* * *
Они вступают в древний столичный город по великолепному мосту Виланова. В этом месте течение реки Арнойи уже не столь стремительно, оно становится более спокойным, вода словно отдыхает под свежей зеленью ольховых зарослей, застывая в изгибах Арнадо, в которых отражается замок. Путники идут на Госпитальную улицу и останавливаются, не доходя до церкви Святого Петра. Они послали вперед секретаря и судебного исполнителя со слугами, чтобы те подготовили все необходимое к их приезду и выполнили их поручения. Сами же они предпочли ехать через Аугасантас, ведя беседы, возможные лишь наедине. Теперь предстоит заняться все тем же: чтение Эдикта о Вере, вопросы – неизбежные проклятые сорок девять вопросов, – Эдикт об Анафеме, а затем ожидание того, что последует донос за доносом, жертва за жертвой. Они ощущают страх, обитающий у подножия замка, где евреи трепещут перед появлением Инквизитора, а кости, истлевающие на их кладбище, будь это только возможно, скрежетали бы, изрыгая проклятия.
Едва прочитан Эдикт, как начинают поступать доносы. На допросах вместе с Посланцем присутствует и каноник. Они приняли решение, которое никого не должно удивлять: ведь в Компостеле лиценциат Очоа ведет заседания Суда Святой Инквизиции в присутствии Китерии, жены Шоана Пиньейро, жителя города Туй, который там и остался, в то время как она сожительствует с безумно влюбленным в нее Инквизитором. Так что же особенного в том, что член капитула Компостелы помогает проводить и контролирует деятельность, которую осуществляет в Галисии Святая Инквизиция, это совершенно чуждое, навязанное извне учреждение? Вскоре заметно меняется и поведение людей – и тех, что проходят через Трибунал, и тех, что сидят за одним столом с Посланцем, и тех, что встречаются ему на улицах. Теперь его работа снова приобретает смысл, теперь он трудится ради целей, которые считает справедливыми и достойными страны, где он впервые увидел свет. А в Компостеле Архиепископ, принц Максимилиан Австрийский, с удовлетворением принимает новости, которые доходят до него из Альяриса; когда он сообщает о них Декану, тот кивает с довольным видом и ничего не говорит; на всякий случай не следует слишком доверять; да, конечно, не надо чинить ему препятствий, надо ему помогать, но не особенно-то на него полагаться, а то черт его знает…; и Декан складывает пальцы фигой, чтобы отогнать нечистую силу, и улыбается своей обычной сдержанной хитроватой улыбкой. Декан хитроумно расчищает путь Посланцу, перекладывая ответственность на других, вовлекая всех в это дело; теперь вот и Архиепископ настаивает: «Да нет же, надо открыть перед ним все двери, пусть будет лучше такой Инквизитор, а то пришлют еще неизвестно кого». И Декан немногословно соглашается: «Если Ваше Преосвященство того желает…» – и так и будет сделано. Ночью посыльный быстро преодолеет путь из Компостелы в Альярис. На следующее утро в монастыре Святой Клариссы, основанном доньей Виолантой, королевой, супругой Альфонса Мудрого, капеллан уже знает, как ему вести себя с этим человеком, который никогда не говорит по-кастильски, скоро об этом узнают в Виланове-дас-Инфантас и в монастырях Селанова, Монтедерамо, Осейра, Рибас-де-Силь, Святой Кристины, Рокас. В монастырях провинции Оуренсе аббаты открывают перед ним двери библиотек и открыто говорят о том, кто поставляет им книги, по которым они изучают идеи, идущие из-за далеких границ. И лишь в некоторых, исключительных случаях Посланец доверяет Лоуренсо Педрейре какое-нибудь имя, которое тот позже сообщит Декану. В Оуренсе ходят еще слухи о первоначальной суровости Посланца, но Лоуренсо Педрейра уверен: так лучше, поскольку не следует слишком уповать на доброту епископа; однако Посланец теперь знает о скрытой симпатии, которую никак не выдают глаза Его Преосвященства.
Посланец продолжает свои расследования; он проводит их аккуратно и тщательно, оставляя все в полном порядке; никто не сможет усомниться в его рвении; никто не усомнится в его добросовестности и честности, в плодотворности проделанной им работы. К нему приходит жительница Рекейшо с жалобой на соседа из того же прихода, и Посланец не ограничивается простой беседой. Он задает вопросы с целью выяснения личности женщины, просит назвать имена ее родителей, а также родителей ее родителей, и Мария Гомес заявляет, что она – добрая христианка, и причащается, на Пасху и знает наизусть все молитвы, даже литании, что поют на Святого Иоанна [78].
– На кого же ты жалуешься, дочь моя? И почему?
Она хорохорится, словно петух, и говорит высоким срывающимся голосом:
– На Фарруко Сервиньо, ясно? Тому два месяца назад он поругался со мной и кричал, что отрекается от Бога и от ангелов, и много раз проклинал Бога и ангелов.
Нужно вызвать обвиняемого; свидетели всегда находятся, и у Фарруко Сервиньо они, к его несчастью, есть. Повторяется та же история, но Фарруко не знает имени своего деда по отцу, потому что мать прижила его от священника; кроме того, он нетверд в «Отче наш», не может прочесть ни «Аве Мария», ни «Верую», ни молитвы во славу его земляка Педро де Месонсо.
– Вы знаете, почему Вас вызвали?
Инквизитор не проявляет гнева.
– Это Мария Гомес да две ее кумушки, потому как я с ней поругался и клял Бога, пропади они пропадом.
Посланец улыбается про себя, но ни один мускул на его лице не выдает, что его позабавил или удивил этот ответ.
– Как, когда и где это было?
И Фарруко Сервинья, почувствовав доверие, расслабляется и начинает рассказывать свою историю:
– Так вот, был я у себя на поле, корчевал дрок, как вдруг вижу: идут волы без привязи, а за ними эта чертова Маруша, пропади она пропадом, и прямехонько на мое поле, будто оно ихнее. Я ей и говорю: а ну, пошла отсюда! ишь, на чужое потянуло! Да плевать я хотел на Бога, коли Он терпит, чтобы ты тут у меня топталась! Не желаю Его знать, коль Он не велит тебе с твоими волами убраться с моей земли подобру-поздорову.
– А она что, сильно Вас любит?
– Какое любит, черт меня побери! Как бы не так! Да она – вражина моя заклятая! Не видать, что ли?
Посланец бросает взгляд на каноника, который спокойно и уверенно соглашается с тем, что говорит Фарруко Сервиньо, и вдруг намекает, что, быть может, Мария хочет от соседа чего-то, что он в силах ей дать. Обвиняемый качает головой, но, когда он вновь заговаривает, Посланец прерывает его:
– Вы знаете, что такое сквернословие?
– Ну, еще бы! Будь проклят Бог, да будут прокляты святые, пропади все они пропадом, пошел ты ко всем чертям.
– И как часто Вы говорите эти слова?
– Ну, иногда говорю, но не так уж это и страшно.
Инквизитор улыбается, теперь уже в открытую; потом он велит, чтобы вошла Мария Гомес, – она подтверждает все сказанное, и с этой минуты Посланец перестает ее замечать; затем свидетели удостоверяют услышанное. Наконец снова входит Фарруко Сервиньо.
– Ладно, иди с Богом и больше не сквернословь. На этой неделе два раза сходишь к обедне, а священнику скажи, чтобы научил тебя молитвам.
Страну постоянно одолевают напасти; не успели увернуться от Сциллы, и вот, когда чума наконец отпустила несчастных людей, перенесших ужасные страдания, измученных, оставшихся без родных, в печали и одиночестве, – перед ними предстает грозная неумолимая Харибда: голод терзает пустые желудки. Посланец хорошо помнит тех, кого он видел в Компостеле просящими на улицах, у дверей домов подаяние, которое они далеко не всегда получают. Внутреннее напряжение, некое скрытое движение души заставляет людей обращаться к Богу с той простотой и даже фамильярностью, какие влекут за собой долгое общение, привычка, постоянные просьбы; Бог в конце концов становится тем, к кому обращаются, чтобы попросить хлеба, поблагодарить, восславить; но к Нему же обращаются и с хулой, когда нет хлеба или когда болезнь уносит того, кто для тебя дороже всех. И Бог превращается в твоего невидимого ближнего, в соседа, с которым ты говоришь с той привычной простотой, какую предполагают давние постоянные и близкие отношения, ибо, обращаясь к Нему, мы говорим с самими собой. Посланец знает об этом, верит в это, и, когда вечером он обогнет Арнадо и потом, уже за городскими стенами, продолжит свой путь в сторону водяной мельницы, пройдя по каменному мосту, покоящемуся на устоях, которые кажутся вечными, он разразится самой длинной речью из всех произнесенных им в эти дни перед каноником из Компостелы; а тот будет лишь кивать в знак согласия и молчать, кивать и безмолвствовать, выслушивая эти, быть может, безрассудные, но никак не невинные или неискренние теологические бредни. Если бы о них узнал Суд Святой Инквизиции, то он, скорее всего, с превеликим удовольствием обрушил бы на дерзкого грозную отповедь или, по крайней мере, град испытующих вопросов, на которые Посланец, вне всякого сомнения, ответил бы с не меньшей пылкостью.
Они медленно поднимаются от мельницы по крутому склону к еврейскому кварталу, расположенному у подножия замка. Когда они доходят до самого верха, последние теплые лучи солнца уходят за горизонт, озаряя золотистым, а может быть, багряным светом зеленоватые воды Арнойи.
* * *
Ранним утром поступает еще одна жалоба: Шенара да Вейга, дочь Шенары да Вейга, той самой, что просила исповедовать ее лишь перед самой смертью на всякий случай, поругалась со своим мужем, Педро Амейшейрасом, крестьянином из Гундиаса, выпивохой, потому что он не стал есть пустую похлебку из пастернака, в которой даже каштанов не было: такое варево мало кому по вкусу, и Педро до него совсем не охотник. А женушка заартачилась и давай кричать на него, да так, чтобы все слышали: «Караул, караул, помогите, муж меня избивает!» Но поскольку никто к ней на помощь не прибежал, она продолжала кричать в ярости: «Бедная я, несчастная, я в Господе разуверилась, я в Бога не верую, помогите, люди добрые, коли Бог защитить не может!» И тогда уже, после таких-то слов, какая-то соседка прибежала и заколотила в дверь, чтобы Шенара, дождавшись наконец свидетелей, почувствовала себя не такой уж несчастной. Шенара да Вейга откликнулась на зов и показалась в дверях. «Терпение и смирение!» – сказала ей соседка, скрестив руки поверх юбки, подол которой был поднят и завязан узлом, потому что она несла в нем только что срезанную молодую ботву. «Терпение и смирение во имя Господа Бога!» – снова изрекла наша добрая соседка, готовая стоять на том до последнего, сам Господь ее бы с места не сдвинул; в ответ на что Шенара да Вейга, истинная дочь своей матери, вольной женщины, крикнула: «Будь проклят Бог, если Ему ничего лучшего в голову не пришло, как сотворить женщину из ребра мужчины!…» Ах, Шенара, Шенара, вольная женщина, мужчина ведь есть мужчина, своего не упустит, и у Педриньо Амейшейраса немало подружек, с которыми он, считая себя свободным мужчиной, а их – свободными женщинами, хорошо ладит, и теперь этот обжора не упускает случая и доносит на тебя, горемыку. Посланец хорошо изучил свою страну: да, здесь верховодят женщины, но не стоит позволять им слишком уж о себе возомнить: женщина должна знать свое место. Дальше все пойдет как обычно: в воскресенье во время обедни надлежит зачитать приговор, и Шенара будет стоять на коленях на самой середине церкви; потом ее надлежит образумить и наставить на путь истинный; всю следующую неделю ей предстоит ежедневно читать молитву Деве Марии, и еще с нее возьмут девять монет штрафа; придется раскошелиться балбесу Амейшейрасу, что доставит ему одновременно и удовольствие, и огорчение, огорчение и неудовольствие.
Праздник окончен, и Посланец решает тем же утром выехать по направлению к Оуренсе. Прямо из Альяриса он пошлет донесение в Вальядолид, где расскажет о дожде, затопляющем эту страну, и о царящем в ней голоде, и о чуме, вспыхивающей то тут то там и делающей непроезжими дороги. Его ревматизм снова дает о себе знать, и он решает вернуться в Сантьяго. И все дождь и дождь! Посланец оставляет в Альярисе только секретаря и судебного исполнителя со слугами, чтобы они все доделали, подготовили и упаковали документы, а сам с Лоуренсо Педрейрой отправляется в Оуренсе. Он едет через Табоаделу и, проследовав долиной Барбаньи, минуя королевскую дорогу, прибывает в город ночью. В мастерской Васко Диаса Танко де Френегаля [79] собрался народ, чтобы поговорить о книгах.
XIII
Над этой историей, историей о Грифоне, над этой повестью о Грифоне, наш странствующий Профессор бился уже целый год, и сейчас он снова восстанавливал ее в памяти в своей холостяцкой квартирке на улице Прегунтойро, попутно размышляя о превратностях бытия, о быстротечности времени и, отчего бы и нет, о хрупкости его консистенции. По поводу этого слова, «консистенция», Мирей как-то сказала ему, что такое могло прийти в голову только галисийцу, после чего вся залилась румянцем. Писатель употребил это словцо по отношению к киви, экзотическому фрукту, консистенция которого как раз его и не устраивала, когда он клал его на язык. Он использовал выражение prendre de la consistance [80], смысл которого, в отличие от Мирей, он хорошо понимал. Сейчас, в этом уже не приходилось сомневаться, история Грифона оказалась сильнее его, он чувствовал себя побежденным. Разумеется, порой жизнь все же дарила ему приятные минуты; так, например, недавно, когда у него вышел естественным для таких случаев путем камень, образовавшийся, скорее всего, в его правой почке, у изголовья больничной постели писателя предстали целых пять его последних любовных побед. Чем не событие века, и он скромно и ненавязчиво гордился этим. В то же время жизнь никак не давала ему одолеть историю о Грифоне, внезапно возникшем – при том, что, откровенно говоря, писатель вовсе и не желал этого, – однажды поздним вечером вблизи серебристого фонтана, навсегда оставшегося запечатленным в его памяти; впрочем, он был совершенно убежден, что одного только воспоминания вовсе недостаточно для продолжения литературных фантазий, в которые он имел бесстыдство впутаться.
Не находя себе места, он вышел на улицу. Он тщательно запер дверь и спустился по лестнице, ступая с каким-то почти священным трепетом, связанным, быть может, с тем, что он наверняка знал: у выхода его ожидает встреча с дьявольским приютом всяческой галантереи и нижнего белья, где совершенно беззастенчиво выставлены напоказ всевозможные женские вещички, внушавшие ему шедший откуда-то из глубины веков страх; это было досадное напоминание, воскрешавшее в памяти пятидесятилетнего писателя не столько славные этапы его мужского бытия, сколько, напротив, периоды длительного застоя, которые весьма его беспокоили. В каком-то смысле это было похоже на климатические циклы, которые так обескураживают специалистов: дождь льет как из ведра, конец света, да и только, – даже в Англии такого не бывает; скоро на нас самих будут расти моллюски в самом укромном месте – этот эвфемизм он начал употреблять с недавнего времени, когда его стали приглашать в различные университеты вести семинары по литературе, а он использовал предоставленную возможность, чтобы дать выход всему тому, что подавлялось во время длительного застоя, предшествовавшего поездке. Так вот и получается: идет дождь – плохо, а не идет – еще хуже: за несколько лет, да еще при всеобщем использовании аэрозолей, земля превратится в пустыню, по ней будут бродить одни лишь верблюды или же – для полного счастья – польется кислотный дождь.
Выйдя на Прегунтойро, он взял немного вверх и налево, затем спустился по улице Шельмиреса к площади Платериас и остановился полюбоваться каменными лошадками, пасти которых все так же непрерывно извергали воду – как будто во всем мире не существовало ничего более приятного; что ж, может быть, так оно и есть. Он поднялся к площади Кинтана, немного постоял на площади Мертвых, прошел еще выше, к площади Живых, и задержался у часовни Кортисела посмотреть на решетки, которые по всему карнизу вокруг Креста Нищенствующих приказали установить члены капитула, уставшие от того, что парочки, накурившись травки или напившись какого-нибудь заморского зелья, ломали черепицу каждый раз, когда в дурмане лезли на часовню, чтобы заняться любовью прямо на крыше; сомнительное удовольствие – в зимнее время можно схватить солидный насморк. Постояв немного, он прошел через врата Скорби, сделал небольшой круг и снова спустился, уже от площади Сервантеса, вниз по Прегунтойро.
Он вошел к себе и сразу узнал знакомый запах, которым обычно пропитано жилище одинокого мужчины, привыкшего заботиться о чистоте тела, но мало беспокоящегося об опрятности своего обиталища. Он растянулся на диване, налив в стакан виски и включив музыку. Затем он взял книгу, которую оставил открытой на полу, и собрался читать. Но, прочитав совсем немного, почувствовал, что ему надоело, отложил книгу и вновь предался грезам, которые опять унесли его в Экс, в то недавнее прошлое, когда родился Грифон, вечная его мука.