Долгорукова - Азерников Валентин Захарович 57 стр.


Но отчего Фёдор Иванович уже тогда мог предчувствовать: «Мы смотрим с трепетом тревожным?»

   — Это присущая поэтическим натурам острая чувствительность, — с неохотою отвечал Александр. Видно, вопрос затронул болезненный нерв.

   — Неужели уже тогда лежала печать болезни на её челе? — продолжал допытываться цесаревич.

Александр помедлил с ответом. Его на мгновенье смутила форма: сказать ли «твоя мать», «государыня», «наша госпожа»... Наконец он нашёл:

   — Мария с детства отличалась болезненностью. Она, если ты помнишь, часто хворала. А потом, сказать по правде, и я недосмотрел. Частые роды не шли ей на пользу.

   — Как ты полагаешь, можно ли было бы поправить её здоровье?

   — Поздно, — вздохнул Александр. — Слишком поздно. И потом — я уж говорил вам и пенял ей: врачи в Канне настаивали на продолжении лечения. Она же заупрямилась. Правда жестока: Мария обречена. Врачи затрудняются с ответом, сколько она ещё протянет. Мы должны быть готовы...

Ему хотелось бы сказать: я жду её кончины со дня на день. Неизбежность была очевидна и в самой глубине души он торопил её: скорей бы, скорей! Он жаждал упрочить положение Кати. Упрочить же его могла только смерть — как это было ни кощунственно.

Цесаревич Александр долго мялся, прежде чем решился задать следующий вопрос. Но он задал его.

   — Прости меня, папа, но я от имени всех твоих и маминых детей обязан спросить тебя: займёт ли место мамы княжна... княгиня Екатерина Михайловна Долгорукова?

Лицо Александр побагровело. Ещё мгновенье, и с уст его сорвётся брань. В минуты гнева он бранился, как записной матершинник.

Тяжёлое молчание повисло в воздухе.

   — Никто не вправе вторгаться в мою личную жизнь, слышишь! Даже вы, мои дети. Даже ваша мать... Она была столь деликатна, что не пеняла мне в самую трудную пору выпавших на её долю испытаний. Ты понимаешь, о чём я говорю. Скажи об этом всем. Когда я приму решение, то оповещу всех вас. Оно будет обязательно. Пока ещё я царствую и моя воля — закон для всех подданных, не исключая и вас, моих детей, равно как и моих братьев и сестёр.

Цесаревич Александр вздохнул. Вздох был шумный — под стать всему его огромному, неуклюжему телу. Отец смягчился.

   — Я хотел бы, Саша, чтобы вы все, и ты в первую очередь, разумно и, главное, доброжелательно отнеслись к моему... э-э-э... выбору, да. Это не мимолётная связь. У нас есть дети. Я обязан позаботиться об их будущем и о будущем их матери. Это ни в коей мере не переменяет вашего положения, вашего статуса великих князей и княжён. Единственное, чего я требую от вас: уважения... Уважения к Екатерине Михайловне, уважения к нашим детям, полного признания свершившегося факта. Обещай же мне.

Цесаревич снова вздохнул. Он понимал, что иного исхода нет и не будет. Понимал, что воле отца придётся покориться. Ну а потом... В конце концов он займёт престол — не вечен же отец. И тогда будет видно... Собственно, тогда уж будет всё равно...

   — Обещаю тебе, папа. Обещаю твёрдо. Я принимаю твой выбор и... уважаю его.

   — Ну вот мы и поладили, — облегчённо произнёс Александр. И обнял сына.

   — Я только хочу попросить тебя, папа, — давай станем более внимательны к последним дням мамы.

   — О, конечно, да-да, непременно, — торопливо произнёс Александр. И была в этой торопливости какая-то неискренность, желание поскорей закончить разговор. — Мы все должны собираться у её постели.

А ведь как тяжко собираться у одра страдания, зная, что человек, который некогда был дорог и любим, молод и прекрасен, но ныне черты его неузнаваемо искажены болезнью, вот-вот покинет этот мир. Более же потому, что испытываешь перед ним неизгладимое чувство вины. И он уходит, унося с собою это чувство, твоё чувство, твою вину в тот мир, грозный и страшный своею неисповедимостью. Уходит, быть может, не простив и не желая прощать, несмотря на евангельскую заповедь.

Вина давила на плечи. Вина перед Марией Александровной, вина перед старшими детьми, наконец, вина перед Россией. Он начал царствовать с глубокого желания всё переменить, устроить Россию на началах добра и справедливости, сделать свободными всех её граждан. Так, как начинал его дядя — Александр I, Благословенный.

У него были широкие планы. Но как только что спущенный корабль с гордо реющими парусами свободно скользит на первых порах по морской глади, по лону вод, пока его корпус не разбухнет, не потяжелеет, пока его днище не обрастёт ракушками и его ход станет медленным и огрузневшим, так и он мало-помалу оброс со всех сторон. И все благие начинания, которые он задумал, отпадали одно за другим.

Первое время он умел настоять на своём. Он был решителен и неколебим, видя сколько надежд возлагается на его царствование и желая непременно оправдать эти надежды. Иногда ему казалось, что он в точности повторяет первые годы правления своего дяди — Благословенного, и Александр тому радовался. Но где его Сперанский, где Негласный кабинет? Александр тщился найти опору в окружении, переменял одного за другим, но так и не нашёл единомыслия: все были Лебеди, Раки и Щуки, все тянули в разные — свои — стороны.

И вот — ход его замедлился, а вскоре не только остановился, но иной раз и пошёл вспять.

Были, были слабые попытки освободиться от накинутых и стягивавших его пут. Но каждый министр убеждал его в своей и только своей правоте, в пагубности иных планов. Доводы казались ему убедительными, как и доводы противной стороны. И он не решался выбрать своё — витязь на распутье. Да, он казался порою себе этим витязем. Становилось тошно и противно. И он убегал от решения в свою личную жизнь. Пока не убежал совсем. По крайней мере он почувствовал себя счастливым. Ещё не так давно ему — российскому самодержавцу(!) — недоставало чувства свободы. И вот он её обрёл! Или то была иллюзия?

Самые дальновидные из его министров понимали необходимость дальнейшего движения по пути реформ, главная из которых была худо-бедно, но осуществлена. Её поименовали великой, но на том и успокоились. Движение остановилось, корабль качался на волнах. Но предложения этих дальновидных непременно наталкивались на противодействие. И тогда они изливались в своих дневниках.

Военный министр Дмитрий Алексеевич Милютин, успевший, несмотря ни на что, модернизовать армию, с горечью записывал: «Нельзя не признать, что всё наше государственное устройство требует коренной реформы снизу доверху... К крайнему прискорбию такая колоссальная работа не по плечам теперешним нашим государственным деятелям, которые не в состоянии подняться выше точки зрения полицейместера или даже городового».

С тою же горечью исповедывался и Валуев — председатель кабинета министров: «Мы только проповедуем нравственные темы, которые почитаем для себя полезными, но нисколько не стесняемся отступить от них на деле, коль скоро признаем это сколько-нибудь выгодным. Мы забираем храмы, конфискуем имущество, систематически разоряем то, что не конфисковали, ссылаем десятки тысяч людей, позволяем бранить изменою проявление человеческого чувства, душим — вместо того чтобы управлять, и, рядом с этим, создаём магистратуру, гласный суд и свободу или полусвободу печати. Мы — смесь Тохтамышей с герцогами Альба, Иеремией и Бентамом».

Александр был в плену. В плену у собственных министров. В плену у террористов. Наконец, в сладком плену у Кати Долгоруковой. Легко ли ему было?..

Он бежал из опостылевшего Петербурга с его опасностями и злоумышленниками в Царское Село. Это был некий оазис тишины и спокойствия. Или так только казалось?

Он гулял по расчищенным дорожкам среди парковой тишины, среди беседок и павильонов, памятников и статуй в сопровождении Кати и детей, бегавших наперегонки. Позади следовали начальник конвоя капитан Кох и конечно же генерал-адъютант Рылеев. Они соблюдали приличную дистанцию, чтобы не мешать государю наслаждаться обществом дорогих ему существ.

Такая сладостная безмятежность царствовала вокруг, была разлита в самом воздухе. И Александру казалось, что решительно ничего не может нарушить этой идиллии.

Увы! В самый упоительный миг вдалеке на дорожке показался спешивший к ним дежурный генерал-адъютант:

— Государь... — от волнения и учащённого дыхания он несколько мгновений не мог выговорить ни слова. Наконец он отдышался и выпалил: — Государь, только что получена телеграфная депеша: её величество государыня императрица Мария Александровна почила в Бозе.

Кровь отхлынула от лица Александра. Да, он ждал этой вести, был готов к ней. Но всё-таки. Она оказалась столь неожиданной, столь ошеломительной, что у него перехватило дыхание.

С минуту он стоял на месте, как вкопанный, словно бы не зная, куда двинуться, что предпринять. Катя слегка коснулась его плеча.

   — Ваше величество, вам надо ехать. Немедленно. Вам надо быть там.

   — Да-да, — растерянно произнёс Александр. — Я сейчас же отправлюсь...

И уже овладев собой, голосом, привыкшим повелевать, произнёс:

   — Немедленно телеграфировать в Гатчину и передать сыну, чтобы он оповестил остальных, собрал их и выехал в Зимний дворец! Телеграмма должна быть за моим именем!

Царский поезд уже стоял под парами. Александра сопровождали Рылеев и Кох. Колеса, казалось ему, выстукивали: свободен, свободен, свободен. Кощунственно? Но ведь это была долгая мука — ожидание конца. Конца неминучего, ибо таков был приговор всех медицинских светил. Чудес не бывает, даже если их долго и страстно вымаливать у Господа и всех святых. Вера в конце концов не делает человека ни бессмертным, ни счастливым, даже если эта вера истова и фанатична.

«Бедная Мария, — он думал о ней теперь уже с сожалением, — как долго она мучилась. И никого из близких не было возле неё, когда прервалось навсегда её дыхание».

Вот это было ужасно. Никого — ни супруга, ни сыновей и дочерей. Одни статс-дамы и сёстры милосердия. Может, позвали врачей. Но это всё не то, не то. Конечно, эти бабы раззвонят повсеместно, что её величество померла на их руках. И никого из близких при её святой кончине не оказалось. Они её забросили.

Стыд и раскаяние на минуту овладели им. И столь же мимолётно улетучились.

Он стал думать о долгом, томительно долгом и пышном ритуале похорон. Прощание. Отпевание. Погребение. Многодневное бдение. И всё это время он, государь, обязан находиться при усопшей.

Несмелыми шагами вошёл он в дворцовую церковь, куда уже перенесли Марию Александровну после обмывания и бальзамирования.

Лик покойной был умиротворён, или так ему показалось. Возле ложа уже собрались его взрослые дети — Александр, Владимир, Алексей, Сергей, братья Константин, Николай и Михаил... Жёны, внуки... Было людно. Стояла духота, плотно пропитанная запахами ладана и елея.

Когда он вошёл, все потеснились, давая ему место у изголовья. Холодными губами коснулся он холодного лба покойницы. «Боже, как она высохла, — не без тайного трепета подумал он. — Совершенно старуха... Как исказили её черты болезнь и страдания. Неужели и я такой же старик? В зеркале, куда я часто гляжусь, кажусь себе молодцом. А каков на самом деле, со стороны?»

Странные мысли мелькали, словно вспышки, одна за другой. Ещё в вагоне его продолжало преследовать чувство вины. Теперь же его сменила жалость. И сострадание. А в дверь уже вносили венок — от его имени. Венков набралось множество, их уже некуда было класть.

Обер-гофмаршал советовался с ним, где произвести отпевание — в Казанском либо Исаакиевском соборе. А может, в Александро-Невской лавре. Так и не решили, время ещё было. Петропавловский собор — усыпальница Романовых — был тесен и мало приспособлен для служб. А Марии Александровне суждено покоиться там.

Как он и предвидел, церемониал был долог и утомителен. Но поступиться ни малейшей его частью было нельзя — тут он, император и самодержец, был бессилен. Традиция была сильней его, и приходилось следовать ей.

   — Со святыми упокой! — гудел голос диакона.

   — Со святыми упокой! — вторил митрополит.

   — Со святыми упокой! — подхватывал духовник императрицы.

«Да, со святыми. Мария был свята, — думал Александр. — Она была... была... да, уже была, безгрешна». Она была предана своему царственному супругу, его заботам, его горестям и радостям. Она была верной спутницей жизни...

Запоздалая благодарность коснулась его души. Смерть открывает нам то, что мы не ценили в жизни. То ли но умели, то ли не хотели, то ли по небрежению, то ли по умышлению.

Но что теперь делать, что делать? Всё поздно. Просить у покойницы прощения, просить прощения у Всевышнего? Всё поздно!

И уже на отпевании в соборе, когда шла заупокойная служба, его продолжали преследовать те же мысли.

   — Боже духов и всякая плоти, — тенорком выговаривал протоиерей, — смерть поправший и диавола упразднивый, и живот миру твоему даровавый, сам Господи, упокой душу усопшей рабы твоея Марии Александровны в месте светле, в месте злачне, в месте покойне...

«Всё это лишне, потому что ничего этого уж не будет, не может быть, — думал Александр, стараясь не глядеть на покойницу. — Нет, не этот образ должна сохранить память — этот образ ему укор». Он пытался вызвать в воображении образ юной Марии; но он отчего-то не являлся...

   — Воистину суета всяческая, житие же сень и соние: ибо всуе мятётся всяк земнородный, якоже рече Писание: егда мир приобрящем, тогда во гроб вселимся, идеже вкупе царие и нищии: тем же Христе Боже преставившуюся рабу твою Марию яко человеколюбец упокой...

   — Со святыми упокой! — подхватил хор певчих.

«Да, как это верно, — думал Александр, — смерть всех уравнивает — и царя и нищего, и только во гробе мы находим полное упокоение от всех земных терзаний».

   — Вся суета человеческая... не пребывает по смерти: не пребывает богатство, не существует слава: пришедши бо смерти сия вся потребиша... Где есть мирское пристрастие, где есть привременных мечтание, где есть злато и сребро, где есть рабов множество и молва — вся персть, вся пепел, вся тень...

«Да, всё прах и пепел, и тень перед лицом смерти», — продолжал размышлять Александр смиренно, как простой мирянин. Как никогда, в эти минуты охватившей его скорби думал он о тщете всех своих усилий. Покаяние — вот что важно, вот к чему надобно прибегать как можно чаще. Гордыня, редко покидавшая его, мешала ему каяться. А между тем он любил часто повторять слова молитвы: Покаяния отверзи ми двери. И про себя, и вслух. Ему нравилась эта христианская формула. В ней было очищение, а ему так хотелось очиститься от многия скверны. Порой он ощущал на себе и в себе груз грехов. Но это было так мимолётно, он так легко сбрасывал его, как легко ц грешил.

«Я ведь человек и ничто человеческое мне не чуждо», — любил повторять он вслед за древними. Он с трудом избавлялся от чрезмерности. Во всём: в разного рода удовольствиях и, прежде всего, в плотских. Духовник отец Никольский легко отпускал ему тогда все и всяческие грехи. И ничто на нём не висло, душа была покойна, тело же продолжало грешить. Ибо нет прелюбодеяния, а есть радость плоти.

Все эти мысли казались неуместными сейчас, во храме. Но он легко отдавался им, чувствуя очищение. Годы сделали своё дело: то, что прежде казалось ему ниже его положения и достоинства, теперь представлялось важным и нужным. Он приблизился к правде и стал чувствовать нечто, похожее на облегчение. Что ещё суждено пережить? Какие потери? Минуло ли время обретения?

Траурная процессия протянулась едва ли не на версту. Кони в чёрных попонах — их вели в поводу кавалергарды... Катафалк, утопавший в цветах... Венки и цветы, цветы и венки — всё в движении. Тысячные толпы, выстроившиеся по обеим сторонам улиц, ведущих к Петропавловской крепости... Женщины, утиравшие слёзы...

Император шёл за гробом с высоко поднятой головой. Шли великие князья, царедворцы, министры — весь цвет империи.

Казалось, вот вожделенный момент, когда несколько метательных снарядов сметут всех тех, кого так ненавидели нигилисты-социалисты. И они смогут наконец установить своё правление, якобы угодное российскому народу. Правда, полиция, жандармерия, гвардия образовали живой коридор. Но что стоило его прорвать?!

Назад Дальше