Долгорукова - Азерников Валентин Захарович 38 стр.


Зачем, зачем согласился? Но разве он знал, разве мог вообразить, как страшна эта бездна. Без дна! Хотя знал — задела Крымская война. Краем задела, папа оберегал-оберегал да и помер. Более от огорчения, нежели от инфлуэнцы. Он полагал, что непобедим, и вдруг такой афронт!

Отныне только покой, только воды, лечение, развлечение, охота. Стрелять только в зверя или птицу. Николай чувствовал, что всё в нём сдвинулось и продолжает сдвигаться. Генерал-фельдмаршальский мундир был тесен, давил. Доехать бы в нём до Петербурга, а там чрез несколько дней скинуть, освободиться.

Ему всего-то сорок семь, а чувствовал он себя стариком, развалиной. Более всего хотелось покоя. И чтоб не было никаких мундиров, никакого строя. Война укоротила его век, укоротила ощутимо — Николай чувствовал это всем своим естеством.

Он развалился на ложе в своём отделении салон-вагона и просил не беспокоиться. Сам, без помощи денщика, снял тесный мундир, увешанный множеством звёзд и медалей словно рождественская ёлка, с чрезмерными эполетами, с голубой лентой Андрея Первозванного, стащил сапоги, сунул ноги в чувяки и почувствовал неизъяснимое облегчение. Вагон покачивался и подрагивал на временной колее, но это было всё равно покойней, чем в экипаже.

Он посмотрелся в зеркало. Залысины углубились, сетка морщин в углах глаз стала гуще, кое-где в пушистой окладистой бородке и коротких бакенах светились нити седины. А так — ничего. Усталость видна, её не спрячешь. Правда, супруга Александра Петровна, в девичестве принцесса Ольденбургская, наезжавшая его проведать, нашла, что он сильно сдал, и покручинилась. Мальчиков, Мишу и Петю, он привозить запретил: всё-таки война, мало ли что.

Теперь покой. Братец хотел было, чтобы он отправился в Берлин, на конгресс — надо, мол, подкрепить российское представительство. Николай не согласился: пусть политики сражаются языками и водят друг друга за нос. Это не его дело. Пока что главным событием берлинской говорильни стало покушение на дядюшку Вилли — его известили депешей. Какой-то фанатик, естественно социалист, тяжело ранил старика. Эти социалисты взбесились. Будто они не знают, что император Германии и король Пруссии — марионетка, притом ветхая, в руках князя Бисмарка, что он всего лишь символ без власти, которому механически отдают почести.

Вся власть в руках Отто фон Бисмарка. И естественно, что в Берлине он главное лицо, хозяин и распорядитель на конгрессе. Николай представил себе треволнения венценосного брата Александра, его надежды и его бессилие, да, бессилие. Бессилие победителя, жертвы которого не принимаются во внимание, а сама победа видится ничего не значащей. И впервые от души пожалел брата. Этакое унижение!

На Берлинском конгрессе, о чём Николай ещё не знал и что ему предстояло узнать по приезде в Петербург, было два дирижёра: Бисмарк на правах хозяина и лорд Биконсфилд на правах законодателя. Да, он был законодателем и объявил об этом в своей непреклонной речи, которая звучала речью победителя. Вечером он телеграфировал королеве Виктории: «Я не опасаюсь за результат, ибо я сказал кому следует, что уйду с конгресса, если предложения Англии не будут приняты».

Ультиматум лорда поверг в смущение даже Бисмарка, а Горчаков и Шувалов совершенно оторопели. Действительный статский советник Корецкий был отправлен в Петербург с подробнейшим донесением императору и за дополнениями к позиции, которую они намеревались занять.

Бисмарк попытался стать посредником и смягчить непреклонность Дизраэли. Он настоял на совместном обеде, узнав, что лорд приказал подать специальный поезд для отъезда британской делегации.

«После обеда, — писал Биконсфилд королеве, — мы расположились в одной из комнат. Он закурил, и я последовал его примеру... Мне кажется, я нанёс последний удар моему здоровью, но я почувствовал, что так поступить было совершенно необходимо. В таких случаях человек некурящий имеет вид подслушивающего мысли другого... Я провёл часа полтора в самом интересном разговоре исключительно политического характера. Он убедился, что мой ультиматум вовсе не был выдумкой, и, перед тем как пойти спать, я с удовлетворением узнал, что Петербург капитулировал». Наутро он телеграфировал её величеству: «Россия принимает английский проект об европейской границе Турецкой империи, военные прерогативы и политику султана».

Петербург вынужден был капитулировать: на него давили со всех сторон. Турецкий посланец Кара-Теодори, паша довольно потирал руки. У повелителя правоверных султана Абдул-Хамида были все основания считать себя отмщённым за военное поражение, Кипр был невеликой платой за столь важные уступки, которые пришлось сделать России.

Румынские делегаты Братиану и Когылничану были допущены лишь на десятое заседание. Они, как, впрочем, всегда, сидели меж двух стульев, несмотря на то что Россия выторговала им с немалым трудом полную независимость. Они по-прежнему требовали себе южную Бессарабию, дельту Дуная со всеми рукавами и островами и даже денежное возмещение её расходов. Но тут более всего восстал Бисмарк:

   — Вы, господа, должны быть удовлетворены главным: Румыния признается суверенным государством. Кроме того, Россия настояла на передаче вам Добружди. Побойтесь Бога: Добружда куда обширней южной Бессарабии и населения в ней на восемьдесят тысяч больше. У вас непомерные аппетиты и менее всего заслуг. Вы здесь просители, не более того... Никаких требований! Благодарите Россию: она билась за вас.

В кулуарах он сказал Шувалову, с которым был в приятельских отношениях:

   — Экие наглецы эти румыны: никакого чувства благодарности, устроили торжище, словно они первые на пиру победителей. — И добавил, смеясь: — Румын вовсе не национальность, а профессия. Дождёмся того, что они станут почитать турок как своих благодетелей.

Шувалов записал его слова: «Мы с вами останемся друзьями на конгрессе, но я не позволю Горчакову снова влезть мне на шею и обратить меня в своей пьедестал». Он передал их императору. Но к завершению конгресса, когда этот настырный лорд Биконсфилд, сделав своё дело, отъехал в Лондон холить свою подагру и пирог был наконец поделён, князь Отто снова сошёлся с князем Александром. Отчего бы нет, если они с Шуваловым возобновили предложение о заключении наступательного и оборонительного союза между Германией и Россией. «Отчего бы нет», — уклончиво ответил Бисмарк. Он сослался на то, что это слишком важный вопрос.

   — Однако, дорогой Отто, что такой союз уже был заключён между дядей и племянником, — возразил Горчаков.

   — Дождёмся, когда дядя придёт в себя, — ответил Бисмарк, подумав: «Странные люди эти русские вельможи, будто они не знают, что их любезный «дядюшка» уже давно ничего не решает. Решаю я, один я, его же величество, король и император, ставит свою подпись под моим решением».

«Они» знали. Однако надеялись — даже дипломату порою хочется надеяться. Не знали они одного: Бисмарк и Андраши были в сговоре, вели тайные переговоры о тайном же союзе двух германоязычных государств, острие которого направлено против России. Франц Иосиф их благословил, благословил и наследник Вильгельма, его внук Фридрих-Вильгельм, будущий Вильгельм II. Ему придётся долго дожидаться своего наследства: дедушка умрёт на девяносто первом году жизни, спустя два с лишним десятилетия после конгресса.

Александр был удручён. Что ж получалось: Россия выиграла войну и проиграла мирные переговоры? Докладывавший ему Горчаков уныло бормотал слова оправдания: ничего-де нельзя было поделать, все были против них, и даже Бисмарк оказывал только видимость сочувствия, а на самом деле был в сговоре с этим евреем, с Биконсфилдом...

Император смотрел на своего канцлера с сожалением. Восемьдесят лет... Взвешивает каждый шаг... Да и каждый шаг даётся ему с трудом... Подагрик, однако старается держаться молодцом, голову держит прямо... Былые заслуги неотменимы: удалось снять кабальные условия Парижского договора, запрещавшие России иметь военный флот на Черном море и строить крепости, умерить воинственные замыслы Бисмарка, намеревавшегося во второй раз разгромить Францию... Всё это так. Но восемьдесят лет: потеряна гибкость, решимость, уменье маневрировать...

   — Ну а что Шувалов, посол Убри? — угрюмо спросил Александр.

   — Убри, Государь, пустое место, он стал человеком Бисмарка и пляшет под его дудку. А Пётр Андреевич... — Горчаков пожевал губами. Он затруднился с ответом: Шувалова он не любил и даже побаивался, зная его сыскные способности и любовь к тайному знанию. Да и не все Шуваловы таковы. Был Иван Иванович, отказавшийся в отличие от своих кузенов, фаворита Елизаветы, от графского титула, покровитель наук и искусств, друг Ломоносова, Фонвизина, Дашковой и прочих славных людей, основатель Московского университета; был Павел Андреевич, младший брат нынешнего, воин и дипломат, не столь зловредный, как «Пётр по прозвищу четвёртый», но тоже с червоточинкой. Корни-то, корни — в Тайной канцелярии... — Пётр Андреевич, Государь, — наконец решился он, — тоже подпал под влияние Бисмарка да и лорда Биконсфилда. Не скажу, чтоб он не пытался протестовать противу навязанных нам ограничений, но как-то вяло, да, вяло.

Александр вышел из-за стола и стал расхаживать по кабинету. Горчаков следил за ним глазами, однако и это движение давалось ему нелегко. Он вполне разделял чувства императора, своего повелителя. Россия должна была пережить очередное унижение, проглотить пилюлю, приготовленную ей Англией в согласии с другими державами. А ведь так лицемерно заверяли в своих дружеских, даже союзнических чувствах, так заверяли...

Тяжкое молчание повисло под сводами кабинета. «Надобно отправить его в отставку, — думал Александр, — однако же кем заменить? Кем?» Никто не приходил на ум. Старцы по-прежнему окружали его, но что толку, что они имениты, что в прошлом у них кое-какие заслуги. А сам он тоже в весьма почтенных летах, но мог бы ещё задавать тон во внешней политике да и обязан был... Ослабил вожжи, даже отпустил их, вместо того чтобы натянуть решительной рукою. Сам виноват: прирос к месту, к своей Катеньке и всё глубже и сильней увязал в ней. Супруга, Мария Александровна, плоха, угасает и, похоже, скоро угаснет. И вот тогда он объявит всем, что Катерина Долгорукова — его невеста перед Богом. Он решился. Надобно только исподволь готовить к этой мысли близких. Сначала братьев, потом детей. Константин поймёт прежде других... Была бы жива тётушка Елена Павловна, она бы смягчила, всех умиротворила, такой у неё был талант...

— Что ж, Александр Михайлович, к сожалению, мы ничего не в состоянии изменить. Нас обвели вокруг пальца, — наконец заговорил он. — Да, обвели, употребили. Я тебе благодарен несмотря ни на что. А теперь можешь быть свободен. Война окончена, и точка поставлена.

Горчаков торопливо откланялся и волоча ноги вышел из кабинета. Голова его тряслась то ли от ветхости, то ли от сдерживаемых слёз. Он понимал недовольство своего повелителя и, спускаясь по лестнице, опираясь на руку гофмейстера, думал, что могли означать слова государя «можешь быть свободен». Навсегда? Или только на сегодня? И на ком либо на чём поставлена точка? Последняя ли это точка для него, князя Александра Михайловича Горчакова, канцлера, управлявшего внешними делами России вот уже двадцать два года, после Карла Васильевича Нессельроде. Этот его предместник отличался чрезмерной осторожностью, пожалуй, был даже трусоват, особенно в последние годы, Меттерних был его кумиром, а Австро-Венгрия — образцом государственности. Зато и просидел в кресле канцлера и министра сорок лет: лавировал, маневрировал, угождал. Он, Горчаков, многое от него перенял, но и со многим был втайне несогласен. Что ж, теперь — он сознавал это — проходит и его время. Может, уже прошло?

А государь отправился к своей Кате, утешительнице. Последнее время он находил в её объятиях единственное утешение от многих и великих неприятностей, обрушившихся на его царствование. Не только вовне, но и изнутри. Крамола множилась и разрасталась. Третье отделение возглавили бездарные люди. Один Потапов чего стоил — дурак дураком. Только пугал, а ничего не умел и ничего не видел. Пришлось отправить его в отставку. Шувалов был, конечно, умнее прочих. Но он оказался слишком языкаст и, как Александру тотчас передали добивавшиеся его благосклонности дамы, называл своего государя чуть ли не идиотом. Это уж было из рук вон. И Катю он преследовал всяко.

Неужто не искоренить крамолу? До того обнаглели, что в Зимнем дворце в светлое Христово воскресенье обнаружилась листовка некоего преступного сообщества, называвшего себя «Молодой Россией». Листки клеятся на дома, на заборы, рассылаются по почте. В градоначальника Фёдора Фёдоровича Трепова стреляла стриженная нигилистка девица Засулич, и суд её оправдал. Председательствовал на нём известный вольнодумец Кони, но присяжные-то, присяжные. Нет, суд присяжных по политическим делам недопустим, надобно его отменить. В Харькове был убит кузен другого вольнодумца Петра Кропоткина генерал-губернатор Дмитрий Николаевич Кропоткин[28], на которого Александр возлагал немалые надежды как на человека, преданного престолу. Генерал Мезенцов, шеф жандармов, был среди бела дня зарезан в столице, и его убийца преспокойно удалился с места преступления. В Киеве террористы убили жандармского полковника Гейкинга...

Но мало кого удалось изловить. Более того: трое злоумышленников яростно сопротивлялись девяти жандармам, которые так и не смогли их одолеть, так что пришлось вызвать взвод солдат на подмогу. И только после этого их повязали, а главаря, некоего Ковальского, после краткого суда повесили.

Нет, долее так продолжаться не может! Кучка злонамеренных личностей возмутила всю Россию, лишила её спокойствия, благонамеренные подданные вопиют. А власть, выходит, бессильна...

— Я не желаю Никому зла, — жаловался Александр Кате, — единственное, чего я хочу после всех горьких событий последних лет, — мира и спокойствия подданным. Я полагал, что война вызовет взлёт патриотизма и сплотит народ вокруг своего государя. Да, я видел и проявления любви ко мне, и преданность, и самоотверженность... Но вот война окончилась. И опять кучка нигилистов словно бы очнулась ото сна, от оцепенения. Дрентельн, сменивший Мезенцова, сам стал жертвой террориста, в Москве убит агент Рейнштейн. Я не вижу этому конца...

Одинокая слеза выкатилась из левого глаза, и Александр машинально смахнул её ладонью, прежде чем дать ей утонуть в завитке уса.

   — Позвольте мне, ваше, нет — моё величество, дать практический совет, — произнесла Катя участливо. — По-моему, и полиция, и жандармерия слишком малочисленны, чтобы вести действенную борьбу с этими отвратительными социалистами-нигилистами.

   — Но ведь этих социалистов-нигилистов на поверку тоже кучка, Катенька. Меня уверяют, что на всю Россию наберётся не более трёх-четырёх сотен... И столько же активно сочувствующих их бредовым идеям.

   — Чего ж они хотят? — осведомилась Катя, словно и впрямь не знала чего.

   — Конституции! — не сказал, а выкрикнул Александр. — Конституции они хотят, не ведая, что никто из них в представительное собрание, разумеется, не попадёт. Ведь они голосят из своего подполья и, как меня уверяют, далеки от народа и не представляют его. Народ твёрдо стоит за монархию.

Последние слова Александр произнёс убеждённо. Пожалуй, он был всё-таки прав. Во всяком случае в этом его со страстью убеждали министры и приближённые. Народ, если говорить о миллионах российских обывателей, стоял горой за своего монарха, любил его простецкой бесхитростной любовью, как любит стадо своего пастуха — любит и одновременно боится: ведь в руках у него страшило-кнут да ещё собаки в службе. Слово «конституция» народу было неведомо, он знал лишь своего царя-самодержца. Он был ещё далеко от интеллигентских затей, его надобно было готовить и готовить. Да и само это словцо «интеллигенция» только-только народилась, и другие слова такого же смысла и свойства были внове. И мыслящие люди вроде рано умершего идеолога славянофильства и талантливого публициста Юрия Фёдоровича Самарина это понимали. Он писал трезво: «Народной конституции у нас пока ещё быть не может, а конституция не народная, то есть господство меньшинства, действующего без доверенности со стороны большинства, есть ложь и обман». Министр юстиции граф Палён часто цитировал Самарина и в присутствии государя. Столь верные суждения Александр одобрял:

Назад Дальше