю их измельчать и перевозить на тачках. Просветители, поборники цивилизации не более чем великие перевозчики песка. Я отказываюсь от подобных лавров!

Наверное, всего быстрее, проще, да и наименее легкомысленно было бы перерезать себе горло. Этим способом пользовались древние римляне, и в нем есть известное величие. Итак, перережем себе глотку, и дело с концом.

Мысль о самоубийстве всегда притягивала меня. В смерти неизбежной, фатальной, приходящей наперекор нашей воле для меня есть нечто отвратительное. Угодить в могилу, словно бык на бойню, – итог, годный для скота. То ли дело свободно, гордо уйти из жизни, как уходят с наскучившего званого вечера, когда почувствуешь, что пора, что надоело, устал, пресыщен, – вот удел, достойный человека. Так в добрый час!

Итак, поглядим: не забыл ли я чего, не жалею ли о чем, не привязывает ли меня что-нибудь к жизни? Нет. Стало быть, дорогой мой, без дальнейших проволочек и рассуждений, а главное, не составляя завещания, изволь перерезать себе горло».

И этот странный человек преспокойно направился к туалетному столику, взял бритву и принялся ее точить.

Вдруг из глубины алькова послышался слабый писк.

Самуил замер, удивленный.

Писк повторился.

– Что бы это значило? – пробормотал он.

Стремительными шагами он подошел к кровати и резко отдернул полог.

На его постели, кое-как, наспех завернутый в пеленки, лежал новорожденный младенец.

LXXII

На Париж!

При виде ребенка, словно бы упавшего с неба, Самуил Гельб отшатнулся в изумлении.

«О-о! – сказал он себе. – Это еще что такое? Кой черт подсунул сюда младенца? Он довольно мил, этот крошка, насколько сие возможно для такого человеческого зародыша, еще не имеющего души. А, это девочка. Странная история!»

Он на мгновение задумался, и тысячи мыслей нахлынули на него.

«Что это, скверная шутка какого-нибудь приятеля? Или выходка отчаявшейся матери? Мог бы этот ребенок быть моим? Вдруг он и в самом деле мой?»

Самуил замер, пораженный впечатлением, которое произвела на него эта идея.

– Да нет, – пробормотал он. – Это невозможно. Ну-ка разберемся. Этот ребенок явился на свет вчера, если не сегодня. Для Гретхен это слишком поздно, для Христианы рановато. К тому же, если бы она забеременела, я бы об этом знал. И наконец, случись такое, барон бы уж меня не пощадил. Что до прочих возможностей, то они неисповедимы и число их бесконечно. Расследование здесь напрасно. Скорее море расскажет, от какой речушки происходит та или иная его волна. Как бы то ни было, я не отец этой девчушки. Ну да все равно! А малютка, однако же, прехорошенькая.

И поскольку ребенок плакал, возможно, от голода, Самуил растворил в воде немного сахара, добавил молока и маленькой ложечкой влил в рот младенца несколько капель.

«Самуил Гельб в роли кормилицы! – подумалось ему. – Ах, то-то смеху было бы, если бы кто увидел меня сейчас!»

Он вдруг выпрямился сурово и надменно, словно отвечая на брошенный вызов:

– А что в этом смешного? Некоторые болваны меня принимают за монстра, и все потому, что я настоящий мужчина, мужчина в полном смысле слова, свободный человек, чья воля сильнее любых уз, а ум выше предрассудков толпы. Но все это не мешает мне, видя страдания маленького, слабого, всеми покинутого существа, позаботиться о нем не хуже, чем это сделал бы сам святой Винсент Деполь, и сдается мне, что моя заслуга в этом случае больше, я ведь не рассчитываю выторговать себе райские кущи. Притом, хоть я считаю себя равно способным на добро и зло, совершенно очевидно, что до сей поры я совершил куда больше злых дел, нежели добрых. Виной тому обстоятельства, игра случая. При надобности все могло бы быть и совсем наоборот. Вот и сейчас я снова окажусь принужден совершить то, что люди называют злом, отправив этого младенца в приют.

Бережно положив ребенка на кровать, он спустился вниз, чтобы учинить допрос гостиничной прислуге.

Но, как выяснилось, никто не спрашивал Самуила, и слуги не видели, чтобы кто-либо брал ключ от его комнаты и заходил в нее.

Вернувшись к себе, Самуил вновь погрузился в раздумья:

«Выяснять бесполезно! Слуга, что открыл кому-то мою комнату, уж верно, получил щедрую плату. Или мать ребенка поручила эту комиссию очень дерзкому и ловкому малому. Итак, я ничего не узнаю. А может быть, это дитя Лолотты? Я ведь поссорил ее с Трихтером, а то она совсем некстати пробовала помешать ему пить. Возможно, она теперь сочла справедливым навязать на мою шею своего ребенка. Также не исключено, что какой-нибудь студентик вздумал таким оригинальным способом выразить почтение своему королю, подбросив ему собственное чадо? Ба! Да какая разница? Если дети и рождаются, это отнюдь не причина, чтобы мужчинам не умирать. Даже напротив. Итак, я велю отнести этот эмбрион женщины в приют и вернусь к занятию, от которого меня отвлек его писк».

Ребенок снова заплакал. Самуил дал ему еще попить:

– Спи, малышка, своим первым сном, а мне не мешай уснуть сном последним.

Дитя успокоилось и, по-видимому, действительно задремало.

Самуил посмотрел на него.

«Бедное крохотное созданье! – внезапно подумал он. – В этой головенке прячется ум. Что с ней станется, с этой искоркой жизни, с капелькой, вмещающей в себя океан, с бабочкой-однодневкой, в чьей хрупкой оболочке заключена вечность? Что ее ждет? Гамлет философствовал по поводу черепа, то есть прошлого, смерти, конца. Но насколько больший простор мысли дает судьба новорожденного: здесь философия встает перед загадкой грядущего, жизни, непознанного!

Участь этого ребенка, явившегося в мир, который я собираюсь покинуть, сейчас всецело зависит от меня. Я могу оставить эту девочку на произвол рока, чтобы она, подобно мне самому, стала отверженным безродным существом, сиротой, не знающей ни отца, ни матери. Но я же мог бы вырастить ее, полюбить, спасти. Что, если попробовать? Однако я совсем уже собрался умереть, так стоит ли менять свои намерения?

Ба, о чем речь! Я столь же мало держусь за смерть, как и за жизнь. И потом, из-за чего, собственно, я решил умереть? Из-за того, что здесь мне более нечего делать. Но если я захочу, вот и цель, которой мне не хватает в жизни. Какой еще более важной и всеобъемлющей цели я мог бы пожелать? Дело вовсе не в том, что я изыскиваю повод, лишь бы остаться в живых. Нет, я не позер, который морочит голову даже самому себе. Но я чувствую, что жизнь моя осталась бы незавершенной, мое предназначение самовластного вершителя судеб, соперника Рока не было бы исполнено до конца, а моя Прометеева натура не достигла бы высшей точки своего развития, если бы мне никогда не довелось держать в руках этот воск, податливый и драгоценный, – воспитание, мысль, жизнь ребенка. Какая забава, какая могучая власть! Лепить как вздумается, придавать форму, повинуясь лишь собственному капризу, ваять по прихоти своей мечты эту божественную глину: живую душу!

Что я сделаю из этого младенца? Исчадие погибели, ангела добродетели? Дездемону или леди Макбет? Согласно воспитанию, данному мной, чувствам, что я ей внушу, направлению, которое я придам ее помыслам, она станет детищем тьмы или света, самой невинностью или воплощением порока, существом с крыльями либо с когтями. Я пытался узнать, дочь она мне или нет, но если я ей не отец, что из того – я им стану! Какая разница, является ли она моим чадом по крови, если ей суждено стать созданием моей мысли! Это ведь гораздо заманчивее! Велика ли важность, что поэты и скульпторы прославляют себя, населяя свои книги бесплотными тенями или воздвигая на пьедесталах бездушные формы! Я значу больше, чем Шекспир и Микеланджело, ибо я – поэт и скульптор душ человеческих!

Итак, решено. Дитя, я тебя удочеряю. Мне было бы скучно в одиночку начинать жизнь заново. Но мне будет забавно начать ее вместе с тобой. Я вышвырнул свою жизнь в окно, а ты нашла ее и подобрала. Возьми же ее, я тебе ее дарю».

И вот Самуил хладнокровно взял бритву, засунул ее обратно в футляр, спустился вниз и приказал подать ему лошадей на следующее утро в половине восьмого.

Поднимаясь по лестнице обратно в свою комнату, он сказал себе:

«Когда Тобиас от имени барона предупредил меня, что мне дается двенадцать часов на то, чтобы скрыться, было ровно семь. Мне любопытно проверить, действительно ли у папаши Юлиуса хватит духу выдать меня властям. К тому же бегство мне не к лицу. Я уеду лишь в том случае, если до половины восьмого за мной не придут».

На следующий день, когда часы прозвонили семь тридцать, барон все еще не подавал признаков жизни.

В эти минуты на уме у барона фон Гермелинфельда была другая тяжкая забота.

Самуил сходил к ректору за паспортом, и тот с изумительным проворством подписал и выдал ему этот документ, вне себя от счастья, что избавляется от подобного студента.

Когда подали лошадей, Самуил захватил с собой те немногие деньги, что имел, сумку и дорожный сундук велел погрузить в экипаж и сам уселся туда, держа на руках малышку, закутанную в его плащ.

– На Париж! – крикнул он вознице тем же тоном, каким Наполеон должен был скомандовать: «На Москву!»

LXXIII

Адская Бездна

В ту минуту, когда Самуил крикнул кучеру «На Париж!», Гретхен быстрыми шагами входила в свою хижину близ Эбербахского замка.

Откуда она возвратилась?

При взгляде на нее можно было догадаться, что она проделала немалый путь. Ее башмаки были все в пыли, а платье изодрано. Ее глаза, тусклые, ввалившиеся, говорили о том, что она провела ночь без сна.

Казалось, она едва держится на ногах от усталости.

Войдя в хижину, она увидела, что там никого более нет.

– Как! – закричала она в ужасе. – Неужели госпожа ушла? У нее и сил настоящих не было, разве что те, которые дают бред да лихорадка. Боже правый! Или она вернулась в замок? Надо сбегать туда.

Назад Дальше