Неподвижная луна каким-то непонятным образом незаметно переместилась и поглядывала на Михаила и Люду не прямо, в упор, как недавно, а со стороны, справа; свет ее, кажется, стал еще чище, еще прозрачней. Теперь, когда Загорово - за их спиной - спало первым, самым глубоким сном и оттуда не доходило ни одного звука, тишина отчетливо доносила близкое слабое побулькивание воды; где-то неподалеку кроткая Загоровка обтекала камень либо корягу, тихонько дробя о них свою несильную струю. Наверное, это и есть счастье, размышляла Люда:
такая ночь, такая луна, это слабое побулькивание воды - когда вроде и в самой тебе вот так же бежит, звенит какой-то ручеек, эта, наконец, рука на твоих плечах, о которую - если чуть откинуть голову - можно украдкой потереться шеей, затылком... Словно решив сложную задачку, Люда удовлетворенно вздохнула и, опустив все доказательства, весь ход решения, вслух сказала ответ:
- Красиво как!..
- На всю жизнь!
Останется, запомнится, сохранится - на всю жизнь, - Михаил не досказал ни одного из этих слов, только подразумевая их, но Люда поняла, кивнула, согласившись; и сама сказала убежденно и не очень ясно, и Михаил также понял ее:
- Для этого он и отпустил нас.
- Наверно...
У каждого в жизни должна быть - была или будет - своя майская ночь. И вовсе неважно, на какую пору она придется и где встретят ее двое. Зимой ли, в городском сквере, где вокруг редких фонарей кружатся белые пушистые бабочки и садятся, тая, на ресницы, на горячие стыдливые губы. В августе ли, на селе, когда в садах пахнет антоновкой, а степной ветер приносит с полей сытый солодовый дух свежей стерни, обмолоченного хлеба, отдыхающей, только что перевернутой лемехами земли.
Или - как у Люды и Михаила - действительно в мае, на сухом замшелом бревне, у залитой жидким серебром мелкой Загоровки, что останется для них подороже всех иных рек и морей, которые им доведется еще увидеть.
Неважно, в какую пору выпадет такая ночь, ибо она - всегда - майская: начало их весны. Как в такую ночь - совершенно неважно, молчится либо говорится и о чем говорится, - потому что и молчание, и любые слова полны особого, двоим лишь понятного смысла, значения.
И - пусть дольше, как можно дольше длится этот единственный, неповторяющийся май!..
С ночью же меж тем что-то сделалось. Луна, совсем недавно яркая, потускнела - будто в ней привернули фитиль; свет ее стал слабее, его уже не хватало на все небо, и на востоке оно посерело. От воды, от песка потянуло прохладой, - теперь лежащая на плечах Люды рука Михаила не только обнимала, но и согревала ее. Рассказывая, куда и кто из девчонок надумал идти после десятилетки, Люда спохватилась:
- Миш, сколько сейчас времени?
- Часа два, - прикинул он. - Светает, похож.
- Ой, поздно как! Пойдем. - Люда вскочила, потянула за собой Михаила, он послушно поднялся. - А ведь скоро нам часы подарят. Хорошо, да?
- Плохо ли.
В детдоме у них существовал обычай: на праздничном вечере выпускникам дарили часы. И хотя, по существу, они сами зарабатывали их в течение года - на воскресниках, собирая металлолом и бумажную макулатуру, все равно это был подарок, который ждали и который берегли. Приезжавший недавно военный летчик Андрей Черняк, их воспитанник, носит такие, дареные часы, - а уж он-то мог купить себе любые, даже золотые.
- Мне маленькие, круглые хочется, - призналась Люда. - А тебе?
- А мне все равно. Лишь бы тикали!
Здесь, у реки, трава вдоль тропинки была мокрой, холодила ноги, носки туфель у Люды сразу потемнели.
- Смотри, роса! - удивилась она.
Михаил смешно посопел, смущенно сказал:
- И ты у меня тоже - как росинка!
Люда тихонько, от удовольствия рассмеялась, благодарно погладила парня по плечу; Михаил искоса поглядел на нее - уж не обиделась ли, чего смеется? - встретился с ее лучистым взглядом, успокоился, заодно отметив: чем больше светлело небо, тем синее становились у Люды глаза.
Странно было идти по совершенно пустым улицам:
пока они, все прибавляя да прибавляя шаг, миновали центр, навстречу попалось всего две живые души: пробежала - к чему-то сосредоточенно принюхиваясь в -не обратив на них ни малейшего внимания, бело-рыжая дворняга; да - неподалеку от универмага - прохаживался, сонно позевывая, молодой милиционер. Внимательно оглядев их, он вдруг сочувственно подмигнул. Люда весело фыркнула, Михаил, осмелев, помахал рукой.
Благополучно миновали лаз в заборе - доски за ними сошлись так, словно их и не раздвигали; крадучись, прошли под старыми липами к основному корпусу и отпрянули за угол: по двору, постукивая деревянной культей, к воротам, к своей будашке ковылял сторож дядя Вася.
- Чудно! - засмеявшись, шепнула Люда. - Сергей Николаича не боимся, а дядю Васю боимся.
- Так надо, - объяснил Михаил. - Сергей Николаич один и знает.
- Говорю: чуд...
Люда не успела досказать: Михаил поцеловал ее, - ойкнув, она прильнула к нему, и тут же оторвавшись, шлепнула его по руке.
- Да ну тебя!..
Входная дверь была не заперта. Тихонечко, постукивая по губам пальцами, - поддразнивая друг друга, - поднялись по лестнице; Люда юркнула влево, к своей комнате, Михаил поднялся выше, на свой этаж, и удивленно остановился. В коридоре было уже светло, и только в комнате дежурного горело электричество, роняя в дверной проем косой желтый клин. Шаг у Михаила стал совсем бесшумным.
Согнувшись, за письменным столом, положив на скрещенные руки большую седоватую голову, Сергей Николаевич спал, на полу у стула лежал упавший с плеч пиджак. Прямо над ним, выделяясь на голубом квадрате окна, нелепо горела голая, без козырька лампочка.
Почти не дыша, Михаил поднял с полу серый в рубчик пиджак, осторожно набросил, опустил его на плечи директора. На затылке у Сергея Николаевича блестела небольшая, с донышко стакана, пролысина, - непонятно от чего, у Михаила перехватило вдруг горло, непонятно откуда пришла, мелькнула мысль: как батя... На глаза попалась лежащая тут же на столе шариковая ручка, по белой кромке газеты, которой был застелен стол, крупно написал: "Все в порядке. Миша".
И, уже выходя, с силой, всей ладонью - чтобы не щелкнуть - придавил черный пластмассовый треугольничек выключателя.
11
Сушь как стояла, так и стоит.
Конец июня, а на полях убирают горох, пробуют валить на взгорках огнистый низкорослый ячмень - на месяц раньше. По-прежнему высоко знойное слюдяное небо, по-прежнему нещадно солнце: едва дождешься, пока оно наконец скроется за горизонтом, не успеешь, кажется, отдышаться за короткую ночь - на искусственных сквозняках, открыв все окна и двери, как оно, глядишь, опять уже выскочило на востоке, будто и не вкалывало восемнадцать часов подряд! В таком же положении все соседние, центральные области, а на Урале и в Сибири - по сводкам - все льет и льет. Нет, что бы там ни говорили, - наш цивилизованный век, со всеми доступными ему средствами цивилизации, какой-то баланс, равновесие в природе - нарушил. Во всяком случае, сотруднице гидрометеослужбы, выступающей еженедельно по центральному телевидению, объяснять все эти климатические аномалии становится, по-моему, все труднее: циклон - антициклон, и ничего обнадеживающего. Днями был на селе у знакомого старого бригадира-полевода, - выслушав такой очередной прогноз-объяснение, он обругал ни в чем не повинную симпатичную телекомментаторшу так, словно она стояла рядом: "Ты мне не объясняй, не объясняй! Я те сам что хочешь объясню. Ты мне дождя дай, дождя!" И, растопырив, тянул к ней широкие потрескавшиеся - как сама земля - ладони...
Еду в Загорово - пользуясь пчеловодческим термином - за очередным взятком. Метода у меня с пчелой одинакова, отличие же одно: она, пчела, свое сработает безошибочно, мед даст; что же образуется в моих сотахстраницах - пока неведомо... И снова убеждаюсь, как трудно что-либо планировать заранее, исходя только из своих намерений. План четкий: побывать у секретаря райкома партии Голованова - давно к нему не заходил, пеудобно; встретиться с Леонидом Ивановичем Козиным и директором торга Розой Яковлевной. И - все на этот раз, никаких вариаций!
А что получается? Голованов - на двухдневном семинаре в области, это, пожалуй, понятно, чем хуже дела и тем, обычно, больше всяких совещаний. Директор торга Роза Яковлевна отбыла в отпуск. Леонида Ивановича нет ни в , школе, ни дома - каникулы, просто элементарно ушел куда-то. И начинаю с того, что ни в каких планах не значилось - отправляюсь к Софье Маркеловне.
В детдоме узнал, что она долго и тяжело болела, надо навестить старушку, хотя обещал себе впредь ее не беспокоить.
Во дворе маркеловского особняка босоногая девчушка в синей короткой юбке и в сиреневой майке-безрукавке вешает на веревку тряпку, торопливо отворачивается - прячет обтянутые трикотажем трогательно обозначившиеся холмики. Дверь в боковушку Софьи Маркеловны широко открыта, на цементированном, с выбоинами крыльце стоят две пары вишневых, на низком каблуке туфель с поперечными ремешками.
Уже с порога чувствуется прохлада влажных полов, комната залита прозрачными золотистыми сумерками - от сдвинутых на окне и принявших на себя полуденное солнце штор. При моем появлении две такие же голенастые пигалки - как и третья, во дворе, - в таких же коротких синих юбках и в белых, заправленных под них кофточках, поспешно всовывают босые ноги в вишневые туфли, звонко прощаются:
- Мы пошли, теть Сонь.
- Завтра опять придем.
- Ленка тряпку повесила, теть Сонь!
- Спасибо, милые. Спасибо, мои хорошие. Приходите, - благодарит, напутствует их Софья Маркеловна и с видимым удовольствием всплескивает руками. - Ба! Вот уж не чаяла!
Она лежит, вернее - сидит на тахте, опершись спиной на целую гору белоснежных подушек, в легком халате с атласными отворотами, вся какая-то прибранная, благостная. Подчиняясь ее оживленным командам, придвигаю стул, усаживаюсь рядом: вблизи видно, как болезнь перевернула ее: полное одутловатое лицо осунулось, маленькие губы словно посыпаны пеплом, под глазами темнеют глубокие, как провалы, круги, и только сами глаза, ставшие вроде еще больше, все так же прелестны, полны ума и живости. Да еще все так же горделиво, старинным чеканным серебром светятся, переливаются пышные, аккуратно расчесанные волосы - массивный черепаховый гребень под рукой, на тумбочке; что ж, настоящая женщина - всегда женщина!
- Какой там, голубчик, прихворнула! - отвечая на мой вопрос, восклицает она. - Богу душу собиралась отдавать. Можете представить - двусторонняя пневмония.
В мои-то годы!
- Да где ж вы подхватили?
- То-то и штука - дома! Жарища, я и приспособилась: окно настежь, дверь настежь. Ну, и протянуло насквозь комод старый. Сознание теряла. В мыслях я уж и простилась со всеми. В больницу хотели свезти - не далась. Нет уж, мол, - тут родилась, тут и преставлюсь.
А они взяли да вылечили! Уколов в меня этих вогнали - второй раз помирать собиралась! От уколов уже. Сестра из больницы дежурила. Шурочка три ночи ночевала. Так и отбили!
Рассказывает Софья Маркеловна, чуть похвастывая - и своей болезнью, и вниманием, которым ее окружили, и, конечно же, тем, что - поправилась, выдюжила. Похвастывает, сама же и посмеиваясь.
- С таким лечением да с таким уходом - мертвого на ноги поставят! Теперь-то я что - герой! Видали, сколько у меня помощниц! И полы помоют, и сготовят - на все руки. Евгений Александрович, директор, график им там установил. Чтоб до полного выздоровления. А эта троица сверх всякого графика приходит.
- Хорошие девчушки.
- Красавицы! - горячо заключает Софья Маркеловна; отерев скомканным платочком высокий восковой лоб и, заодно, поправив волосы, в чем они не нуждаются, она взглядывает чуть смущенно и лукаво одновременно. - Знаете, голубчик, - удивительно все-таки жизнь устроена!.. Мне в первые дни действительно очень скверно было.
Очухаюсь, просветление найдет - понимаю: все, все! Говорю вам: мысленно попрощалась. И понимала: пора, хватит, всему конец должен быть. А чуть полегчало, и - обрадовалась, взликовала! Еще, мол, погожу, не в этот раз. Выходит, что пока совсем из ума не выжил - цепляешься за нее, за жизнь. И знаете почему? Жалко. Уж очень интересно посмотреть, как все дальше будет. Вроде как посадишь семечко, и охота дождаться, что из него получится... Вы знаете, почему прежде старики не больно за жизнь держались? Согнет его, он у господа и сам смерти просит.
- Почему, Софья Маркеловна?
- Ждать нечего было. Нынче одно и то же, завтра - одно и то же. И так до скончания. Запрягут сызмальства, и тянет, - пока не свалится... Ведь все, голубчик, лучше стало, в тысячу раз лучше! Сейчас один годок лишний прожить, повидать - и то счастье великое.
Осунувшиеся мучнистые щеки Софьи Маркеловны от волнения слабо розовеют; передыхая, она снова вытирает платочком лоб, губы, длинными белыми пальцами дотрагивается до упругих серебряных завитков на виске. Смотрю на нее, соглашаясь с каждым ее словом, и веселые злые мысли лезут в голову. Мало ли еще между нами болтается всяких нытиков и скептиков, зеленых и великовозрастных - ноющих по каждому мелкому поводу, эрудированно сомневающихся, надо ли жить так, как живем мы, - взахлеб, чтобы брюки трещали в шагу! И - одинаково не ценящие всего того, чем их одарило время. Прияести бы их сюда, посадить возле этой восьмидесятилетней старухи умеющей сравнивать и имеющей право сравнивать, - чтобы они, устыдясь, позавидовали ее душевной ясности, поучились ее пониманию действительности и драгоценному умению жить!..
- Вот вы сейчас наших девчоночек видели, - говорит Софья Маркеловна. Нарядные?
- Нарядные. Правда, все трое - в одинаковом.
- Это уж они так сами, - смеется Софья Маркеловва. - Зато ведь посмотреть приятно. Маечки, трусики - все доброе, чистенькое. А ведь они, голубчик, - сироты, детдомовские. По-прежнему говоря - из приюта! Прежде детишек так одевали? Да что вы!.. Ну, таких, как я, допустим, - наряжали. Это было. Но чтобы - всех, подряд, да пуще того - без отца, без матери? Быть не могло.
А ведь есть еще поважнее, чем все эти юбочки, туфельки.
Люди-то из них какие растут! Образованные, умные, душевные. Вот что всего дороже.
Полушутливый рассказ о хворобе оборачивается вдруг серьезным разговором. Некоторое время Софья Маркеловна молчит, словно прислушивается к отголоскам своих же таких значительных слов; подтыкает, устав лежать, подушки.
- О чем я вас попрошу, голубчик... Пока я тут прихорашиваюсь, скипятите чайку, а? Попьем по старой памяти. А то от речей во рту сухо.
- С удовольствием, Софья Маркеловна!
- Вода горячая - подогреть только. Чай - в коробке, - инструктирует она вслед. - Сначала обдайте и слейте. А уж потом заваривайте.
Исполняю все в лучшем виде, осторожно вношу горячие чашки.
К удивлению моему, Софья Маркеловна уже на ногах; когда я вхожу, она стоит перед портретом поручика и тут же быстро отворачивается от него. Шторы на окне немного раздвинуты, в ярком солнечном потоке ее голубой, до полу халат с атласными отворотами и обшлагами блестит, переливается; вся она, даже осунувшаяся, - высокая, седая, выглядит осанисто, величественно.
- Дв зачем же вы встали?
- Полно вам! - добродушно попрекает она. - Вечером я уж на крылечко выхожу, во двор. Моционы делаю.
Врачи велели. Это меня девчонки на тахту загнали - как прибираться начали.
Впервые за наше знакомство, - конечно же, случайно, - сидим за столом, поменявшись местами: Софья Маркеловна слева - напротив портрета веселого чубатого летчика Андрея Черняка; я - справа, получив возможность беспрепятственно рассматривать их благородие, загадочного господина поручика. Почему-то, кстати, он не кажется сегодня ни заносчивым, ни высокомерным, как почему-то не вызывают у меня былых эмоций его короткие, пробритые над губой усики: по этой части нынешние наши пижоны фору ему дадут! И вообще: какое он уже - их благородие? В лучшем случае - глубокий старик, постарше Софьи Маркеловны, а скорее всего - и праху-то от него не осталось. Как в песне нашей далекой комсомольской юности: "На Дону и Замостье тлеют белые кости..."