Долгорукова - Азерников Валентин Захарович 39 стр.


   — Истинно так: господа социалисты желают, видите ли, действовать от имени подавляющего большинства народа, а это в нынешних условиях есть ложь и обман. И уступить им означает потворствовать лжи и обману, чего я не стану делать и не допущу.

   — Их слово не проникает в народную толщу, Ваше величество, — уверял его граф Палён, — более того, народ его отторгает, не понимая и не принимая. И тогда они пускают в ход револьверы и кинжалы, чтобы запугать. Вот как мы отчаянны, вот как мы сильны. Но ведь убийство не признак силы, а скорей слабости...

   — Слабости правительства в том числе, — с язвительной усмешкой вставил Александр. — Вот вы говорите, их кучка и все их вылазки от отчаяния. Отчего же мы с вами, опираясь на силы полиции и жандармерии, куда более многочисленные и лучше вооружённые, не можем эту кучку подавить?

   — Они умеют ловко прятаться, Государь. К сожалению, наше Третье отделение никак не может навести своих агентов в их среде.

   — Вот это верная мысль, тут ты совершенно прав. По-моему, они там всё ещё медлят с этим. А ведь эти мерзавцы не так уж законспирированы, что уж неможно было проникнуть в их среду, — оживился Александр. — Вот ведь наш агент под видом полковника Постника сумел усыпить бдительность самого Герцена, нюх которого на такого рода людей был у него, как говорят, чрезвычайно развит. И мы добыли архив князя Долгорукова. Да, хорошо бы как можно основательней заняться этим делом. Я прикажу.

Приказал. Но Третье отделение доселе не обзавелось ещё сколько-нибудь умным и ловким начальником. Порой Александр обращался памятью ко временам Петра Андреевича Шувалова: этот был при всём его своевольстве и самодурстве всё-таки на своём месте. Да ещё, пожалуй, Мезенцов. Однако не сумел уберечься, вот парадокс, был самоуверен, а потому и беспечен. Они все, эти жандармские главари, отчего-то уверены, что их охраняет мундир и звание. И не только охраняет, а держит в страхе окружающих. Оттого Мезенцов и был заколот как какой-либо баран средь бела дня и на виду у гуляющей публики.

Убийце приходится отдать справедливость: он обладал недюжинной отвагою и смелостью. И что главное — уверенностью в своей безнаказанности. А таковую уверенность рождает беспечность и дурость власти.

Так размышлял Александр, и мысли такого свойства терзали его неотступно. Да, он желал добра. Тем более что приближалось двадцатипятилетие его царствования. Окружение намеревалось отметить его пышными торжествами. Он же не хотел никакой пышности. Да, несомненно, юбилей, будь на троне хоть кто, непременно был, так сказать, «ознаменован».

Главное он совершил: уничтожил крепостное состояние, продираясь сквозь все препоны. Никто доселе не мог объять всей меры сопротивления главной реформы столетия. Он ощущал его всею кожей. И продолжает ощущать доселе. Разве все эти убийства, да и покушения на особу императора не есть недовольства великой реформой. Социалисты-нигилисты считают её недостаточной, дворяне-помещики — излишне щедрой. Похоже, прав был поэт Некрасов, написавший: «Порвалась цепь великая, порвалась, расскочилася — одним концом по барину, другим по мужику». Болезненней же всего чувствовал это всеобщее неудовлетворение и недовольство сам Александр.

Итоги двадцатипятилетнего царствования были неутешительны. Он желал большего, но со всех сторон ему мешали. И даже так называемое общество, позицию которого очень точно выразил славянофил Константин Аксаков: «Наше так называемое «общество» не есть сила и принадлежит скорее к стороне правительственной. Большинство нашего общества очутилось за штатом, сбилось со старой позиции и ещё не нашло себе никакой новой и твёрдой, да, вероятно, и не найдёт».

Александр приказал государственному секретарю обозревать высказывания как благожелательные, так и супротивные, исходящие от людей заслуживающих уважение, которые помещались в газетах и журналах обеих столиц. И Егор Абрамович Перетц со свойственной ему исполнительностью, дотошностью и пониманием доставлял ему наиболее примечательные выдержки.

— Я не боюсь критиканства, — не раз говорил он Перетцу и Палену. — Порою правительство бродит в потёмках, порою мы не видим наших недостатков, чем пользуются социалисты в своей пропаганде. Надобно вовремя исправляться, а не самохвальничать и с непомерной жадностью набивать мошну, как некоторые наши министры.

Последняя фраза повергла докладчиков во смущение. Они не знали, камешек ли это в их огород. Да, за многими из них такое водилось. Брали, брали, иные деликатно, а другие бесцеремонно, залезали и в казну, и в карман. Говорили, что светлейший князь Горчаков, канцлер, нажил миллионное состояние. Некоторые уверяли, что аж восемь миллионов. Но откуда, каким образом?

«Как быть, как жить?» — часто повторял про себя Александр, задумываясь над прошлым и настоящим, пытаясь представить будущее. Война образовала некую пустоту, провал, поглощавшую всё: людей, деньги, имущество. Порой им завладевало чувство одиночества. И в один из таких порывов он приказал освободить три больших покоя на третьем этаже Зимнего дворца, отделать их заново и соединить лифтом со своими апартаментами, расположенными этажом ниже. Эти три покоя предназначались для Кати и их детей. Теперь он мог быть с нею в любую минуту.

Это был акт любви и акт отчаяния. Он, Александр, махнул рукой на мнение двора, света, общества, братьев и сестёр, детей. Императрица Мария Александровна спокойно приняла это известие. Она тихо и безропотно угасала. Душою она была уже там, в горних высях, перед престолом Господним. Она простила всех и в первую очередь своего венчанного супруга. Простила и Катю — не соперницу, нет, соперниц у неё не могло быть. Катя была в её глазах всего лишь фавориткой, то есть временщицей, как водилось во все времена при дворе государей и государынь царствуюшего дома Романовых... Пройдёт и эта, думалось ей, а если и не пройдёт, тем лучше. Всё-таки она княжна Долгорукова, чистых кровей. Супруг наконец остановился на одной особе. А её дети... Они испытывала к ним тёплое чувство, почти как к собственным внукам. Ведь они были Александрова семени.

Один Константин, казалось, понимал своего брата. Понимал, но не мог принять его последнего шага. И однажды сказал ему напрямик:

   — Я не осуждаю тебя, брат мой. Ты волен в любом своём шаге как самодержавный государь. Но всё-таки, на мой взгляд, ты поторопился, поселяя Екатерину Долгорукову во дворец. Мария Александровна не жилица на этом свете. Мог бы обождать, право слово.

   — Спасибо за откровенность, Костя, — глаза Александра потеплели. — Знаю, все меня осуждают, но я не мог иначе, не мог. Я так одинок, дела в государстве идут вкривь и вкось. Мне так нужна душевность, теплота, поддержка, однако никто этого не понимает. Все видят во мне императора, а я такой же человек, как и все, Костя, — он произнёс это с повлажневшими глазами. — Катя даёт мне то, что никто дать не может, — простую женскую любовь и человечность.

   — Я могу это понять, Саша, — Константин впервые назвал своего брата уменьшительным именем, впервые с их юности. — Повторяю, я не осуждал и не осуждаю тебя. Но всё же ты поторопил события.

   — Может быть. Одно только могу тебе сказать — тебе единственному: я не могу жить без Кати. Она — моё утешение и отдохновение.

   — Что ж, как сказал Пушкин, ты сам свой высший суд, — согласился Константин.

   — Скажу тебе ещё: я всей кожей чувствую нарастающее напряжение в обществе и жажду разрядки. Но не вижу громоотвода.

   — Не раз тебе говорил: единственный громоотвод — конституция, представительное правление.

   — И я не раз тебе говорил: всему своё время. Россия не созрела для конституции, — с некоторым раздражением в голосе отвечал Александр. — Я не против конституции, но надобно готовить для неё почву. А это работа не на один год. У меня нет надёжных помощников, ты углубился в свои морские дела, не стану тебя неволить. На кого же мне опереться?

Константин пощипал бородку, медля с ответом. В самом деле: в окружении Александра одни и те же люди. Кое-какие достоинства у них есть, но мыслят они в основном одинаково, прежними категориями... И он сказал то, что думал:

   — Ты тасуешь одну и ту же колоду, играешь одними и теми же картами. Нужны новые люди и, главное, новые идеи.

   — Где же их взять?

   — В том-то и дело, что я не знаю ответа. А новая идея одна — конституция, о чём я тебе не раз говорил. Ты обязан быть смелей. Твоя нерешительность всему виной. Решись же наконец. Какие-то гири невидимые на тебе повисли. Скинь их!

   — Не на кого опереться, Костя, — с грустной улыбкой сказал Александр. — Никто не помогает скинуть.

   — Опять ты тянешь старую песню. Я слышал её от тебя ещё до войны. Сколько ж можно?

   — Кабы мне такого канцлера, как Бисмарк у дядюшки, я бы запел по-новому. Ты-то вот не желаешь...

   — Достаточно того, что я председательствую в Государственном совете. Исправляю кривые мысли твоих министров. Кривые дела не удаётся.

   — Верю. Но кто же тогда, кто?

   — Ищи и обрящешь. Меняй колоду.

   — Ох, Костя, легко говорить. Вот ты, мой брат, царского роду-племени, а не можешь взвалить на себя ношу государственной ответственности, хотя самим рождением вроде бы предназначен для этого. Говорунов, краснобаев вокруг много, советы давать все мастера, а вот дело делать — нету таких. Все в кусты...

   — Да, ты, пожалуй, прав, — Константин качнул головой. — Остаётся надеяться на лучшее и продолжить поиски.

   — Ничего другого не остаётся. Пойду-ка я прогуляюсь, поразмыслю под небом...

Небо было непривычной голубизны с редкими, словно раздутые паруса, кучевыми облаками, степенно плывшими в свою никому не ведомую гавань. Апрель был ещё снежен, но уж снег был несвеж, плотен и отступал под напором дневного солнца. Более остальных чувствовали весну птицы. Они и приветствовали её звонкими трелями — воробьи, синицы, красногрудые снегири — неохотно, впрочем, залетавшие в петербургские сады и парки.

Обычное место государевой прогулки — Летний сад, был об эту пору довольно-таки пустынен. Александр шагал неторопливо по расчищенным дорожкам, думая свою думу. Он мельком глянул в сторону Летнего дворца Петра I, сохранявшегося в неприкосновенности. Бог мой, думал он, великий предок довольствовался столь малым. Какой же это дворец, это дом купца даже не первой, а второй гильдии. Как далеко мы ушли в своём роскошестве, и как далеко зайдём ещё. Справедливо ли это?

Часовня у входа напомнила ему Каракозова. Он потоптался возле, подозвал Рылеева, шедшего в нескольких шагах позади, и сказал ему значительно:

   — Дай Бог, чтоб в моей столице более не нашлось мерзавца, который бы дерзнул поднять руку на своего государя.

Рылеев молча перекрестился.

   — Дай Бог, — эхом откликнулся он наконец.

Снег под ногами проваливался. Выглянул сторож из своей будки и при виде государя пал на колена.

   — Встань немедля! — благодушно улыбнулся Александр. — Порты промочишь. — Подозвал Рылеева и сказал: — Дай-ка, Саша, ему полтинник.

   — Нету, Государь, есть только четвертак.

   — Ну дай четвертак. А в следующий раз подзапаси серебра на всякий случай.

Рылеев молча поклонился. Александр подумал: вот ведь прост, понятлив и предан, все, как говорится, угодья в нём, а рода незнатного. Сколько раз убеждался: дело вовсе не в знатности, не в корнях, а в Господнем благоволении. Талант не от корней зависит, он дан человеку свыше. Так и в государственной службе. А в его окружении преимущественно все коренные, кровные, именитых родов. Принадлежали ко двору не по заслугам, а по корням. Способности в расчёт не принимались. Коли родовит, по-французски говорит без задержки, стало быть, достоин высокого поста на государственной службе. Так было заведено при блаженной памяти папа.

Он ещё потоптался возле памятника Ивану Андреевичу Крылову, возбудившему в нему воспоминания детства. Воспитатель Василий Андреевич Жуковский с выражением читал его басни, называя их нравоучительным уроком русского языка. И просил своего воспитанника заучить их как можно больше: из них-де можно извлечь назидание и руководительную нить.

В самом деле, вспомнилась ему строка из басни «Кукушка и орёл». Вот бы сказать её брату Косте: «Мой друг! — Орел в ответ. — Я царь, но я не Бог». «И я царь, но далеко не Бог. Не могу я без деятельных и дальновидных помощников замирить Россию. Многие казались мне таковыми. Увы, вскоре наступало разочарование. Почти никого не осталось из тех, с кем я начинал правление четверть века тому назад. Иных пришлось отправить в отставку, иные ушли сами. А ведь я терпелив, милостив и склонен ко прощению».

Александр обошёл памятник кругом, оставляя влажные следы. Остановился, оглянулся. Следы затекали и расплывались, обращаясь в жидкую серую кашицу.

«Останется ли что-либо после меня, — с грустью подумал он. — Дети неблагодарны, подданные тоже. Оплакивать меня станет лишь Катя да Саша цесаревич. Этот по видимости только, а самого будет распирать радость и облегчение». Нечто подобное испытал он сам, когда преставился папа и он был провозглашён императором. Тотчас образовался магический круг, невесомое высочество обратилось в величество. Вели-Чест-Во. Каждый слог полон значения.

Ему показалось, что он сделал открытие. Каждый слог звучал смачно и он повторил вслух: «Вели-Чест-Во!»

Рылеев уловил, принял за зов и тотчас очутился возле.

   — Государь, вы меня звали.

   — Нет, Саша, нет, — смутился Александр отчего-то. — Это я так... Вырвалось, знаешь ли. Такое бывает.

   — Бывает, Государь, и со мною, — великодушно подтвердил генерал-адъютант. — Стану обмысливать нечто да против воли провозглашу. А Настя-то моя тут как тут: что такое, Саша, нетто кликал меня. Да вот, отвечаю, заголосилось против воли. Ступай себе. А она: спятил. Без понимания: чуть что — спятил, а то и выжил из ума.

   — Да-да, они так, — торопливо произнёс Александр, желая прекратить словоизвержение Рылеева. А тот, словно застоявшийся конь, уже не в силах удержаться, понёсся всё далее.

   — Строгость с ними надобно, Ваше величество. Ежели чуть ослабить вожжу, пошла-поехала. Без останову.

Александр невольно улыбнулся. Интересно, как его Саша обходился с Катей, когда доставлял её к нему то в Париж, то в Ливадию, то в действующую армию. Надо бы порасспросить её...

   — Я прежде не справлялся у тебя, Саша, трудно ли было тебе в пути с Катериной Михайловной? Не капризничала ли она? — Интересно, каков будет ответ. Впрочем, Александр не сомневался: Катя стала для Рылеева как бы императрицей, то есть безусловно повелительницей.

   — Ой, что вы, что вы, Ваше величество, — с готовой торопливостью отвечал Рылеев. — Катерина Михайловна ангел во плоти. Уж такая деликатная, такая обходительная, такая добрая. И госпожа Шебеко ей под стать. С великою радостью сопровождал я их сиятельство к вашей милости.

   — А дети? Дети не капризничали?

   — Ой, что вы, Государь! — Рылеев даже всплеснул руками. — Такие чудные да умилительные детки, ровно как их маменька. И чего бы им капризничать? Только чего пожелают, сразу им доставляю. Одно удовольствие, а не детки. Не то, что мои — докучливые.

«Разумеется, государевы дети, оберегает их пуще своих, — Александр и не ждал иного ответа. — Боже, как я стар, — неожиданно подумалось ему, — если бы не Катя, был бы полный старик. А так всё предвижу, всё понимаю, жизнь меня учила-учила и вроде бы всему научила. Но... «Земля была обильна, порядка ж нет как нет...»[29] Господи, вот уж четыре года, как Алёши Толстого, товарища моих детских игр, нет с нами. Ведь он мой сверстник! Упокой Господь его душу! Как удивительно талантлив он был! Был... Какой музыкой полны его стихи. В нём уживались тончайший лирик и язвительный сатирик, глубокий драматический писатель и исторический сочинитель. Как много прекрасного он мог бы ещё создать, продлись его жизнь. Цензоры, впрочем, не давали ему спуску, и тут я был бессилен. Я не мешаюсь в дела цензуры, сказал я ему. И он вроде бы смирился. Он не был тщеславен и не жаждал увидеть свои язвительные сочинения напечатанными. Ему достаточно было того, что они ходили в списках, их читали при дворе, читали в салонах, от души хохотали, дивясь меткости его стрел. Как это:

Назад Дальше