Грифон - Альфредо Конде 14 стр.


Посланец думает, что пусть грубоваты, но верны слова этого священника, пришедшего издалека, чтобы защитить овцу из своей паствы, которая в страхе томится там, внизу, но он знает, что не должен выдавать своих мыслей, и он грозится, что если священник будет упорствовать в своих суждениях, то обвинят и его. Потом Посланец велит привести узника в камеру для допросов. Но святой отец из Пиньор-де-Сеа не унимается:

– Так вот, они приходили ко мне за советом, и я сказал им, что это не смертный грех, я сказал им это в исповедальне, исповедоваться-то им в этом нужды не было.

Посланец начинает терять терпение: поведение приходского священника может быть провокацией, и тогда нельзя ему потакать. Он согласен, он чувствует, что согласен с этим простым и добрым человеком, который, скорее всего, спит со своей служанкой, а может быть, у него есть жена, как у Лоуренсо Педрейры, – прекрасная Симона. Она вдруг возникает в его памяти, помогая укротить порыв, с которым он, казалось, уже не в силах был справиться, он уже готов был сорваться, но сладостное воспоминание о теле девушки смягчает бурю в его душе, наполняет его нежностью и блаженством и даже позволяет изобразить гнев, которого он не испытывает. Посланец должен проявить твердость, он не смеет не наказать за подобные дела, ведь за прелюбодействующими с такой тщательностью охотятся в Кастилии; он хорошо знает, что может быть снисходителен по отношению к чиновникам и священникам Инквизиции, проявлять терпимость в случаях служебного злоупотребления и взяточничества, краж и козней, но ему также хорошо известно, что он должен быть неукоснительно строг, когда речь идет о прелюбодействе и провозе книг. Он должен пресекать в корне всяческую безнравственность, но он знает, что против любви, против плотского желания бессильна всякая Инквизиция, эти чувства всегда будут жить в душе человека, и, чтобы они ушли в небытие, нужно, чтобы прежде исчезли услада долин, красота заливных лугов, зелень рощ, чтобы вся страна обезлюдела и превратилась в нечто невообразимое. Он знает: любовь неистребима, и поэтому он готов сурово ее наказывать. Лишь таким образом он сможет оправдать снисходительность по отношению к прочим проступкам, за которые он должен карать; ведь если он хватит лишнего с контрабандой книг, то в конце концов сможет разрушить сеть, которую никому не удастся восстановить еще много лет. Связи, отважные люди, рискующие жизнью, чтобы тайно провозить книги, встречаются не всегда и не везде, – это редкое порождение определенной эпохи, и он не имеет права допустить, чтобы долгие годы прошли впустую. Посланцу придется быть добродушным, не слишком строгим и лишь внешне нетерпимым в гонениях на тех, кто привозит книги в Галисию, а вся его непреклонность воплотится в беспощадности, с какой он обрушится на дела любовные. Это станет его охранной грамотой.

Образ Симоны вновь встает перед ним, но теперь его любовь к ней приобретает новое качество, которое он в состоянии проанализировать, ибо был готов к этому: подобное состояние всегда возникает из противоречий, а сейчас он переживает один из самых противоречивых моментов в своей жизни, и он только что открыл для себя ключ к своей собственной безопасности, к собственному выживанию: он должен карать любовь между людьми, открывать их грех пребывающим в неведении, связывать их чувством вины для того, чтобы затем, быть может, освободить их благодаря книгам. О, что за горестная страна, навеки приговоренная лишаться свободы, чтобы вновь приходить к ней через страдание! Горестная страна, вновь и вновь выбирающаяся из одних дебрей, чтобы попасть в другие! Из этого напряжения его души возникает в нем любовь к Симоне и дружба к Лоуренсо, и они столь сильны, что его охватывает страх перед обетом этих чувств, ибо предаться им означает попасть в зависимость, которая ограничит его и не даст ему летать так свободно, как до сих пор. Сознание того, что он может попасть в зависимость, злит Посланца, приводит его в ярость и заставляет терзаться сомнениями. Его тяготит мысль о том, что он может заблудиться на путях любви. Любовь должна покоиться на отвлеченных понятиях, ибо только они не таят в себе опасности; большая любовь – это всегда любовь освободительная, она зиждется не на том, что смертно, а на том, что умереть не может, что переживет и нас самих, и даже историю, которую мы помогаем ковать; такова любовь к Родине, высокие идеалы. Но любовь к людям если и не умирает вместе с ними, то умирает вместе с нами, она не переживет нас, не имеет продолжения. Любовь детей – это иное, а по отношению к другим людям любовь не может пережить нас самих. Но зато в ней есть зависимость, есть нежность, есть услада, есть чувства благородные или низменные, гнев и ревность, отвращение и пресыщенность, и любое из этих чувств может выдать нас в самый неожиданный момент, может сделать нас ничтожными или благородными, поднять к высотам непорочности или ввергнуть в пучину подлости, в самое неподходящее время вселяя в нас человечность и обнажая наши слабые места, нашу полную беззащитность. Если бы сейчас Посланец пошел путем захватившей его любви, он бы освободил приходского священника и отпустил на свободу юношу с испуганными глазами, который ждет его там, внизу; и тогда восторжествовал бы образ Симоны; но он знает, обязан знать: он должен заставить страдать нескольких, немногих, чтобы этой ценой избавить от страданий многих других. Это все тот же вечный спор о цели и средствах. Вчера, во время долгой прогулки в Ойру по берегу Миньо, Лоуренсо Педрейра уверял его, что средства сами по себе уже являются целью и что нет ни одной цели в мире, которая могла бы их оправдать. Посланец вспоминает об этом сейчас, зная, что будет вынужден применить средства, в которые он не слишком верит, чтобы достичь целей, являющихся, по его мнению, благими и возвышенными. Он вспоминает рассуждения Лоуренсо и интуитивно чувствует, что тот прав; более того, он понимает, что общая цель, цель всеобщего освобождения – это не что иное, как скрытое стремление к собственной безопасности; он готов осудить ради собственной безопасности, чтобы самому быть свободнее.

Определенно любовь делает человека добрее, а высокие цели – не более чем слова. Возможно, концепция, предложенная Лоуренсо Педрейрой, наименее неверна, а философия, из нее проистекающая, если не самая справедливая, то по крайней мере наименее оскорбительная, наименее вредоносная. А если нет обиды, то нет и греха, потому что нет зла. Выходит, старый приходский священник из Пиньор-де-Сеа, старый необразованный священнослужитель, которого в Мадриде сочли бы суеверным язычником, прав. Где нет вреда – нет зла, где нет зла – нет вины. Но ведь нас преследуют, говорит себе Посланец, а богам приходится приносить жертвы, даже если это чужие боги, ибо наши не столь жестоки и кровожадны; итак, нужно принести им в жертву, забить на жертвеннике барашка, на которого они укажут, чтобы спасти остальное стадо, мысленно повторяет Посланец; и он встает и велит задержать господина приходского священника из Пиньор-де-Сеа. Потом он спускается в камеру, чтобы допросить юношу с испуганным взглядом.

* * *

Парню с испуганным взглядом двадцать четыре года, позавчера ночью он стерег хлеб на гумне своего хозяина.

– Я всю ночь глаз не сомкнул, и, когда пришел хозяин, он честно меня поблагодарил.

Посланец улыбается. «Ну, я думаю, ты здесь не поэтому». – «Нет, господин, нет. Я здесь потому, что хозяин велел, чтобы я хлеб стерег, как положено, а с девками чтобы не тешился, не умножал бы в здешних местах смертный грех. А я и сказал ему, что одно дело за хлебом приглядывать, мне это делать положено, я на совесть и делаю, коль хозяин меня послал, а девицы – совсем другое, и чтоб с ними тешиться – так ничего дурного тут нет». Посланец начинает разбираться в том, что произошло. Парень наверняка заявил, что «коль неженатый мужчина спит с незамужней женщиной, то греха в том нет», а в душе хозяина зашевелился страх, который вселило в него слушание Эдикта о Вере: ведь на гумне собираются соседи и затевают спор, такие уж нынче времена, и болтают они кто во что горазд; есть среди них и те, кто трепещет перед угрозой отлучения от Церкви, которое будет провозглашено в ближайшее воскресенье, когда священник волей-неволей вынужден будет громким голосом прочитать Эдикт об Анафеме.

Итак, жители Пиньор-де-Сеа вступают в спор. На острове Онс, когда людям приходилось разрешать споры, они спускались в тростниковые заросли, вооружались тростинами и принимались бить ими друг друга по спине, пока не обессилевали от усталости, но тело-то у них оставалось целым и невредимым, и не было ран, которые могли бы привести к сколь-нибудь серьезным потерям в этой отрезанной от мира провинции у самого выхода в океан. Таков был способ их выживания. В других местах Галисии спор требует большего умственного напряжения, но, пока в нем преобладает разум, можно не опасаться, что произойдет что-нибудь страшное; опасность таится лишь в противоречии здравому смыслу, которое возникает, когда спор вступает на путь «или да, или нет»; тогда уже не требуется никакого усилия, чтобы оправдать упорство спорящих. Если вы уж вступили на абсурдный путь, пролегающий между «да» и «нет», то в ход могут пойти серпы, и, возможно, какая-нибудь мотыга проломит голову, ранее вполне разумную. Сейчас спор течет еще по привычному руслу, но страх уже появился. Это – ощущение некой высшей силы, пришедшей издалека, над которой никто не властен; ужас перед чем-то чужим, никому не ведомым, против чего сам приходский священник предостерегает своих прихожан, – именно это вселяет страх в спорящих, всех, кроме парня, который сейчас глядит испуганно, но тогда его взгляд был тверд и ясен. Вот что он говорил тогда:

– Хватит врать, то, что прочел священник, – вовсе не отлучение от Церкви, а всего-навсего предписание, установленное тамошним правосудием, и нечего бояться попусту. Господь не допустит, чтобы нас отлучили от Церкви, коли мы не подчинимся этому правосудию, как оградил Он от такой напасти наших отцов и дедов.

Парень помнит, что он говорил это, подкрепляя свою речь уверенными жестами, чувствуя за собой тень господина священника, зная мысли односельчан и надеясь на их поддержку, но не ведая о страхе, уже таившемся в умах некоторых земляков, о тревоге, которую вселили его слова в душу хозяина.

На гумне Пиньор-де-Сеа, на лучшем гумне Пиньор-де-Сеа, крестьяне спорят о грехе. Сейчас им невдомек, какие наставления дает на этот счет пришедшее издалека правосудие; уже потом, когда появится донос, все их слова будут непременно записаны и останутся на века молчаливым свидетельством; но сейчас они просто ведут спор о том, грех это или нет – спать с покладистой девушкой, и что сказал бы на сей счет Протопресвитер; грешно ли двум свободным существам наслаждаться любовью, как говорят в наших краях. И парень – тогда его глаза еще блестели – предлагает хозяину побиться об заклад на недельный заработок, что тот не прав и что тешиться с незамужней девкой вовсе не грех, «Ну, ведь сам святой отец так говорит!» На гумне Пиньор-де-Сеа шутят и веселятся, и Эусенда Сердейринья, которой давно уже стукнуло пятьдесят, заявляет, покатываясь от хохота:

– Ну, смотри, господин хороший, как бы тебе не проиграть.

Хозяин чувствует себя оскорбленным, потому что понимает, что смешон, а вовсе не оттого, что его односельчане не правы. А Эусенда Сердейринья говорит так, чтобы все ее слышали:

– Я-то хороша со своими тремя детьми, и все от разных отцов: всю жизнь в смертном грехе, а сама и ведать не ведаю.

Народ смеется и соглашается, но Перо де Сарабиа, что приехал из Португалии и, похоже, обращенный еврей, во всяком случае такой о нем идет слух, вступает в спор:

– Кабы девицы ведали, что за дар Божий девственность, ибо они – жены Христовы, они бы не стремились утратить ее так легко, это ведь большой грех…

– Не такой уж большой грех, я ведь знаю много незамужних, у которых есть дети, это самое большее – полгреха, – возражает парень.

Обращенный чувствует необходимость утвердиться в недавно обретенной им вере:

– Молчи, предатель, ты-то уж давно заслужил сто плетей за то, что тешишься подряд со всеми девками.

Спор разгорается; парень утверждает, что «чем незамужних корить, лучше разобраться с замужними, у которых дети не от своих мужей».

Даже сейчас, перед Посланцем, узник наивно считает, что он выиграл спор. Он не знает, что Эусенда Сердейринья уже сидит в соседней камере, зато Перо де Сарабиа может спокойно спать в ближайшие месяцы, обеспечив себе безопасность столь подлым путем; парню же придется признать себя усомнившимся в вере, заплатить пятьсот монет штрафа и отправиться в изгнание на два года, на те же два года, что проведет в изгнании и Эусенда Сердейринья.

* * *

Нескончаемы жаркие вечера в Оуренсе. Со стороны Отца рек Миньо часто надвигается густой туман, наполняющий улицы сыростью, приглушающий краски, липнущий к телу, словно никому не нужная вторая кожа. К полуночи становится прохладнее, может и подморозить, но, пока дождешься ночной свежести и легкий ветерок развеет туман, хочется неторопливо пройтись или укрыться в прохладе крытых галерей; во всей остальной Европе к этому времени уже наступила ночь, и никто, кроме людей привычных, не бодрствует. Эти часы Посланец и каноник посвящают дружеской беседе, они рассказывают друг другу о том, что принес им прошедший день, какие впечатления оставил он в душах собеседников. Это часы откровений, и Посланец, не таясь, рассуждает о том, о чем в течение дня у него не было возможности даже подумать. «В столице жалуются, – говорит он канонику, – что здесь мало читают великих мастеров нашего века. Жалуются еще на то, что в здешних библиотеках почти нет книг, имеющих отношение к Святой Инквизиции, которой я служу». Каноник прикидывается невежественным простачком; и вот уже длинная вереница авторов – провидцев, визионеров, ясновидящих, лукавых мистиков – шествует по улицам Оуренсе, сопровождая прогуливающихся друзей. Из них одному только гению Сервантеса, – кажется, он из рода Сааведра [77], сын хирурга (обычно ими бывают евреи), – не суждено исчезнуть во мраке ночи. «Так о чем же они хотят, чтобы мы читали? О делах чести, которыми они одержимы, но которые мы здесь понимаем совсем иначе?» – вопрошает член капитула Компостелы, и он совершенно прав. «Честь в нашей стране, – заявляет он Посланцу, – зиждется на том, чтобы не лгать и не обманывать того, кого, по твоим словам, ты любишь; на том, чтобы, несмотря ни на что, честно держать данное слово; а если два существа с обоюдного согласия занимаются любовью в зарослях дрока, то это вовсе не означает потерю чести. Мало чего стоит честь мужчины или женщины, если вся она сосредоточена лишь в этом месте». Посланец смеется и доверяет другу горести, которые принес ему этот день, а также свою убежденность в несправедливости назначенных наказаний. «Вы становитесь таким же, как они», – бросает ему каноник, выслушав доводы, оправдывающие принятые решения. «Но мне необходимо внушить им доверие, чтобы в Мадриде знали, что я думаю так же, как они, и при этом не навредить», – настаивает Посланец, но Лоуренсо Педрейра парирует: «Я человек испорченный, а вообще-то люди у нас добрые, простодушные, они не поймут этих хитростей».

В последующие дни наказания по-прежнему остаются суровыми, однако занимающихся любовью вне брака и не считающих это грехом уже не приговаривают к изгнанию. Но при всем том, и даже несмотря на покровительство лиценциата Педрейры, клир Оуренсе недобрым взглядом следит за деятельностью сухощавого человека, который говорит мало, а слушает много, больше, чем нужно бы, да еще вынюхивает что-то в книжных лавках возле собора, ходит в монастыри и роется в их библиотеках. По прошествии нескольких дней из тех двух недель, что он проводит в Оуренсе, Посланец получает доступ в некий благородный дом, находящийся под покровительством капитула, там тоже есть книги. К нему относятся с недоверием, потому что он слишком хорошо знает, какие книги запрещены; он ищет их, скользя взглядом по полкам библиотеки: ведь он – представитель Святой Инквизиции. Во время длительных прогулок с каноником Посланец признается тому в невозможности внести какой-либо вклад в их общее дело – поэтому он решает покинуть Оуренсе и впредь назначать менее суровые наказания. На следующий день они выезжают в сторону Альяриса.

Назад Дальше