Суббота.
Милая моя Рене, это еще не все. Вот что я хотела тебе сказать: должно быть, люди очень старательно прячут ту любовь, которая рисовалась нашему воображению, ибо я нигде не видела ни малейшего ее следа. В гостиных я несколько раз замечала быстрые взгляды, которыми мужчины обменивались с дамами, но как все это скучно! Любовь, о которой мы мечтали, этот чудесный мир, полный сладостных грез и упоительных пробуждений, острых наслаждений и мучительных терзаний, эти улыбки, которые освещают все вокруг, эти речи, которые ласкают слух, это счастье, которое любящие щедро дарят друг другу, эта горечь разлук и радость встреч... нигде ничего похожего! Где, в чьих душах распускаются все эти дивные цветы? Кто лжет: мы или свет? Я успела повидать сотни юношей и зрелых мужчин, и ни один не вызвал во мне ни малейшего волнения; даже если бы все они упали к моим ногам, если бы они дрались за меня на дуэлях, я взирала бы на все это совершенно равнодушно. Любовь, дорогая моя, — такое редкое явление, что можно прожить всю жизнь, так и не встретив человека, которого природа наделила способностью дать нам счастье. Эта мысль приводит меня в содрогание, ибо как быть, если человек этот встретится слишком поздно? С некоторых пор судьба наша начинает страшить меня, я понимаю, отчего, вопреки румянцу, вызванному призрачными радостями бала, у стольких женщин печальные глаза. Они вышли замуж за первого встречного — как и ты. В мозгу моем бушует ураган мыслей. Быть любимой каждый день иначе, чем вчера, но всегда с одинаковой силой, после десяти лет счастливой семейной жизни быть любимой так же, как и в первый день, — такая любовь рождается не вдруг; нужно долго оставаться неприступной, дразнить любопытство и удовлетворять его, пробудить великое чувство и ответить на него. Подчиняются ли творения сердца таким же законам, как творения видимой природы? Долговечна ли радость? Каково соотношение слез и счастья в любви? Чем больше размышляю я обо всем этом, тем понятнее делается мне унылый, ровный, однообразный уклад монастырской жизни и тем более несбыточными кажутся сокровища, восторги, слезы, наслаждения, праздники, радости, утехи верной, разделенной, законной любви. Мне кажется, в этом городе нет места нежной страсти, целомудренным прогулкам под сенью дерев, вдоль реки, мерцающей в ярком лунном свете, гордости, не уступающей мольбам. Я богата, молода и хороша собой, мне недостает только любви; любовь может стать моей жизнью, моим единственным занятием, но я уже три месяца мечусь, сгорая от нетерпения и любопытства, и ничего не встречаю, кроме лихорадочно блестящих, жадных, настороженных взглядов. Ничей голос не взволновал меня, ничей взор не озарил для меня окружающий мир. Единственная моя отрада — музыка, она одна заменяет мне тебя. Бывает, ночью я часами сижу у окна, глядя в сад и призывая неведомую силу, чтобы она смилостивилась надо мной и в моей жизни что-то произошло. Не раз я садилась в карету, выходила на Елисейских полях, надеясь, что мужчина, которому суждено разбудить мою оцепенелую душу, услышит мой зов и пойдет за мной следом, не сводя с меня глаз; но в такие дни мне встречались только бродячие акробаты, торговцы пряниками, фокусники, спешащие по делам прохожие да занятые друг другом влюбленные: мне хотелось остановить их и спросить: «Скажите мне, вы, счастливцы, что такое любовь?» Но я таила эти безумные мысли, снова садилась в карету и давала зарок никогда не выходить замуж. Любовь несомненно есть чудо, но что же нужно сделать, чтобы оно свершилось! Я не всегда пребываю в полном согласии даже с самой собой, как же поладить с другим человеком? Один Бог может разрешить эту задачу. Я подумываю о возвращении в монастырь. Если я останусь в свете, я натворю такого, что все сочтут глупостями, ибо я не могу примириться с тем, что вижу. Все задевает чувствительные струны моей души, все оскорбляет мои нравственные правила и сокровенные убеждения. Ах! матушка моя счастливейшая из женщин, ее великий маленький Каналис обожает ее. Мой ангел, мне страсть как хочется узнать, что происходит между матушкой и этим молодым человеком. Гриффит говорит, что ей тоже ведомы подобные желания, ей тоже хотелось наброситься на счастливых женщин, осыпать их бранью, растерзать. Однако добродетель, по ее мнению, состоит в том, чтобы похоронить все эти бредни на дне души. Что же такое дно души? Склад всего, что в нас есть дурного. Мне так досадно, что у меня нет обожателя. Я барышня на выданье, но у меня есть братья, семья, щепетильные родственники. Неужели причина сдержанности мужчин в этом? В таком случае они большие трусы. Химена и Сид приводят меня в восхищение. Какая дивная пьеса «Сид»[47]! Ну что ж, до свидания.
VIII
От Луизы де Шолье к Рене де Мокомб
Январь.
Нам дает уроки бедный изгнанник, принужденный скрываться из-за участия в революции, которую подавил герцог Ангулемский; в честь этого в Париже недавно состоялись торжества. Хотя человек этот либерал и, скорее всего, буржуа, он пробудил во мне сочувствие: я думаю, у себя на родине он был осужден на смерть. Я пытаюсь выведать его тайну, но он молчалив, как кастилец, горд, как Гонсальво из Кордовы[48], и притом обладает ангельским терпением и кротостью; его гордость не выплескивается наружу, как у мисс Гриффит, она таится в глубине души; он добросовестно исполняет свои обязанности, чем принуждает всех отдавать ему должное и отдаляет себя от нас стеной почтения, которое нам выказывает. Отец говорит, что господин Энарес похож на аристократа, и заочно именует его в шутку дон Энарес. Когда несколько дней тому я позволила себе назвать его так во время урока, этот человек вскинул на меня глаза, которые обыкновенно смотрят вниз, и метнул две молнии, которые поразили меня; дорогая, у него несомненно прекраснейшие глаза на свете. Я спросила, не рассердила ли я его чем-нибудь, на что он ответил мне на прекрасном и возвышенном испанском наречии: «Мадемуазель, я прихожу сюда только за тем, чтобы учить вас испанскому языку». Я обиделась, покраснела и уже собиралась сказать в ответ какую-нибудь дерзость, но вспомнила, что говорила нам наша милая матушка во Христе и ответила: «У вас как будто есть нарекания, я буду признательна, если вы их выскажете». Он вздрогнул, кровь бросилась ему в лицо, и он произнес с легким волнением в голосе: «Религия лучше, чем я, могла научить вас уважать чужие несчастья. Будь я испанским грандом, утратившим положение и состояние после победы Фердинанда VII, ваша шутка была бы просто жестокой, но я всего лишь бедный учитель, а в этом случае ваша шутка зла и бесчеловечна. Разве достойно это девушки благородного происхождения?» Я взяла его за руку и сказала: «Я виновата перед вами и тоже взываю к вашим религиозным чувствам — простите меня». Он опустил голову и раскрыл моего «Дон Кихота». Это маленькое происшествие взволновало меня больше, чем все комплименты, взгляды и слова, которые я услышала вечером на балу, где имела огромный успех. Во время урока я присмотрелась к этому человеку, который не замечает устремленных на него взглядов; он никогда не поднимает на меня глаз. Я увидела, что учитель, которому мы давали лет сорок, молод: ему, должно быть, лет двадцать шесть — двадцать восемь, не больше. Моя гувернантка, с которой я его однажды оставила, восхищается его прекрасными черными волосами и белыми, как жемчуг, зубами. Что касается его глаз, то в них бархат и огонь разом. Вот, впрочем, и все, ибо он мал ростом и некрасив. Говорят, что испанцы не очень чистоплотны, но он чрезвычайно опрятен, руки его белее лица; он слегка сутулится; у него огромная голова странной формы; лицо его, уродливое, хотя и весьма умное, особенно портят частые оспины; лоб у него очень крутой, брови слишком густые и сросшиеся на переносице, что придает ему сердитый, неприветливый вид. Вид у него угрюмый и болезненный, какой бывает у людей, обреченных врачами умереть во младенчестве и выживших единственно благодаря неустанным заботам, — такой, как у сестры Марты. Словом, как говорит отец, он похож на кардинала Хименеса[49], но помельче. Отец недолюбливает Энареса, ибо испытывает в его присутствии чувство неловкости. Манеры нашего учителя исполнены прирожденного достоинства, и это, похоже, беспокоит милейшего герцога; он терпеть не может людей, в чем-либо его превосходящих. Как только отец сможет говорить по-испански, мы отправимся в Мадрид. Через два дня после полученного мною выговора я в знак признательности сказала Энаресу: «Я не сомневаюсь, что вы покинули Испанию по политическим соображениям; если моего отца туда в самом деле пошлют, мы сможем вам чем-нибудь помочь, а если вы осуждены на смерть, попытаемся испросить для вас помилование». — «Никто не может мне помочь», — отвечал он. «Потому что вы не желаете ничьего заступничества или потому что оно бесполезно?» — «По обеим этим причинам», — ответил он с поклоном, давая понять, что разговор окончен. Кровь моего отца закипела в моих жилах. Такая надменность привела меня в негодование, и я оставила господина Энареса в покое. Однако, дорогая, есть нечто возвышенное в том, чтобы ничего не принимать от чужих людей. Он не принял бы нашей дружбы, решила я, спрягая глагол, и, недолго думая, сказала ему это по-испански. Энарес очень почтительно ответил мне, что для дружбы необходимо равенство, которого между нами нет и быть не может. «Вы понимаете равенство как взаимность чувств или как одинаковое положение в обществе?» — спросила я, пытаясь вывести его из себя; его степенность меня бесит. Он вновь вскинул свои грозные глаза, и я потупилась. Дорогая, этот человек — неразрешимая загадка. Казалось, он спрашивает, не являются ли мои слова признанием в любви: в его взгляде смешались счастье, гордость, мучительная неуверенность. У меня сжалось сердце. Я поняла, что испанец может принять всерьез кокетливую болтовню, которой француз не придал бы никакого значения, и притихла; пожалуй, мне стало немного стыдно. После урока он раскланялся, бросив на меня взор, полный смиренной мольбы и как бы говорящий: «Не играйте несчастным человеком». Этот внезапный переход от чопорности и сдержанности к смирению произвел на меня огромное впечатление. Страшно подумать и высказать вслух, но мне кажется, этот человек способен на беззаветное чувство.
IX
От госпожи де л'Эсторад к мадемуазель де Шолье
Декабрь.
Все кончено, дитя мое, тебе пишет госпожа де л'Эсторад; впрочем, наши с тобой отношения останутся прежними, просто на свете стало одной девушкой меньше. Не тревожься, я много размышляла и отдала свою руку не безрассудно. Теперь жизнь моя известна наперед. Уверенность, что я пойду проторенным путем, мила моему уму и отвечает моим склонностям. Великое нравственное установление всегда будет оберегать меня от того, что мы зовем случайностями жизни. У нас есть земли, которые надо обрабатывать, дом, который надо украшать и делать уютным; у меня есть хозяйство, которое надо вести, человек, которого надо вернуть к жизни. Я стану матерью, буду воспитывать детей. Что поделаешь! Будни не бывают великими и необычайными. Конечно, безмерным желаниям, возвышающим ум и сердце, нет места в этом укладе, во всяком случае, на первый взгляд. Но кто мешает мне, как прежде, спустить на воду лодку и отправиться в странствие по безбрежному морю мечты? Да и скромное существование, на которое я себя обрекаю, не вовсе лишено страстей. Вернуть веру в счастье бедняге, ставшему жертвой разбушевавшихся стихий, — прекрасная цель; она будет скрашивать однообразие моей жизни. Я не нахожу, чтобы обо мне стоило особенно скорбеть. Зато я нахожу, что могу сделать немало добрых дел. Между нами говоря, я не люблю Луи де л'Эсторада той любовью, которая заставляет сердце биться сильнее при шуме знакомых шагов, которая приводит нас в волнение при звуках чарующего голоса и при встрече с пламенным взором любимого, но Луи мне и не противен. А как же, спросишь ты меня, твое стремление к возвышенному, как же благородные помыслы, живущие в нашей душе и связующие нас прочными узами? Я долго не находила ответа на этот вопрос, а потом решила: разве не прекрасно скрывать их и втайне от всех употреблять на благо семьи, превратить их в источник счастья для людей, которые нам вверены и которым мы принадлежим? Пора расцвета этих способностей у женщин длится недолго, она скоро минет — и пусть в моей жизни не будет величия, зато она будет тихой, мирной, не знающей превратностей. Мы, женщины, обладаем большим преимуществом, мы можем выбирать между любовью и материнством. И я сделала свой выбор: моими богами будут мои дети, а моим Эльдорадо — этот уголок земли. Пока мне нечего тебе больше сказать. Благодарю тебя за все, что ты мне прислала. Не обойди своим вниманием список моих заказов, который я прилагаю к этому письму. Я хочу окружить себя предметами роскошными и изящными и брать от провинции только приятное. Живя уединенно, женщина никогда не сделается провинциалкой, она останется самой собой. Надеюсь, ты исправно будешь сообщать мне о том, что нынче в моде. Мой свекор вне себя от радости, ни в чем мне не отказывает и готов перевернуть все в доме вверх дном. Мы выписываем мастеров из Парижа, чтобы устроить все по-новому.
X
От мадемуазель де Шолье к госпоже де л'Эсторад
Январь.
Ах, Рене! Как ты огорчила меня! Неужели это дивное тело, это прекрасное гордое лицо, эти исполненные природного изящества манеры, эта чуткая душа, эти глаза — живой источник любви, утоляющий духовную жажду, это тонко чувствующее сердце, этот глубокий ум, эти чудесные плоды образования, полученного в наших беседах, эта сокровищница, где страсть и желание могли почерпнуть несметные богатства, эти полные поэзии прелести, способные сделать мужчину рабом одного-единственного грациозного движения и заставить его променять годы на часы, — все это увянет в скучных буднях обыкновенного, заурядного супружества, сгинет в пустоте жизни, которая тебе скоро опостылеет! Я заранее ненавижу детей, которые у тебя родятся: они будут дурны. Вся твоя жизнь предопределена — тебе не на что уповать, нечего опасаться, не о чем скорбеть. А если в один прекрасный день ты встретишь существо, что пробудит тебя от спячки?.. У меня мороз пробегает по коже при этой мысли. Впрочем, у тебя есть подруга. Конечно, ты станешь духом этой долины, приобщишься ее красотам, сроднишься с ее природой, проникнешься величием окружающего пейзажа, неспешностью роста трав, быстротой полета мысли, но, глядя на яркие цветы, ты опомнишься, ты будешь гулять в обществе мужа и детей; он, молчаливый и довольный, будет шагать впереди, а они — орать, визжать и резвиться сзади, а потом ты усядешься за письмо ко мне, и я наперед знаю, что ты напишешь. Твоя туманная долина с ее голыми и лесистыми холмами, твои замечательные, залитые солнцем провансальские луга с их прозрачными ручейками — все это бесконечное разнообразие Божьего мира будет постоянно напоминать тебе о бесконечном однообразии твоего сердца. Но я всегда буду с тобой, моя Рене, во мне ты найдешь подругу, чье сердце никогда не затронут никакие сословные предрассудки; сердце это всегда будет принадлежать тебе.
Понедельник.
Дорогая, мой испанец восхитительно грустен: в нем есть спокойствие, суровость, достоинство, глубина; все это меня чрезвычайно занимает. В неизменной торжественности этого человека и молчании, которое он хранит, есть нечто вызывающее. Он нем и величав, как низвергнутый король. Мы — я и Гриффит — разгадываем его, как загадку. Как странно! Учитель испанского языка добился того, чего не мог добиться от меня ни один мужчина, — а ведь я произвела смотр всем богатым наследникам, всем дипломатам, от секретарей посольства до посланников, всем военным от генералов до лейтенантов, пэрам Франции, их сыновьям и племянникам, придворным и горожанам. Неприступность этого человека меня бесит. Непомерная гордыня — вот та стена, которой он отгораживается от нас; он старательно окутывает себя таинственностью. Из нас двоих он кокетничает, а я отваживаюсь на дерзости. Эта странная игра забавляет меня тем больше, что все это не может иметь последствий. Что для меня мужчина, испанец, учитель? Я не испытываю никакого уважения ни к кому из мужчин, будь то сам король. Я считаю, что мы достойнее любого мужчины, даже самого что ни на есть великого. О! как бы я повелевала Наполеоном! Полюби он меня, уж я бы дала ему почувствовать, что он в моей власти!
Вчера я отпустила колкость, которая, должно быть, задела мэтра Энареса за живое; он ничего не ответил, окончил урок, взял свою шляпу и на прощание так на меня взглянул, что больше он, я думаю, не придет. И прекрасно: было бы очень глупо разыграть заново «Новую Элоизу»[50] Жан-Жака Руссо, которую я только что прочла и которая заставила меня возненавидеть любовь. Терпеть не могу чувство, сводящееся к рассуждениям и пышным фразам. Кларисса не лучше — она чересчур самодовольна, когда сочиняет очередное «письмецо»[51] на десяток страниц; впрочем, роман Ричардсона, по словам моего отца, превосходно рисует нрав англичанок. Что же до романа Руссо, то это, по-моему, просто-напросто философическая проповедь в письмах.
Я полагаю, что любовь — поэма, у каждого своя. Все, что пишут о ней в романах, и верно, и неверно разом. Поскольку ты, моя прелесть, можешь мне теперь поведать лишь о любви супружеской, то я полагаю, что мне следует, разумеется в наших общих интересах, — еще в девичестве испытать сильную страсть: только тогда мы сможем по-настоящему узнать жизнь. Рассказывай же мне как можно подробнее все, что будет с тобой происходить, особенно в первые дни жизни со зверем по имени муж. Обещаю тебе поступать так же, если меня кто-нибудь полюбит. Прощай, пропащая моя подруга.
XI
От госпожи де л'Эсторад к мадемуазель де Шолье
Крампада.
Милая душенька, ты и твой испанец приводите меня в ужас. Пишу тебе это письмо второпях, чтобы просить тебя немедля отказать ему от места. Судя по тому, что ты мне о нем писала, он относится к самому опасному типу людей, которые способны на все, ибо им нечего терять. Человек этот не должен стать твоим возлюбленным и не может стать твоим мужем. Я напишу тебе подробнее обо всем, что происходит между мною и мужем, но позже, когда ты развеешь тревогу, которую поселило в моей душе твое последнее письмо.