Мечты сбываются (сборник) - Достоевский Федор Михайлович 15 стр.


Было больше пятидесяти кандидаток. Остановившись посреди комнаты, Карпов сделал общий поклон и обвел глазами лица и фигуры. Совсем некрасивых не было. Как всегда, у каждой на плече был пришит ее рабочий номер. И, вынув маленькую с золотым обрезом книжечку и крошечный карандаш, Карпов отметил несколько номеров, еще раз обводя взглядом всех кандидаток, и, сделав снова общий поклон, скрылся в ту же дверь, через которую вошел.

Аглае не хотелось ни с кем говорить, и, сгорая со стыда, она вскочила на первую площадку самодвижки и, не довольствуясь ее быстротой, пошла, лавируя в толпе и возбуждая удивленные взгляды, в свою квартиру.

И когда через несколько дней Краг снова спросила ее: – Все еще не записались? – Она со злостью и нервной дрожью в голосе ответила:

– Записалась, записалась, оставьте меня в покое, умоляю вас.

IV

Вчера утром ее известили, что вечером ее очередь у Карпова. Она ждала этого, но ей казалось, что это будет еще очень и очень не скоро, и понемногу она совершенно успокоилась. Известие подействовало на нее, как толчок электрического тока. Ей казалось, что у нее внезапно отнялись руки и ноги, и в голове все закружилось с бешеной быстротой. И когда она вечером мылась и одевалась, руки ее ходили и вся она дрожала мелкой дрожью.

Едва слышно она постучалась в дверь комнаты Карпова. Он был дома и лениво ответил:

– Входите.

Был двенадцатый час, час, когда ей было назначено к нему прийти…

V

И теперь, когда она вспомнила мгновенье за мгновеньем весь этот вечер, всю эту ночь, ей хотелось закрыть себе лицо руками и зарыдать громко, в голос, так, чтобы тряслось и прыгало все тело…

Заунывный звон электрического колокола опустился из-под крыши, и, приставая, прошумел воздушник. Гул толпы на самодвижке замирал, толпа редела.

Аглае казалось, что вчера вечером она потеряла что-то самое дорогое, лучшее в жизни, потеряла невозвратно.

Она подняла глаза, словно ища темного ночного неба и тихих звезд, но там, над головой, все так же холодно и равнодушно висела серовато-белая крыша. И Аглае казалось, что она давит ее мозг, давит ее мысли.

Аглая перевела глаза на улицу, на красные буквы бюллетеня, то меркнувшие, то загоравшиеся вновь, принося вести со всех концов земли:

«Падение воздушника около Мадрида. Одиннадцать жертв».

«Выборы в токийском округе. Выбран Камегава большинством в 389 голосов».

«Извержение в Гренландии продолжается. Мобилизованы четыре дружины».

Аглая читала сообщения, и смысл этих красных, словно налитых кровью слов ускользал от нее. Она перевела взгляд направо. Там сверкали холодные зеленые буквы вечерней программы:

«Зал первый. Лекция Любавиной о строении земной коры».

«Зал второй. Ароматический концерт».

«Зал третий. Лекция Карпова».

Это имя ударило Аглаю как молотком, и она, вскочив, хотела идти.

Но куда идти?

Ей хотелось сегодня быть подальше от людей, этих самодовольных, смеющихся, веселых и однообразных, как манекены, людей. Еще страшнее было ей идти в свою комнату, чистую, светлую и всю наполненную одиночеством. Страшнее всего было ей оставаться наедине с собою.

Она решила идти к Любе, своей новой подруге, с которой она близко сошлась за последние два месяца. На Невском было пустынно. Во многих окнах уже не было огней, и блестящие, холодные фасады домов словно застыли, залитые ровным белым светом. Полоски самодвижек без конца бежали в ту и другую сторону вдоль домов. Только немногие фигуры стояли и сидели на самодвижках, изредка перебрасываясь словами, гулко отдававшимися на пустынной улице.

Аглая села в кресло самодвижки и закрыла снова глаза.

VI

На этот раз она не пропустила и остановилась у дома номер девять. Она вошла в подъезд и надавила на справочной доске кнопку номер двадцать семь. И в ответ тотчас появилась светлая надпись: «Дома. Кто?»

Аглая ответила, и снова блеснули буквы: «Иди».

Аглая стала на подъемную машину, поднялась на восьмой этаж, сделала несколько шагов по коридору и постучалась в комнату номер двадцать семь.

– Войди, – ответила Люба.

– Ты одна? – спросила Аглая, с трудом различая предметы в освещенной одним только согревателем комнате.

– Одна, – ответила Люба, поднимаясь к ней навстречу с кушетки.

Разноцветные матовые стекла согревателя бросали пестрые бледные пятна на стены и пол. Занавесь на окне была не спущена, и сквозь узорчатые стекла лился слабый уличный свет, едва намечая раму.

– Можно закрыть окно? – спросила Аглая, кладя палец на черную кнопку.

– Конечно, – ответила Люба.

Аглая надавила кнопку, и тяжелая занавесь опустилась и закрыла окно, смотревшее холодно и пусто, как глаз мертвеца.

– Так лучше, – сказала Аглая, – улица меня сегодня раздражает.

– А я лежала и мечтала, – сказала Люба, когда Аглая сняла верхнюю кофточку и перчатки.

– О чем?

– Так… Сама не знаю. Сегодня ароматический концерт с программой из моих любимых номеров: «Майская ночь» Вязникова, «Буря» Уолеса, «Ромео и Джульетта» Полетти. Но мне не хочется уходить из своей комнаты. А славная эта «Майская ночь»… Ты помнишь? Вначале тонко-тонко проносится сырой и нежный запах свежих полей; потом нарастает густой и теплый аромат фиалок, и запах зеленых крепких листьев, и лесной гниловатый пряный запах. Так и кажется, что идешь, взявшись за руку, с любимым человеком по густому-густому лесу; а потом нежной и легкой тканью рассыпается аромат ландышей – острый и свежий аромат, аромат, от которого шире и вольнее дышится. В этом месте я готова кричать от восторга. Розы, царственные, пышные розы. Разгорается заря, сверкают капли росы. Чудо что такое! А «Ромео и Джульетта»… Что-то таинственное и жуткое в этих пронзительных кружащихся запахах вначале, потом они нарастают, становятся все глубже, все печальнее. Так и чувствуешь, что опускаешься в глубокий, едва освещенный склеп… А «Буря»? Ты любишь «Бурю»? Какие взрывы тяжелых, падающих, как градины, запахов, сменяющихся быстро, бегущих и сталкивающихся! Восторг!..

Люба закинула руки за голову и мечтательно смотрела на разноцветные стекла согревателя.

– Отчего ты не пойдешь? – спросила Аглая, со страхом ожидая ответа подруги, точно от этого зависела вся ее судьба.

– Не хочется. Лень… И последнее время все неприятности у меня, – ответила Люба и замолчала, упорно смотря на цветные стекла.

VII

– Какие у тебя неприятности? – спросила Аглая, чтобы не молчать.

– Ах, все то же. Опять сорвалось. Какая я несчастная, какая я несчастная, Аглая!

– Да в чем же дело?

– Кто это? – с досадою спросила Аглая, оборачиваясь на звонок.

– Витинский, – сказала Люба, вглядевшись в светлую дощечку.

Люба встала и пошла к телефону.

– Что вам, Павел? Прийти ко мне?

– Зови, зови его, пожалуйста, – вмешалась Аглая, торопясь предупредить подругу.

– Терпеть я не могу этого реформатора, – шепнула Люба, отворачиваясь от телефона.

– Пожалуйста, – повторила Аглая, просительно складывая руки.

– Ну, ладно уж…

И, обернувшись снова к телефону, Люба сказала:

– Приходите. Тут и ваша поклонница, Аглая.

И Люба замкнула телефон.

– Ну зачем ты это сболтнула? – недовольно спросила Аглая,

– А разве неправда? Только он не в моем вкусе, и я не знаю, чем он тебе нравится. Беспокойный какой-то.

– Вот это самое беспокойство мне в нем и нравится.

– Не понимаю.

Разговор не клеился. Подруги сидели молча, и каждая думала о своем.

– Который час? – спросила, наконец, Аглая, – я еще ничего с обеда сегодня не ела, и ничего не хочется.

Люба закинула назад руку и надавила маленькую кнопочку. Над согревателем сверкнули цифры часов.

– Половина восьмого, – сказала Люба.

– Спасибо, – шепнула Аглая и снова замолчала.

– Тебя перевели? – спросила после долгой паузы Люба.

– Да.

– На какое?

– На макаронное. Это все-таки веселее, чем сортировать и отправлять пакеты.

– А мне мои перчатки надоели хуже, хуже… Ну я прямо слова подыскать не могу.

– Хуже горькой редьки?

– Вот именно.

IX

Послышался стук в дверь.

– Войдите, – сказала Люба.

Вошел высокий, хорошо развитый и крепко сложенный юноша.

– Это вы, Павел? – спросила, не оборачиваясь, Люба.

– Да, я. Почему у вас нет света? – промолвил Павел, здороваясь с молодыми девушками.

– Так. Нервы не в порядке.

– А… Впрочем, теперь не мудрено расстроиться нервам.

– Ужасно, – прошептала Люба.

Она заговорила оживленно, волнуясь и жестикулируя:

– Нашлись пророки! Столетиями, тысячелетиями стонало человечество, мучилось, корчилось в крови и слезах. Наконец его муки были разрешены, оно дошло до решения вековых вопросов. Нет больше несчастных, обездоленных, забытых. Все имеют доступ к свету, теплу, все сыты, все могут учиться.

– И все рабы, – тихо бросил Павел.

– Неправда, – горячо подхватила Люба, – неправда: рабов теперь нет. Мы все равны и свободны. Нет рабов, потому что нет господ.

– Есть один страшный господин.

– Кто?

– Толпа. Это ваше ужасное «большинство».

– Э, оставьте. Старые сказки. Они меня раздражают. Я не могу слышать их равнодушно.

И Люба замолчала, сжимая нервно руки.

– Они меня влекут к себе, как в глубокий омут, как в пропасть, – сказала Аглая.

– Кто? – спросила Люба.

– Те, кого ты иронически называешь пророками.

Люба ничего не ответила, скривив презрительно губы.

– Будем чай пить? – спросила она потом, встряхивая головой, словно отбрасывая неприятные мысли о беспокойных людях.

– Будем, – согласились в один голос Павел и Аглая и взглянули друг на друга, как бы поверяя один другому общую тайну.

X

Люба сняла с полочки три стакана, молоко, печенье, хлеб и масло и, нажав пружину, захлопнула дверцу.

– Теперь свету бы не мешало, – сказал Павел, беря свой стакан, – неловко как-то в темноте.

Люба молча повернула рукоятку, и мягкий голубоватый свет полился с потолка.

– Я теперь читаю старинные книги. Каждый вечер несколько часов посвящаю чтению, – заговорил снова Павел, отхлебнув несколько глотков и откидываясь на спинку кресла.

– Ну и что же? – отрывисто спросила Люба, раздражение которой еще не остыло.

– Я завидую, – ответил медленно Павел. – Завидую тем несчастным, голодным и холодным «мужикам». Как просто и свободно они жили, выбирая по своей воле труд или безделье.

– Главное, свободно умирали с голоду, – бросила Люба.

– Да, и свободно умирали с голоду.

– Умереть с голоду вы и теперь можете совершенно свободно.

– Да. Вот умереть мне можно совершенно свободно в любую минуту, а жить так, как я хочу, мне не позволяют.

– Как же вы хотите жить?

– Тоже совершенно свободно, независимо.

Павел говорил громко и возбужденно, все лицо его горело одушевлением, и глаза, красивые серые глаза блестели под белым, слегка откинутым назад лбом.

Аглая не сводила с него взгляда и жадно ловила его слова.

– Так, так, – наконец сказала она, – это мои мысли.

– Да замолчите вы, несносные, – вскричала Люба, – вы еще о религии заговорите!

Она презрительно усмехнулась.

– О, как бы я хотел веровать, – сказал, подхватывая ее слова, Павел, – чисто, наивно и горячо веровать, так, как описывается в старинных книгах. Но меня обокрали. Когда я был еще ребенком, мою душу отравили скептицизмом. Она мертва и безжизненна. Как я завидую старому семейному быту, как бы мне хотелось иметь мать и отца. Не граждан за номерами, которые числятся моими отцом и матерью по государственным спискам (да и то насчет отца я не уверен), а настоящих, живых мать и отца, которые воспитали бы меня и вложили бы в меня живую душу.

– Вы и против общественного воспитания детей?

– Да, против. Я не боюсь говорить об этом, как ни дико это кажется и как ни идет это вразрез с положениями госпожи науки и ходячей морали.

– Замолчите, мне тошно слушать вас. Я вам не верю, вы напускаете на себя.

– О нет, я говорю вполне искренне. Дружная старинная семья, как в ней, должно быть, хорошо было! Как радостно прыгали дети, встречая входящего отца! Как они прижимались доверчиво и ласково к своей матери!

– У вас голова забита старыми бреднями. Вам нужно бросить читать и взять отпуск.

– Конечно, это лучшее средство, – сказал Павел насмешливо. – Нет, не то, – продолжал он. – Раз проснулись эти чувства в душе, их ничем не заглушишь.

– Вы знаете, в Африке около Нового Берлина образовалось, говорят, общество, решившее добиваться от верховного африканского совета легализации семьи на старинный лад, – сказала Аглая.

– Да, слышал. И глубоко им сочувствую. И если я когда-нибудь сойдусь с девушкой, – прибавил Павел значительно, – я сойдусь с ней только с тем, чтобы никогда не разлучаться. И если она уйдет все-таки от меня, я ее убью. И себя убью.

– Вы совсем сумасшедший, – сказала Люба, – не хотите еще чаю?

– Нет, не хочу… Свободные люди. А наша служба в Армии Труда, неизбежная, обязательная, как рок? А обязательные занятия?! Вы что теперь делаете?

– Я в перчаточном, – ответила Люба.

– Ну вот. И очень вам это нравится?

– Это необходимо. И потом, ведь это отнимает у нас только четыре часа в сутки, а в остальное время мы делаем что хотим.

– А я ни минуты, ни мгновения не хочу подчиняться, ни минуты не хочу заниматься моей проклятой полировкой стекол.

– Просите перевести вас.

– Куда? Рубить гвозди? Месить тесто? Я ничего, ни одного движения не хочу делать по принуждению.

– Ну к чему вы все это болтаете? – спросила его Люба. – Ведь вы не переделаете всего общества. И если большинство с вами не согласно, вам остается только подчиниться.

– Большинство, большинство. Проклятое, бессмысленное большинство, камень, давящий всякое свободное движение.

XI

Павел вскочил и нервно заходил по комнате.

– Меня лишили, мне не дали веры. Не знаю, каким чудом есть еще верующие люди, и как бы я хотел этого чуда для себя! Меня обокрали, взамен мне не дали ничего, не дали никакого оружия против страшного, против чудовищного врага – смерти.

– Какого же оружия вы хотите? Его никогда не было. Разве в старых сказках.

– Вера была оружием. Твердая, горячая вера, с которой не страшна была самая темная ночь.

– Наука дает нам больше, чем вера. Она реально, не в мечтах только и бреднях, а на самом деле, в действительности продолжила вдвое человеческую жизнь. Она избавила человека от болезней. Чего же вам еще? Мне кажется, этих реальных благ больше чем достаточно, чтобы вознаградить за призрачные блага, дававшиеся верой.

Назад Дальше