Долгорукова - Азерников Валентин Захарович 23 стр.


Александр был подозрителен. Таким его воспитала жизнь при дворе со всею её потаённостью, шушуканьем, изощрённым интриганством, где для искренности и открытости не оставалось места. Он и не мог быть другим.

Одно время ему казалось, что он может всецело положиться на министра императорского двора графа Владимира Фёдоровича Адлерберга, обрусевшего шведа. Граф преданно служил его отцу и выказывал таковую же преданность наследнику, особенно после того как Александр утвердился в этой ипостаси. Однако последнее испытание преподнесло сюрприз: Адлерберг оказался в стане тех, кто противился реформе.

И вот сейчас он не разделял опасений своего государя; видел опасность для царствующей фамилии вовсе не там, где Александр, его государь.

   — Бунты, пугачёвщина — вот что может ожидать величество, — твердил он упрямо. — Стоит крепостным и дворовым проведать про волю, как они примутся избивать помещиков, грабить имения, а потом отыщется среди них новый Пугачёв и поведёт их на Петербург, на штурм Зимнего дворца.

   — Новый Пугачёв таится среди моих приближённых, — с усмешкой отвечал Александр, — да и среди генералов и гвардейских офицеров. Или ты забыл, как кончил мой дед[21]?

Адлерберг смущённо замолк. Царствование династии изобиловало дворцовыми переворотами. Ни крепостные, ни дворовые не имели к ним никакого отношения. Сиятельные заговорщики опирались на гвардию. Так взошла на престол Анна Иоанновна, таково же — Елизавета Петровна, Екатерина Алексеевна. Государь забыл упомянуть об участии своего прадеда императора Петра III.

Министру двора далеко не всё было известно: о переворотах и их истинных причинах и действующих лицах старательно умалчивалось. К тому же Адлерберг предпочитал французский язык всем остальным, в том числе и русскому. По сей причине история Людовика XVI и Марии Антуанетты, короля и королевы Франции, была ему известна куда лучше, нежели история царствования Анны Иоанновны или Елизаветы Петровны. И он предпочёл отмолчаться.

Малый выход, состоявшийся после подписания исторической бумаги, был скомкан. Вопреки обыкновению дворцовые анфилады были немноголюдны. Присутствовали в основном члены кабинета министров, придворные чины, коих было достаточно много, юные отроки Пажеского корпуса, назначенные в дежурство и нёсшие по обязанности шлейф императрицы да прислуживавшие статс-дамам. Генерал-адъютанты все были налицо, однако гвардейское офицерство представлено немногочисленными преображенцами. Остальные несли вахту за стенами дворца.

Государь и государыня шествовали по живому коридору, отвечая наклонением головы на подобострастные поклоны. Александр был рассеян. Обычно он отмечал особыми знаками внимания — кивками, улыбкою, взмахом руки тех, кто был ему особенно приятен. На этот раз он отвечал на поклоны как автомат, глаза же его отсутствовали.

Это было замечено. И истолковано всяк по своему. Говорили, что государь недоволен манифестом, что предстоят новые отставки, на коих настаивают новоявленные фавориты, что опасаются возмущения армии, крепостных, что казна истощена, хотя какая же это неожиданность... Наконец, что государь поссорился со своей очередной пассией. Кто она? Называли разных, ибо Александр был весьма кавалерственным мужчиной и не признавал отказа. Да и как можно было отказать государю, чья мужская стать вызывала восхищение всех женщин, сколько их было и в Зимнем, и в Царском Селе, и в Ливадии. Стоило ему, как говорится, положить глаз на хорошенькую женщину, не исключая фрейлин государыни, были ли они свободны или замужем, как она отдавалась ему не только без ропота, но как бы свершая государственное дело, подвиг во имя благополучия Его величества. Сама Мария Александровна, женщина умная и трезвомыслящая, смотрела на кратковременные проказы своего царственного супруга как на нечто само собою разумеющееся. А к тем своим фрейлинам, кои не устояли пред чарами государя, относилась по-прежнему благосклонно. Так бывало при всех дворах, не исключая даже и самых пуританских, так, стало быть, должно быть и при российском дворе. От неё же не убудет. И чрево её ещё воспроизведёт некоторое число великих князей и княжён, ибо государь знает свой супружеский, он же и государственный долг и не вправе от него отказаться.

У Александра же было иное на уме — сейчас, среди всего этого внешне подобострастных и внешне преданных людей. Кто из них? Кто?

Он стал пристально вглядываться в лица тех, кто мог. Они ловили его взгляд с привычной искательностью плохих актёров и актёрок. И притворная улыбка соскальзывала с лиц.

Кто?

Смешанный запах пудры, духов и пота — этот привычный придворный настой — казался особенно густым. «Если бы не высоченные потолки дворцовых зал, можно было бы задохнуться», — мимолётно подумалось Александру. Потели от долгого ожидания, от подобострастия, потели графы и князья, особенно остро источали запах подмышки молодых фрейлин. Он как-то в шутку сказал императрице, что надобно водить их скопом в баню и хлестать берёзовыми вениками, как прутьями, дабы вбить-вколотить привычку подмываться в местах особенно интимных. Она согласилась без улыбки — и государь и государыня тогда ещё были заодно и чувствовали едино.

Шествовали прямиком в придворную церковь. Там пахло по-другому — ладаном и хвоей, сладковатым освежительным духом восковых свечей, лампадным елеем.

Хор грянул: «Слава, слава, слава!», и государь невольно поморщился. Он не был богомолен, принимая обряд как необходимость, и внешне был неуязвим. Порою, правда, на него находило молитвенное усердие и тогда сердцем прикипал к Николаю Угоднику Божию, Чудотворцу Мирликийскому. Казалось, молитва снимала душевную тяжесть, приносила ощущение прихлынувшей, осенявшей благодати.

— О благочестивейшем, самодержавнейшем, великом Государе нашем императоре Александре Николаевиче всея России, и о супруге его, благочестивейшей Государыне императрице Марии Александровне, и о наследнике его благоверном государе, цесаревиче и великом князе Николае Александровиче...

Возглашение привычно ловил слух, но отторгало сознание. Всё было знакомо, затвержено, слышано-переслышано. Скулы сводила зевота, тотчас подавляемая. Господи, на что уходит время в те поры, когда оно наступает со всех сторон и неведомо что может обрушить каждый час. Что час — каждую минуту!

Александр покосился на супругу. Благочестивейшая сжимала в руках неведомо откуда взявшуюся свечу, глаза были опущены долу, за нею закаменели два пажа, ухватившие концы ниспадавшего шлейфа. Всё творилось с обычной благопристойностью.

   — Велий еси Господи, и чудна дела твоя, и ни едино же слово довольно будет к пению чудес твоих! — возглашал протоиерей.

Были слова привычные, но время от времени иссекали они умиление из глубин души и тогда хотелось затвердить их и повторять.

   — Премудрости вонмем! — басил дьякон.

   — Вонмем, — машинально повторил Александр, неслышно шевеля губами. — Осени и просвети. Открой козни злоумышляющих противников моих, сокруши их, о Господи, сил.

Неожиданно вспомнился покойный отец. О, он не знал сомнений и колебаний. Не ведал и страха ни перед людьми, ни пред Богом. Он бы обнаружил и сокрушил. Досталось бы и ему за попустительство противящимся, за мягкотелость и либеральничание, наконец за слишком поспешное реформаторство.

Николай Павлович не стеснялся ни в выражениях, ни в рукоприкладстве, которое называл несколько кощунственно — рукоприложением. У наследника цесаревича Александра частенько горели щёки — от отцовского рукоприложения. Обида накипала. Особенно тогда, когда пощёчины отвешивались прилюдно. Отец не щадил самолюбия наследника, ему просто было чуждо понятие самолюбия у кого бы то ни было.

Он, Александр, так не мог, не умел. Наука царствования не укрепляла его. Ему, к примеру, нравился — страшно сказать — Герцен с здравомыслием из далека. Он охотно бы следовал его советам, ибо находил их дельными и справедливыми. Он не видел в нём врага, Боже упаси! Но всё-таки не решался признаться в этом. Разве что самым доверенным — их было раз-два и обчёлся.

«Дайте землю крестьянам, — призывал его Герцен ещё шесть лет тому назад, почти тотчас по воцарении, когда повсеместно ожили надежды на новое царствование после тьмы николаевщины, — она и так им принадлежит. Смойте с России позорное пятно крепостного состояния, залечите синие рубцы на спине наших братий... Торопитесь! Спасите крестьянина от будущих злодейств, спасите его от крови, которую он должен будет пролить!»

В нём жил этот призыв, он внял ему. Но ежели бы лондонский затворник знал, каковы препоны, сооружённые теми, кто был в силе — крепостниками, сонмом крепостников! Александр Николаевич с трудом продирался сквозь них. Он не мог единолично приступить к столь важной, даже великой реформе, которая призвана изменить лик России.

Он повелел доставлять себе всё, что исходит от Герцена — нумера «Колокола», прокламации и листовки, находил многое разумным, справедливым, талантливым. Он находил время листать не чуждый крамолы «Современник», где подвизался оппозиционер Чернышевский, этот трубадур парламентаризма, который в российском варианте именовался соборностью. И натолкнулся в нём на такие строки, в некотором роде польстившие ему: «История России с настоящего года столь же различна от всего предшествовавшего, как различна была её история со времён Петра от прежних времён. Новая жизнь, теперь для нас начинающаяся, будет настолько же прекраснее, благоустроеннее, блистательнее и счастливее прежней, насколько сто пятьдесят последних лет были выше XVII столетия в России... Благословение, обещанное миротворцам и кротким, увенчивает Александра II счастием, каким не был увенчан ещё никто из государей Европы, счастием — одному начать и совершить освобождение своих подданных».

Ежели бы одному. Спустя шесть лет стало ясно, что он — в дворянских тенётах, что самодержавие выскользнуло из его рук. «Ты сам этого хотел, Жорж Данден», — процитировала супруга, хорошо знавшая Мольера, в ответ на его сетования. А брат Костя, с мнением которого он считался, будучи, правда, в лёгком подпитии, произнёс однажды покачивая головой:

— Конституция неизбежна, дорогой Саша. Рано или поздно придётся к ней подступиться...

   — Россия не готова, — меланхолически заметил Александр, — так что скорей поздно, нежели рано. Набрался я опыта с отменой крепостного состояния, знаю, как тяжко в нашем обществе засевать поле передовыми идеями.

   — Да, ретроградство куда сильней всякого новшества. Но однако время берёт своё. Как бы ни свирепствовало Третье отделение, как бы ни отгораживалось от Европы, она со своими идеями всё равно прорывается к нам, — согласился Константин.

   — Знаешь, всякому овощу своё время. Я на этом стою и буду стоять, — заключил Александр. — И Третье отделение весьма пользительно, дабы не соскользнуть бы нам в анархию.

Нигилисты однако распространялись. И шеф жандармов князь Василий Андреевич Долгоруков предписывал своим подчинённым бдеть, следить, пресекать, а коли нужно — отлавливать и ссылать в отдалённые губернии в административном порядке, без деликатничания и оглядки на так называемое общественное мнение. Впрочем, последнее обнаруживало себя покамест довольно вяло.

Александр доверял Василию Андреевичу и почитал его своею опорою. Он, правда, увязал в каких-то мелочах, любил пугать своего повелителя призраками возмущений, даже бунтов, дабы показать, что его недреманное око всюду и проницает, ведает и не попустит.

И всё-таки, и всё-таки. Неустройства было куда больше. Оно проникло и во дворец.

   — Князь Василий... Где князь Василий? — сердито вопросил Александр министра двора Адлерберга. — Призвать его немедля. Повели накрыть для него прибор.

Из церкви императорская семья направилась в столовую. Бог знает отчего, но напряжение, нахлынувшее нежданно, ещё во время малого выхода, и продолжавшееся во время службы, не проходило. Токи его исходили от государя. Его насупленность, набрякшие выпуклины глаз, весь его отстранённый вид говорили о раздражённости и недовольстве.

Если бы кто-то очень близкий и дорогой ему спросил, что терзает Александра в этот приснопамятный день, он скорей всего ответил бы кратко: ВСЁ!

Всё было не то и не так. С одной стороны, ему хотелось подписать этот манифест, он слишком долго шёл к этому дню, с самого начала своего царствования, он старался приблизить его как мог. С другой же стороны, на его руках и ногах гирями повисли все эти Панины, Голицыны, Гагарины, Муравьёвы — их в комитетах было большинство. И от них исходила затаённая угроза. И то, чего он добивался, они утопили в оговорках, поправках, примечаниях. Это было вовсе не то, к чему он стремился.

Да, мысленно он вынужден был признать правоту Герцена: «Зверь не убит, он только ошеломлён».

Всего только ошеломлён, и он, самодержавный государь, не смог до конца добить этого зверя, этого хищника, терзавшего русского крестьянина чуть ли не три века.

Застолье длилось в молчании. Великий князь Константин Николаевич провозгласил тост за Государя императора, чьё имя навеки войдёт в историю России под именованием Освободителя. Он жестом пригласил сидящих за столом встать — не все сразу последовали его примеру. Великие князья вели себя вяло, скованность не проходила.

После обеда Александр уединился в кабинете. С ним был только князь Долгоруков.

   — Я перечёл твой прежний отчёт, князь Василий. Вот ты писал: «Хотя почти все дворяне недовольны и хотя некоторые из них выражаются иногда с ожесточением, но подозревать их в злоумышленном противодействии правительству или в наклонностях к каким-то тайным замыслам нет ещё оснований. Весь ропот их проистекает от опасений, что достаток их уменьшается, а у многих даже уничтожается, и эти опасения столько близки сердцу каждого, что ропот дворян есть явление весьма естественное».

Александр отложил бумагу и в упор посмотрел на князя.

   — Так ты уверен, что тайных замыслов доселе нет? Ах, князь Василий, мой дед и его стражи тоже были уверены, что тайных замыслов нет. И кто его горячей всех уверял в этом? Помнишь ли? Подскажу: граф Палён, глава заговорщиков, лицо, приближённое к государю. Вот и ты лицо, приближённое к государю и его страж. Можешь ли ты, князь, поручиться, что ни в моём ближайшем окружении, ни в гвардейских полках нет заговорщиков.

С этими словами Александр испытующе вперился в Долгорукова, выпуклины его глаз, казалось, вот-вот выскочат из орбит.

Чего-чего, а уж такого вопроса, а лучше сказать допроса шеф жандармов и глава Третьего отделения его величества канцелярии никак не ожидал. Поэтому он смешался и отвечал не сразу.

   — Ручаюсь, государь, — наконец выдавил он, — ручаюсь честью, что ни во дворце, ни за его стенами ничего такого быть не может. Преданность вашему величеству и придворных, и гвардейских полков вне всякого сомнения. Помилуйте, можно ли в этом усомниться, — с жаром закончил он. — Мои агенты бдят повсеместно, и ежели случился бы какой-то намёк, то мне было бы немедля доложено. Нет, государь, всё спокойно. Равно и всё предпринято ради полной безопасности царствующей фамилии.

   — Что ж, я доволен твоим ответом, — умягчённо проговорил Александр. — Но прошу тебя всё-таки нынче заночевать во дворце. Адлерберги будут тоже...

   — Я распорядился задерживать всех подозрительных лиц на въезде в столицу, равно никого не выпускать из неё, — дополнил князь. — Приняты все меры предосторожности на случай возможных беспорядков. Преображенцы и семёновцы заняли все подходы к дворцу, подступы к мостам, к Адмиралтейству...

   — Знаю, — перебил его Александр, — мне докладывал князь Суворов.

Долгоруков понял, что петербургский генерал-губернатор опередил его, но отнюдь не сетовал на то. Знал он и о том, что дежурный офицер по Главной придворной конюшне получил приказ направить к Салтыковскому подъезду осёдланных и взнузданных коней с дежурными конюхами. Подъезд этот располагался в той части дворца, которую занимала императорская фамилия, и выходил к Адмиралтейству.

   — Ну хорошо, ты покамест свободен, — удовлетворённо произнёс Александр. И доверительно прибавил, отчего-то понизив голос: — Одному тебе доверюсь: ночевать я нынче буду на половине сестры, великой княгини Ольги Николаевны. Лишняя предосторожность никогда не вредит, — закончил он.

Назад Дальше