P.S. Я сломала печать на твоем третьем письме. Милая моя, у меня около тысячи ливров: купи мне на них какие-нибудь красивые вещицы, которых не найти в Марселе, не говоря уже о нашей глуши. Разъезжая по модным лавкам, вспомни о крампадской затворнице. Прими в соображение, что ни у моих родителей, ни у будущего свекра нет в Париже друзей со вкусом, которых можно было бы попросить сделать для нас покупки. На твое письмо я отвечу попозже.
VI
От дона Фелипе Энареса к дону Фернандо
Париж, сентябрь[30].
По дате на этом письме, дорогой брат, ты поймешь, что глава семьи находится в полной безопасности. После расправы с нашими предками в Львином дворе мы помимо воли сделались испанцами и христианами, но сохранили арабскую осторожность, и спасением своим я, быть может, обязан крови абенсерагов[31], которая течет в моих жилах. Страх сделал Фердинанда таким хорошим актером, что Вальдес[32] поверил его обещаниям. Если бы не я, не сносить бы бедняге адмиралу головы. Либералам никогда не понять, что такое король. Но мне-то нрав этого Бурбона давно известен: чем настойчивее Его Величество сулил нам свое покровительство, тем меньше я верил его посулам. Истинному испанцу нет нужды повторять свои обещания. Тот, кто слишком много говорит, хочет обмануть. Вальдес перешел на английское судно. Что же до меня, то когда герцог Ангулемский занял Кадис и судьба Испании решилась, я поспешил написать управляющему моим сардинским поместьем и приказал ему позаботиться о моей безопасности. Проворные ловцы кораллов ждали меня с лодкой в условленном месте. Когда Фердинанд дал французам совет схватить меня, я был уже в своем родовом поместье Макюмер, в окружении бандитов, которые не признают никаких законов и не боятся ничьей мести. Потомок гренадских мавров вновь очутился в африканской пустыне, в поместье, доставшемся ему от предков-сарацинов, и даже получил в свое распоряжение арабского скакуна. Глаза бандитов засверкали от дикой радости и гордости, когда они узнали, что защищают от мести испанского короля своего господина герцога Сориа, первого из рода Энаресов, кто посетил Сардинию[33] с тех пор, как она перестала принадлежать маврам, — а ведь еще вчера они трепетали передо мной! Двадцать два стрелка вызвались взять на мушку Фердинанда де Бурбона, отпрыска рода, который еще не существовал в те времена[34], когда абенсараги завоевали берега Луары. Я надеялся, что смогу жить на доходы с этих громадных владений, которым мы, к сожалению, уделяли так мало внимания, но, прибыв сюда, увидел, что заблуждался, и убедился в правдивости отчетов Кевердо. Бедняга мог предоставить в мое распоряжение двадцать две человеческие жизни и ни одного реала, двадцать тысяч арпанов степей и ни одного дома, девственные леса и ни одного стула. Нужны миллион пиастров да полвека хозяйского присмотра, чтобы эти великолепные земли начали приносить доход; я этим займусь. Во время бегства побежденные размышляют и о себе и об утраченной родине. При взгляде на ее прекрасные останки, обглоданные монахами, глаза мои наполнились слезами: та же печальная участь ожидает Испанию. В Марселе я узнал о казни Риего[35]. Я с болью подумал о том, что меня также ждет мученический конец, но мои страдания будут долгими и никому не ведомыми. Разве это жизнь — влачить свои дни, не имея возможности посвятить себя ни родине, ни женщине! Любить, побеждать — два этих выражения одной идеи были вырезаны на наших клинках, золотыми буквами начертаны на сводах наших дворцов, их пели фонтаны, бившие в наших мраморных бассейнах. Но девиз этот только растравляет мне душу: клинок сломан, дворец обращен в пепел, чистые родники поглощены бесплодными песками.
Одним словом, вот мое завещание.
Дон Фернандо, теперь вы поймете, отчего я обуздывал ваш пыл и приказывал хранить верность rey neto[36]. Как твой брат и друг, умоляю тебя подчиниться, как глава семьи, приказываю. Пойдите к королю и попросите его передать вам мое звание гранда и мои имения, мою должность и титул; если он начнет колебаться, скажите ему, что вас любит Мария Эредиа[37], а Мария может выйти только за герцога Сориа. Тут вы увидите, как он вздрогнет от радости: огромное состояние рода Эредиа помешало бы ему разорить меня вконец, теперь же он решит, что судьба моя полностью в его руках, и тотчас отдаст вам все мое добро. Женитесь на Марии: я заметил, что вы с ней любите друг друга, хотя боретесь со своим чувством. Старого графа я подготовил к этой замене. И Мария и я подчинялись обычаю и родительской воле. Вы прекрасны, как дитя любви, я безобразен, как испанский гранд; вы любимы, я — предмет тайного отвращения; вы быстро победите то слабое сопротивление, которое эта благородная испанка, быть может, окажет вам из сочувствия к моему несчастью. Ваш предшественник в звании герцога Сориа не хочет стоить вам ни сожаления, ни денег. Драгоценности Марии возместят вам утрату брильянтов моей матери, а мне достанет этих брильянтов, чтобы жить ни от кого не завися, поэтому передайте мне их с моей кормилицей, старой Урракой — из всех моих людей я оставляю при себе только ее, она одна умеет как следует варить шоколад.
Участие в нашей недолгой революции приучило меня довольствоваться лишь самым необходимым, и мне хватало жалованья, которое я получал. Доходы за два последних года находятся у вашего управляющего. Эти деньги мои, но женитьба герцога Сориа требует больших расходов, поэтому поделим эту сумму пополам. Вы не откажетесь принять свадебный подарок от брата-бандита. К тому же вы обязаны выполнить мою волю. Имение Макюмер неподвластно испанскому королю, оно остается моим и позволит мне, если понадобится, обрести родину и имя.
Слава Богу, с делами покончено. Дом Сориа спасен!
Итак, я всего лишь барон Макюмер, а французские пушки возвещают прибытие в Париж герцога Ангулемского[38]. Вы понимаете, сударь, почему на этом я прерываю свое письмо...
Октябрь.
Когда я приехал сюда, у меня в кармане не было и десятка золотых монет. Было бы слишком мелочно со стороны государственного мужа проявлять среди несчастий, которые он не смог предотвратить, эгоистическую предусмотрительность. Побежденным маврам — конь и пустыня, обманутым в своих надеждах христианам — монастырь и несколько монет. Однако моя нынешняя покорность судьбе — не что иное, как усталость. Я далек от мысли вступить в монастырь и потому ищу способы заработать себе на пропитание. Озальга дал мне на всякий случай рекомендательные письма, в том числе письмо к одному книгопродавцу, который оказывает нашим соотечественникам в Париже те же услуги, что Галиньяни[39] англичанам. Этот человек нашел мне восемь учеников, которые платят мне по три франка за урок. Я занимаюсь с ними через день, таким образом, в день я даю четыре урока и получаю двенадцать франков — этого мне более чем достаточно. Когда приедет Уррака, я осчастливлю какого-нибудь изгнанника-испанца, уступив ему своих учеников. Поселился я на улице Ильрен-Бертен у одной бедной вдовы. Комнатка выходит на юг, под окном садик. Кругом тишина, зелень — и за все это я плачу всего один пиастр в день; я живу здесь, как Дионисий[40] в Коринфе, и не устаю удивляться покойным и чистым радостям такого существования. От восхода солнца до десяти утра я курю и пью шоколад, сидя у окна и глядя на два испанских растения: пышный куст жасмина, а среди его ветвей — дрок; золото на белом фоне — картина, которая неизменно приводит в трепет потомка мавров. В десять часов я ухожу на уроки. В четыре возвращаюсь, обедаю, потом курю и читаю до ночи. Я могу долго вести такую жизнь, где чередуются труд и размышления, одиночество и сношения с людьми. Будь счастлив, Фернандо, говорю тебе совершенно искренне: я простился с прошлым навсегда; в отличие от Карла V, я не сожалею о своем отречении[41], в отличие от Наполеона, не мечтаю взять реванш. Пять дней и пять ночей прошли с тех пор, как я написал завещание, а мысль моя прожила за это время пять веков. Звание гранда, титул, богатство — всего этого словно и не существовало. Теперь, когда разделявшая нас стена почтительности рухнула, я могу, дорогое дитя, открыть тебе свое сердце. Сердце это, закованное в непробиваемую броню суровости, исполнено нежности и преданности, пропадающих втуне; но ни одна женщина не разгадала этого, даже та, которую с колыбели прочили мне в жены. Вот отчего я с такой горячностью ударился в политику. У меня не было любовницы — я посвятил себя Испании. Но и Испания от меня ускользнула! Теперь, когда я никто, я могу спокойно созерцать мое растоптанное «я» и спрашивать себя: зачем в нем пробудилась жизнь и когда она его покинет? зачем племя рыцарей наградило своего последнего отпрыска рыцарскими добродетелями, африканскими страстями, пламенной любовью к поэзии, если семена эти обречены покоиться в грубой оболочке, если им не суждено пустить росток и родить лучезарный цветок, источающий восточные ароматы? Какое преступление свершил я еще до рождения, что никому не внушаю любви? Ужели с самого рождения уподобился я обломку разбитого судна и обречен окончить свои дни на бесплодной песчаной отмели? Душа моя, как выжженная пустыня, где гибнет все живое. Горделивый отпрыск утратившего былую славу племени, полный бесполезной силы и нерастраченной любви, молодой старик, здесь не хуже, чем в любом другом месте, буду я влачить жалкое существование, как последней милости ожидая смерти. Увы! под этим туманным небом ни одна искра не возродит огня в той горстке пепла, которой стала моя душа. Поэтому умирая, я скажу, как Иисус Христос: «Боже мой, Боже мой, для чего ты меня оставил!» Ужасные слова, всю глубину которых никто не мог постигнуть.
Сам посуди, Фернандо, какое счастье для меня воскреснуть в тебе и Марии! Отныне я буду смотреть на вас с гордостью творца. Любите друг друга нежно и верно, не огорчайте меня: ссора ваша опечалила бы меня больше, чем вас самих. Наша матушка предчувствовала, что когда-нибудь обстоятельства переменятся и ее надежды сбудутся. Быть может, желание матери — это договор, заключенный между нею и Господом. Впрочем, не была ли она одним из тех таинственных существ, которые сообщаются с небом и прозревают будущее? Сколько раз читал я на ее морщинистом челе желание, чтобы почет и богатство Фелипе принадлежали Фернандо! Я говорил ей об этом; в ответ она плакала, и слезы, катившиеся из ее глаз, раскрывали мне раны сердца, которое должно было одинаково любить нас обоих, но помимо ее воли принадлежало одному тебе. Поэтому тень ее возрадуется и благословит вас, когда вы склоните головы пред алтарем, одарите ли вы тогда вашего Фелипе нежным взглядом, донья Клара? Вы видите: он уступает вашему любимцу даже девушку, которую вы с болью душевной прочили ему в жены. Мой поступок по нраву женщинам, покойникам, королю, он угоден Богу, так что не препятствуй мне, Фернандо: повинуйся и молчи.
P.S. Скажи Урраке, чтобы она называла меня не иначе как господином Энаресом. Ни слова не говори обо мне Марии. Никто на свете, кроме тебя, не должен знать секретов последнего мавра, обращенного в христианство, в чьих жилах течет кровь великого племени, родившегося в пустыне и угасающего вдали от людей. Прощай.
VII
От Луизы де Шолье к Рене де Мокомб
Январь 1824 г.
Как, уже свадьба! Да разве так выходят замуж? Через месяц ты отдашь свою руку человеку, которого вовсе не знаешь. Быть может, человек этот глух — глухота ведь бывает самого разного рода, быть может, он не совсем в своем уме, скучен, невыносим. Ужели ты не понимаешь, Рене, что хотят с тобой сделать? Ты нужна им для продолжения рода — славного рода де л'Эсторад, только и всего. Ты станешь провинциалкой. Разве в этом клялись мы друг другу? На твоем месте я предпочла бы кататься на ялике вокруг Иерских островов до тех пор, пока какой-нибудь алжирский корсар не похитил бы меня и не продал султану; я стала бы султаншей, сын мой — наследником султанского престола, я прибрала бы к рукам весь сераль и держала его в узде до конца дней своих. Едва выйдя из одного монастыря, ты уже готова затвориться в другом?! Я знаю, ты трусиха, ты во всем будешь слушаться мужа, как покорная овечка. Послушайся моего совета, приезжай в Париж, мы сведем с ума всех здешних мужчин и станем царицами. Твой муж, дорогая козочка, может через три года стать депутатом. Я теперь знаю, что такое депутат, я объясню тебе; ты научишься пользоваться своим положением, ты сможешь жить в Париже и стать, как говорит матушка, светской дамой. Нет! Я ни за что не дам тебе заживо похоронить себя в глуши.
Понедельник.
Дорогая моя, вот уже две недели, как я веду светскую жизнь; один вечер в Итальянской опере, другой — во Французской, а после театра обязательно бал. Ах! свет — это сказка! Итальянская музыка приводит меня в восхищение, и пока душа моя вкушает божественное наслаждение, на меня смотрят в лорнет, мною любуются, — но один мой взгляд заставляет самого дерзкого из молодых людей потупить глаза. Там встречаются очаровательные юноши — и что же? мне не нравится ни один; ни один из них не вызвал у меня того волнения, какое я испытываю, слушая Гарсиа в «Отелло»[42], особенно в великолепном дуэте с Пеллегрини. Боже мой, как должен быть ревнив этот Россини, чтобы так прекрасно выразить ревность! Какой вопль души: Il mio cor si divide![43]. Для тебя все это китайская грамота, ты не слыхала Гарсиа, но ты знаешь, как я ревнива! Как жалок этот Шекспир! Отелло увенчан славой, он одерживает победы, командует войсками, он у всех на виду, он разъезжает по свету, оставляя Дездемону одну, предпочитая ей дурацкие государственные дела, — а она спокойно сносит все это?! Такая овечка заслуживает смерти. Пусть тот, кого я соблаговолю полюбить, посмеет только заняться чем-нибудь, кроме любви ко мне! Я считаю, что дамы былых времен были совершенно правы, подвергая рыцарей долгим испытаниям. По-моему, молодой болван, недовольный тем, что владычица его сердца послала его за своей перчаткой в клетку со львами, очень дерзок и вдобавок очень глуп: в награду он, без сомнения, получил бы прекрасный цветок любви; он имел на это право и посмел утратить его, наглец! Но я болтаю, словно у меня нет важных новостей! Мы, вероятно, вскоре отправимся в Мадрид, чтобы представлять там интересы короля: я говорю «мы», поскольку собираюсь ехать с отцом. Матушка хочет остаться здесь, и отец берет меня с собой, чтобы иметь в доме женщину.
Дорогая моя, ты, верно, не находишь в этом ничего удивительного, меж тем здесь кроется нечто чудовищное: за две недели я раскрыла семейные тайны. Матушка готова поехать с отцом в Мадрид, если он согласится взять в качестве секретаря посольства господина де Каналиса[44], но секретарей назначает сам король, и отец не желает ни перечить королю, который не терпит возражений, ни сердить матушку; этот мудрый политик нашел выход из затруднительного положения: он оставляет герцогиню в Париже. Господин де Каналис, великий поэт нашего времени, — тот самый молодой человек, который ежедневно навещает мою матушку от трех до пяти часов пополудни и, вероятно, изучает вместе с ней дипломатию. Должно быть, дипломатия — штука интересная и занятная, ибо он прилежен, как биржевой игрок. Господин герцог де Реторе, мой старший брат, важный, холодный и своенравный, выглядел бы полным ничтожеством в Мадриде рядом с отцом, и потому он тоже остается дома. Кроме того, мисс Гриффит поведала мне, что Альфонс влюблен в танцовщицу из Оперы. Как можно любить ножки и пируэты? Мы заметили, что он бывает в театре всякий раз, когда танцует Туллия; он аплодирует ей и сразу уходит. Я думаю, что две девушки в одном доме опаснее чумы. Что касается моего второго брата, то он в своем полку, и я его пока не видела. Итак, мне уготована роль Антигоны[45] при посланце Его Величества. Быть может, в Испании я выйду замуж; наверно, отец надеется, что там меня возьмут без приданого, как твой старичок-гвардеец берет тебя. Отец предложил мне ехать с ним и прислал ко мне своего учителя испанского. «Вы хотите выдать меня в Испании замуж?» — спросила я. В ответ он лукаво взглянул на меня. С некоторых пор наш посол повадился дразнить меня за завтраком; он изучает меня, а я скрытничаю и морочу ему голову. Ведь он, чего доброго, считает меня дурочкой. Недавно он стал расспрашивать, что я думаю о некоем молодом человеке или о неких барышнях, с которыми я встречалась в разных домах. В ответ я пустилась в глупейшие рассуждения о цвете их волос, росте, наружности. Отец был разочарован моей бестолковостью и мысленно бранил себя за расспросы. «Право, батюшка, — добавила я, — я говорю не то, что думаю на самом деле: матушка недавно напугала меня — она сказала, что, описывая свои впечатления, я нарушаю приличия». — «В кругу семьи вы можете смело говорить все, что думаете», — отвечала матушка. «Если так, — продолжала я, — то пока мне представляется, что все молодые люди интересанты, но ничем не интересны, они больше заняты собой, чем нами; но по правде сказать, они не умеют скрывать свои чувства: не успеют они окончить разговор с девушкой, как с их лица сползает любезная улыбка; верно, они воображают, что мы слепы. Человек, который с нами разговаривает, — любовник, человек, который с нами уже не разговаривает, — муж. Что касается барышень, то они так жеманны, что об их нраве можно судить единственно по танцу: только их стан и движения никогда не лгут. В особенности же меня ужаснула грубость великосветских людей. Когда дело доходит до ужина, начинает твориться то, что я могу сравнить, как это ни дерзко, лишь с бунтом черни. Учтивость плохо скрывает всеобщий эгоизм. Я не так представляла себе свет. Женщины значат в нем так мало — быть может, это отголосок теорий Бонапарта[46]». — «Арманда делает поразительные успехи», — сказала матушка. — «А вы полагали, матушка, что я вечно буду спрашивать, жива ли госпожа де Сталь?» Отец улыбнулся и встал из-за стола.