Долгорукова - Азерников Валентин Захарович 42 стр.


Александр с каким-то странным равнодушием выслушивал ежедневные доклады своих карателей. Поначалу он решительно смягчал приговоры.

   — Не могу, не хочу оставить по себе память жестокого царя, — говорил он Валуеву.

Пётр Александрович был снова в милости. Государь вполне оценил его здравомыслие. А потому назначил его председателем Особого совещания, как говорилось в указе, «для изыскания мер к лучшей охране спокойствия и безопасности в империи». Как ни странно, более всего Валуев вырос в глазах Александра после язвительной герценовской характеристики: «Говорят, что Валуев надоел и хотят его отнять от министерства. Помилуйте, да какого же им ещё надобно министра? «Московские ведомости» отстоял, «Народную летопись» запретил и делает всё возможное, чтобы сохранить последние памятники крепостного права». Гибок, умён, покойная тётушка при всём том его ценила, был хорошим министром государственных имуществ, хотя пост этот мало что значил. Герцен, разумеется, был талант, но талант односторонний, весьма пристрастный. Однобокость же ведёт к несправедливости, Александр по-своему почитал покойного Александра Ивановича, отдавал ему должное, читал его с интересом, особенно в первые годы своего правления. Ум критиканский, ехидный, глаз острый, однако же видит только то, что хочет, и всегда пристрастно. А потому часто бывал несправедлив в оценках людей и поступков, всё видел со своей колокольни. А она была весьма отдалена от России.

   — Государь, я с вами совершенно согласен: жестокость неизменно родит жестокость. Но посудите сами, каково поступать с теми, кто упрямо покушается на общественный порядок? Кто стреляет из-за угла? Спускать этим людям, либеральничать с ними? Ведь они же не унимаются, и даже казни их не могут остановить.

   — Иногда я склонен думать, что они безумны, — сказал Александр. — Что это малая кучка людей, отбившаяся от общества, а потому одичавшая и потерявшая разум, подобно тому, как дичает отбившаяся от стада домашняя скотина. Уверен, что врачи-психиатры вынесут им один и тот же диагноз: маниакальный психоз.

   — Или даже скорей всего — мания грандиоза. Они уверены, что могут свергнуть власть, — поддержал его Валуев. — Напитавшись утопическими учениями, они потеряли чувство реальности. Они чужие в этом мире, Государь. И может быть, им нельзя давать потачки.

   — Всегда хотел и продолжаю хотеть добра моему народу, — грустно произнёс Александр. — Отчего же эти люди не могут понять, что нельзя одним махом улучшить жизнь...

   — Вот именно потому, что они потеряли чувство реальности и стали чужими в этом мире. Социалисты суть утописты. Они не могут да и не хотят понять, что их теории в нынешних обстоятельствах беспочвенны и народ их отторгает.

   — Как же быть, скажи?

   — Придётся, как это ни прискорбно, продолжать нашу нынешнюю политику: не давать спуску тем, кто посягает на общественное спокойствие.

   — Но как сделать, чтобы мой голос, моё желание умиротворения, был услышан во всех частях империи? Напечатать обращение в газетах?

   — Увы, Государь. Газеты читает образованная часть общества, изволите ли видеть, его малая часть. У неё свои суждения и, насколько мне известно, вполне благонамеренные. А миллионы слышат ваш голос сердцем. Уверен, они не поддадутся на пропаганду нигилистов.

   — Да, но я хотел бы, чтобы эти нигилисты знали, что я хочу добра и умиротворения.

   — Даже ежели они и будут знать это, всё едино не переменятся, — уверенно сказал Валуев. — Это больные, они неизлечимы, болезнь злокачественна. Во всех государствах есть таковые паршивые овцы, которые всё стадо портят. Их принято отправлять на скотобойню.

   — Выходит, и мы вынуждены поступать так же? — засомневался Александр. — На скотобойню, говоришь?

   — К величайшему сожалению, государь. Народ мудр, он знал, как следует обходиться с паршивой овцой.

   — Нет, знаешь ли. Я всё-таки этого не хочу, — вырвалось у Александра.

   — Но они этого хотят, они сами. И нам приходится поступать сообразно с их желанием. Нельзя позволить им безнаказанно убивать представителей власти.

   — Да-да, — торопливо согласился Александр. — Убийство нельзя оставлять без наказания. Но слово протеста, осуждения? Не слишком ли мы сурово поступаем с теми, кто сочиняет и расклеивает листки?

   — Листки, в которых содержатся призывы ниспровергать власть, убивать её носителей? Никак нельзя потворствовать их сочинителям и рассеивателям, — уверенно произнёс Валуев.

   — Что ж, пожалуй ты прав. Вот и Дрентельн доложил: «С тяжёлым и прискорбным чувством вижу себя обязанным донести Вашему Императорскому Величеству, что вчера появился первый номер новой подпольной газеты под названием «Народная воля»... Самый факт появления подпольной газеты представляет явление в высшей степени прискорбное, а лично для меня крайне обидное».

   — Вот видите, государь. Они не унимаются, да и не уймутся, пока мы не обнаружим их и не вырвем самый корень этого ядовитого растения.

   — Должно, быть так, — уныло сказал Александр.

Вашему превосходительству известно, что

<...> столичные газеты изобилуют статьями,

которые не могут соответствовать интересам

и видам правительства, но что при ныне

существующем законодательстве по делам

печати правительство не вооружено теми

способами действия, которые могли бы

если не устранить, то, по крайней мере,

уменьшить это неудобство. С этой целью

предположен переход от смешанной системы

административных и судебных взысканий

к системе более строгих, но исключительно

судебных карательных мер...

Валуев — Н.С. Абазе,

главноуправляющему по делам печати

   — «Народная воля»? — Константин Николаевич пожал плечами. — Название-то многообещающее. Да только народная ли? Стало быть, народ желает смуты, кровопролития, братоубийства? Только ради чего? Кучка самозванцев, прикрывающихся именем народа, но никак его не представляющая, желает занять престол. И управлять по своему разумению. Да хватит ли у этих самозванцев разумения? Разрушить всё — да, пожалуй. Где они возьмут государственный аппарат — всех этих чиновников. Я так понимаю, что они убьют либо прогонят всех представителей нынешней власти, ибо она им поперёк горла. Что вы, любезный Михаил Евграфович, думаете об этом?

   — То же, что и вы, Ваше высочество. Это именно самозванная публика, не нашедшая себе места в сей жизни — неудачники, недоучившиеся студенты, субъекты с претензиями на ум и бессмертие, наконец, вампиры, жаждущие человеческой крови. Так же мыслит и Фёдор Михайлович Достоевский, сколько я знаю.

   — Каково его здоровье? Слышал я, что он недомогает.

   — Увы, жизнь и её страсти изрядно разрушили Фёдора Михайловича. Перемогается. Нынешняя супруга его Анна Григорьевна самоотверженно ухаживает за ним. Да ведь эскулапы-то наши не знают, а гадают.

   — Они и в Европе таковы.

   — Врачебная наука плетётся в хвосте; какой была во времена греков да римлян, такою и осталась. Вы его роман «Бесы» не изволили читать?

   — Руки не дошли.

   — Он подпольных сих ниспровергателей в нём вывел с проницанием истинного сердцеведа. Да это и всем нам открыто. Я, как вам известно, российские язвы врачую словом, тож весьма язвительным, а господа цензоры находят его даже ядовитым и ложатся поперёк. Социалисты, о коих мы с вами речь ведём, тоже восстают противу российской действительности. Но ведь как восставать. Ежели чрез убийства и шельмования, то и против. Таковое лекарство не лечит, а калечит. Калечит общество, калечит народ. Россия больна, верно. Лечить её придётся долго, главное, терпеливо, ненасильственно.

   — Совершенно с вами согласен, почтеннейший Михаил Евграфович, но как убедить в этом подпольных ниспровергателей. Если, например, государь, брат мой, согласится на конституцию, к чему он последнее время склоняется, то наступит ли замирение?

Салтыков усмехнулся в бороду, глаза его сощурились, словно он пытался разглядеть действие конституции и отношение общества.

   — Полагаю, что нет, Константин Николаевич. Эта публика, о коей мы ведём речь, в представительном правлении представлена не будет, что вполне естественно. Ибо господа эти пребывают в подполье, в полном сокрытии и они никому не ведомы, кроме дюжины-другой своих единомышленников. Они ведь никого по существу не представляют, а хотят перекроить Россию на свой лад. С ними, полагаю, бесполезно вести разговор. У них свой устав и свои утопические представления о власти. Будь я на месте государя, я бы отдал им во владение губернию и сказал: вот вам, господа, возможность показать, как вы управляете. Оставить их там голенькими: без губернского правления, земства, дворянского собрания, полиции, жандармов — пускай устраивают всё по-своему. Вот и поглядим, каков будет результат. Уверяю вас — я ведь служил чиновником по особым поручениям в Вятке и вице-губернатором в Рязани, — они непременно провалятся в тартарары. Сказано: не хвались едучи на рать, а хвались едучи, как известно, с рати. Довелось мне повидать многих говорунов да прожектёров, они все скроены на один манер. Наобещают с три короба, а как дойдёт до дела — непременно в кусты, да и сидят там, спустивши штаны.

Михаил Евграфович Салтыков, писавший под псевдонимом Н. Щедрин, редкий, если не сказать, редчайший гость в Мраморном дворце у великого князя Константина Николаевича. Брату царя стоило больших усилий залучить его, принимал словно персону высочайшего ранга, ибо весьма почитал талант великого сатирика, каковым уже тогда слыл Салтыков.

Творение Антонио Ринальди, Мраморный дворец, глядевший фасадом на Неву, был и в самом деле весь в цветных мраморах и снаружи и изнутри, из мрамора же были изваяны скульптуры Шубина и Козловского, украшавшие парадную лестницу и большую залу. Роскошества эти были Салтыкову не по нутру, но учтивость и предупредительность хозяина всё превозмогали. Гостю было известно, что к брату по-свойски заглядывает сам император во время своих пеших прогулок, и он внутренне поёживался: вдруг его величество нагрянет, что тогда. Вот этого ему очень не хотелось. С Константином Николаевичем было легче — он был прост и лишён вельможеской чопорности.

   — Мне очень важно знать ваше мнение, дражайший Михаил Евграфович. Ведь вы фрондёр, но фрондёр проницательный и проницающий, мудрый и сердитый. А я, признаюсь, люблю сердитость, она на пользу нашему всё ещё сонному царству. Брат мой, я разумею государя, полон доброжелательства. Но он бессилен пред окружающей его злобностью — как он сам говорит. Все карательные силы государства не в силах одолеть эту злобность, крепчающую, как вы изволите видеть, год от года.

Произнеся эту тираду за столом, Константин Николаевич, державший тремя пальцами хрустальную ножку бокала, вознёс его ввысь и провозгласил:

   — Этот тост — за согласие меж всеми, за гармонические отношения, которых так жаждет Россия.

   — Я с вами совершенно согласен и готов повторить ваш тост слово в слово, — Салтыков поднял свой бокал, и нежный звон при этом был как бы Исполнен особого значения. — А какого года это Клико, позвольте узнать? — неожиданно спросил он.

   — Пятьдесят пятого, — ответил хозяин. — Оно разлито в год воцарения брата.

   — Но и в год сошествия в мир теней вашего батюшки. И в этом тоже есть своя символика: двадцать пять лет царствования нашего августейшего монарха и двадцать пять лет освобождения от жестокой власти вашего отца...

   — Да будет ему земля пухом, да почиет он мире после всего им содеянного. Аут бене, аут нихиль! — торопливо произнёс Константин Николаевич и в три глотка осушил свой бокал.

   — Государю досталось тяжкое наследство и этот груз ещё долго будет тяготеть над ним, — сказал Салтыков. — Этот груз виною тому, что творится ныне на просторах отечества. Но одним махом, как того желают господа социалисты, его не скинуть. Надобны долгие труды и усилия всего общества. Этого противникам власти не понять, как бы они не старались. Кровь будет литься с обеих сторон.

   — Но это же бессмысленное кровопролитие.

   — В том-то и дело. И я готов подтвердить это под присягой, — усмехнулся сатирик. — Этот спор, это противостояние бесплодно. Как заключил великий Гейне свой «Диспут» устами его героини доньи Бланки: «И раввин и капуцин одинаково воняют!»

Константин Николаевич рассмеялся, рассмеялся и его гость. На мгновение за столом воцарилась тишина. Лакеи почти бесшумно сновали туда и сюда, внося и вынося блюда.

   — У меня отличные повара, — похвастал хозяин. — Каков стол!

   — Таков, как я понимаю, будет и стул, — усмешливо отозвался Салтыков.

   — Ха-ха! Эту шутку я непременно распространю, — развеселился Константин Николаевич. — С вашего позволения, разумеется.

   — Дозволяю, — великодушно согласился Салтыков. — Зовите меня, пожалуй, почаще: я согласен и на стол и на стул. Борода, однако, разрослась, и я стал в ней путаться. Она мешает мне в полной мере вкушать и наслаждаться.

   — Так обстригите её, — простодушно посоветовал великий князь.

   — Э, нет, Ваше высочество. Опасаюсь нанести урон моим биографам. Они не мыслят меня без бороды.

Константин Николаевич любил юмор и шутку, и сам шутил. Он долго смеялся, а отсмеявшись, спросил:

   — Вы, Михаил Евграфович, надеюсь, знакомы с сочинениями так называемого Козьмы Пруткова?

   — Ещё бы. Он дебютировал в «Современнике» и там же окончил своё земное поприще. Мы даже ухитрились напечатать его «Проект: о введении единомыслия в России»...

   — Над чем усиленно старался наш покойный батюшка, царствие ему небесное, — подхватил хозяин.

   — Прекрасно сказано, Ваше высочество, это делает вам честь, — оживился Салтыков. — Именно сей проект есть намёк на замыслы прежнего царствования. Сказать по правде, он вдохновил меня на другие, так сказать, проекты: «О расстрелянии и благих оного последствиях», чему, похоже, весьма привержена нынешняя власть, или «О необходимости оглушения в смысле временного усыпления чувств», «Об уничтожении разнузданности», «О переформировании де сиянс академии» и других. Но цензура бдила. И вот комедию «Министр плодородия» не пропустила, усмотрев в ней намёк на известного вам и почитаемого Петра Александровича Валуева. Говорили, что он сам уловил сей намёк и изволил сердиться. Истинный автор комедии Владимир Михайлович Жемчужников сетовал на редакцию, что она затеряла оригинал после усилий по смягчению его остроты.

   — Стало быть, вы означенного Козьму Пруткова одобряете?

   — Естественно. Он ведь на ваших устах наверняка вызывает улыбку, а с нею и разные мысли и даже аналогии, порою несоответственные вашему столь высокому титулу и положению.

   — Да-да, именно так! — обрадовался Константин Николаевич.

   — Сколько я знаю, один из законных отцов директора Пробирной палатки, уже упомянутый мною Владимир Михайлович, младший из четырёх братьев Жемчужниковых, готовил «Полное собрание сочинений Козьмы Пруткова», впрочем, без особой надежды увидеть его напечатанным...

   — Я похлопочу, пусть готовит, передайте ему, — торопливо вставил великий князь. — Они очень забавны, эти сочинения, очень. Я кое-что имею в списках.

   — Ах, Ваше высочество, многого вы не увидите. Особливо, к примеру, глубокомысленных «Военных афоризмов» — цензура ни за что не пропустит. Можно ли?

При виде исправной амуниции

Как презренны все конституции

или:

Строя солдатам новые шинели,

Не забывай, чтоб они пили и ели.

А вот ещё:

Назад Дальше