Некоторые изъяны в моем технологическом процессе заварки чая все-таки находятся, но проверяющая сторона сегодня милостива.
- Ничего, научитесь, - успокаивает Софья Маркеловна, откушав половину чашки, и смеется: - В старости, голубчик, с мартышкой два греха случается: и глазами слабнет, и язычок лишку распускает. Как я нынче. Все про себя да про себя. А ваши-то дела как? Написали что?
Огромные, ясно голубеющие глаза старушки смотрят с живым интересом, пытливо и, пожалуй, требовательно, - покаянно вздыхаю.
- Пока ничего, Софья Маркеловна. Прикидываю, собираю... И не знаю еще, получится ли что-нибудь.
- Надо, чтобы получилось, - внушает она. - Должно получиться.
Очень осторожно говорю о том, что книга, если она все-таки получится, не будет строго документальной, что неизбежно кое-что привнесется, а что-то опустится, что, наконец, - во избежание каких-либо нареканий, даже действующие лица, вероятней всего, будут названы подругому. И, оказывается, - путаясь в оговорках, - зря осторожничаю: Софья Маркеловна отлично все понимает, в знак согласия наклоняет пышную серебряную голову.
- Это уж вам видней, голубчик... Кому надо, и так узнают. Как бы вы их не перекрестили. А остальным другое надо: что был такой человек на земле Сергей Николаевич. - Софья Маркеловна хмурится - не нравится ей это слово, был, - твердо поправляется: - И - есть...
Я вот тут подумала: на ноги-то меня - опять же с его помощью подняли. Уход, забота, дежурства эти - все ведь от него. Значит, есть он, верно?
- Верно, Софья Маркеловна, - соглашаюсь я, испытывая явное облегчение оттого, что получил от старейшины добро, и с удовольствием сообщаю: Воспользовался вашим советом - познакомился с Савиными, с Людой и Михаилом. Хорошие ребята, - так что спасибо большое.
- У Миши неплохой голос был. В одно время он у меня в хоре пел, строговато, словно проставляя оценки, говорит Софья Маркеловна. - А Люда нет, не певунья.
У нее другое - душа пела. Эдакий живчик.
- Она и теперь, по-моему, такая.
- Не знаю, почему ребятишки сейчас музыкальнее стали. Голосистее. На спевках, на репетициях - очень заметно.
- А вы, значит, ходите на них?
- Конечно, голубчик. Музыкальный руководитель - молоденькая. Когда что и посоветовать надо. Сама ко мне частенько забегает. У нас ведь теперь струнный оркестр и духовой. И хоровой кружок. Вон всего сколько!
Повздыхав - оттого ли, что все это уже - без нее, или, наоборот, оттого, что хлопот ей до сих пор достает, Софья Маркеловна возвращается к Савиным:
- Рассказали они вам что-нибудь - про Сергея Николаевича?
- Ну, как же! И много интересного.
Опуская подробности, говорю о том, как однажды, во время своего дежурства, Орлов отпустил их ночью гулять, - Софья Маркеловпа слушает с любопытством, удивившись, что не знала об этом, и не удивляясь, что поступил так Сергей Николаевич.
- Очень на него похоже, очень.
Отказавшись от моих услуг, она уносит на кухню пустые чашки, возвращается оттуда с полотенцем, смахивает со скатерти в ладонь несуществующие крошки - не от хозяйского тщания, а по рассеянности глубоко задумавшегося или что-то решающего человека. Потом, остановившись посредине комнаты, открыто - при мне впервые - смотрит на портрет поручика, и, когда переводит взгляд на меня, осунувшиеся рыхловатые ее щеки розен веют.
- Ценю вашу деликатность, голубчик, - говорит она, и огромные глаза ее в эту минуту полны такой ясности и проницательности, что я почему-то поспешно отворачиваюсь. - Замечала, что занимает вас этот офицер. Как же, мол, так? Про нашего, про Андрюшу Черняка, каждый раз поминает. А про этого, царского, ни гугу. Так небось?
Рассматривать на льняной скатерти тисненые узоры уже неудобно, взглянув на Софью Маркеловну, неопределенно отзываюсь:
- Ну, что вы, что вы!..
- Это мой жених - поручик Виталий Викентьевич Гладышев, - ровно и мягко говорит Софья Маркеловна. - Свадьба у нас была назначена, да так никогда и не состоялась...
Постояв у портрета, она садится и рассказывает - по .крайней мере, внешне спокойно - о своей давней-предавней любви. История-то, в общем, очень обычна, в годы гражданской войны их случалось множество, - временами начинает казаться, что перечитываю знакомую, порядком подзабытую повесть. Единственное, что пока не понимаю, - какое все это имеет отношение к Сергею Николаевичу Орлову?
Он курил, не закрывая портсигара, папиросу за папиросой, ходил по залу, разгоняя рукой синий душистый дым, и чутко, настороженно прислушивался к приближающейся канонаде.
- Не знаю, Соня, ничего не знаю! - быстро, отрывисто говорил он. - Вижу только, что Россия гибнет. Что надо спасать ее. Я - солдат, принимал присягу.
Круто остановившись, попросил притихшую в кресле Тасю - дальнюю родственницу Маркеловых, всегда, сколько Соня помнила, жившую у них:
- Тася, берегите Соню! Берегите друг друга. Сейчас главное - выждать, переждать!..
Громыхнуло где-то совсем вблизи, - Виталий подхватил кинутую на стул в белом чехле шинель; Соня остановила его:
- Подождите, Вика.
Она сняла с себя нательный золотой крестик с крохотными зубчиками по краям, - Виталий, побледнев, послушно наклонил голову, - надела ему, расстегнула верхнюю пуговицу френча и прижалась губами к несвежей, пахнувшей потом рубахе.
- Живым или мертвым я вернусь, Соня! - судорожно глотнув, Гладышев привлек девушку к себе, засмотрелся, запоминая, в ее пронзительно голубеющие глаза; и, если бы он посмотрел в них еще дольше, - Соня потом это поняла - он остался бы.
Закрыв за ним дверь, Тася вернулась, тихонько сказала:
- Опять стреляют...
Наутро в Загорове уже хозяйничали красные. Ничего страшного в них не было; более того, одним из начальников у них оказался механик водокачки Иван Павлович Рындин, живший неподалеку от Маркеловых и каждый раз при встрече с ней, с Соней, уважительно снимающий кожаный картуз: "Доброго здоровья, барышня!.." Не особенно пожалела, тем паче - и не воспротивилась Соня, когда дом у них отобрали, или, как ей официально объявили, экспроприировали: после смерти отца, а потом - матери, хоромы эти им вдвоем с Тасей и не нужны были, тоскливо и пусто в них. Оставили им боковушку Таси - комнату с кухонькой; распоряжавшийся переселением бородатый, но вовсе не старый мужчина в кожанке четко обозначил: "Все нательное - берите. Хреновину эту - музыку, можете тоже взять. Остальные мебели не трогать - ревком тут будет". Вот его-то Соня боялась. Сталкиваясь с ним, по необходимости, то на крыльце, то во дворе, она сжималась, обмирала, чувствуя, как его желтые дерзкие глаза ощупывают ее грудь, бедра, ноги. Обмирала месяц подряд - до тех пор, пока бородатую кожанку, при великом стечении народа, не похоронили в братской могиле. "От подлой руки контрреволюции погиб наш славный боевой товарищ", - сказал перекрещенный ремнями механик Рындин на траурном митинге, на который, неизвестно зачем, пошла и Соня. Ударил в стылое предзимнее небо троекратный винтовочный залп, и Соне вдруг - тоже неизвестно почему стало жалко преследующего ее желтыми бесстыжими глазами молодого бородача, ни разу, впрочем, не пустившего в ход свои длинные загребущие руки...
Пока было что продавать или менять на продукты - - из белья, из одежды, - жили вполне сносно, хотя конечно, и не так, как раньше. Вещи, однако, падали в цене день ото дня, как день ото дня дорожало продовольствие, - по первому снегу, за тощий казенный паек, пошла работать уборщицей Тася; под новый, девятнадцатый год - по рекомендации Рындина - поступила в только что открытый детский дом Соня Маркелова.
Кое-кто из прежних знакомых осудил ее за это: грязных бездомных ребятишек большевики разместили в женском монастыре, потеснили святых людей, за что богохульников неизбежно ждет кара. Соня не только не вняла предостережениям, но пошла еще дальше: свезла в детдом единственное свое богатство и отцовский подарок, к тому ж, - фортепиано немецкой фирмы "Беккер". Приняли ее туда музыкальным руководителем, а никакой музыки у них не было. Решила она правильно, никогда о своем решении не жалела, в конце концов и в детдоме пианино оставалось в ее полном распоряжении, и все ж - когда инструмент поставили на розвальни и сани, визгнув полозьями, тронулись, - сердце у нее сжалось; неизвестно по каким признакам, но именно в те минуты она - нет, не поняла, а почувствовала, что все прежнее кончилось...
Что же касается святых людей - монашек, которых большевики потеснили, то Соня никак не могла объяснить себе, почему они, эти святые в черных одеяниях, спокойно могут есть уху из мороженой стерляди, когда здесь же, за соседними столами, в одной трапезной, дети - ангельские души, по священным книгам и проповедям, - едят похлебку из чечевицы да кашу из чечевицы? Что-то тут явно не сходилось... С еще большим удивлением узнала она, что Загоровский детский дом, один из первых в стране, был создан по специальному декрету Советского правительства, подписанному самим Лениным. Соня была житейски неопытна, политически наивна - все что угодно, но она никогда не закрывала глаз на происходящее и спокойным пытливым умом своим понимала: нет, большевики начинают с действительно святого дела - с беспризорных детей, с сирот...
Вероятно, только в женском сознании могут совершенно естественно, органично уживаться самые противоречивые, а то и вовсе, казалось бы, исключающие друг друга понятия, представления, чувства. Сталкиваясь с таким качеством в юности, ухаживая за девушкой, мы, мужчины, называем его женским капризом, и нам обычно они нравятся, эти капризы. Потом девушка становится женой, и мы уже пользуемся иными, еще вполне благозвучными определениями, произнося их, правда, с некоторой долей превосходства и снисходительности: женская логика, алогичность. Наконец, под старость, устав от житейских забот, похварывая и раздражаясь по каждому ничтожному поводу, рубим с плеча: бабья дурь, дважды два - стеариновая свечка! И почти никогда не думаем, что она, женщина, права своей особой правотой, что у нее своя правда, идущая от ее существа, природы, от ее высокого предназначения женщины, матери-животворящей. Что позволяло ей, даже в глухие времена, вопреки всякой логике и всем законам, требовать у владыки, занесшего меч над ее любовью: "Отдай моего мужа!" И случалось: тот, перед кем цепенело все, - отступал... С каждым днем, месяцем, годом новая власть крепла; работая на нее, Соня тем самым помогала ей - хотя бы, поначалу, в силу прямой необходимости есть, пить да по врожденной добросовестности своей; с каждым днем, месяцем, годом она все ясней отдавала себе отчет, что та, белая армия, с которой ушел поручик Гладышев, уже не вернется, никогда не вернется. Она все понимала, но не было ни дня, ни месяца, ни года, чтобы она не ждала своего Виталия, своего Вику.
Подтянутого, щеголеватого, почтительно склоняющего в поклоне аккуратно подстриженную голову, от которой чисто пахло дорогим одеколоном, и смотрящего на нее, на Соню, с такой нежностью, что глаза у нее - она чувствовала это - начинают безудержно сиять, и ничего она с этим сиянием поделать не может. Она вздрагивала, приметив на улице похожую фигуру; у нее все обмирало внутри, когда она открывала почтовый ящик - от надежды, что найдет подписанный жестковатым мужским почерком конверт, каким он ей записал в альбом чудесные пушкинские строки: "...И божество, и вдохновенье!.." Она просыпалась по ночам от любого случайного стука, шороха, с заколотившимся сердцем прислушиваясь к чьим-то поздним шагам во дворе: не он ли, не он ли?.. Ей было неважно, кем и каким он придет: победителем или побежденным, виноватым или правым, открыто или тайком, все эти второстепенные категории могли иметь отношение к поручику Гладышеву, но не к ее Вике. Он мог быть виноватым перед кем угодно - хоть перед всем миром! - она все равно уткнулась бы лицом в его колючую шинель и заплакала от счастья! Она бы пошла за ним в тюрьму, на каторгу, во глубину сибирских руд. О, она бы отстояла его, закрыла собой, она бы - как та, древняя, бесстрашно остановившая грозного владыку - написала бы Ленину или Калинину, и они бы помогли! Ведь бывают же чудеса: Соне однажды показали такого прощенного полковника-беляка: сизо-багровый, с прокуренными желтыми усами, он шел по центральной улице Загорова с пайковой селедкой под мышкой - ржавые хвосты ее торчали из свертка по-молодецки зорко всматриваясь в новую непривычную жизнь.
Разных чудес в те далекие, ни на что не похожие годы действительно происходило множество, но того, которое нужно было Соне, так и не случилось. И чем меньше оставалось на него надежд, тем упорней она верила, тем тщательней прикрывала броней свое сердце - посторонним стучаться в него было бесполезно. А стучались - часто, настойчиво. Стучались на улицах - оглядывались, нагоняя и заговаривая. Стучались через почту - вызнав адрес и закидывая письменными признаниями. Стучались, наконец, и не один раз, самым официальным образом - делая предложения. Самый терпеливый претендент на ее руку - свой же, воспитатель детдома, - после пятилетних домогательств запил и куда-то завербовался. Почему она, Соня, оказалась однолюбкой, она не знала. Может быть потому, что у нее была еще музыка. Виталий Гладышев, кстати, очень любил Шопена.
С прошлым Соню и ее безответно преданную Тасю, Таисью Дмитриевну, связывала одна лишь тропка - на кладбище, куда Сопя ходила проведывать своих родителей, а Тася - прежних благодетелей. Отца - шумного, хмельного, вальяжного - Соня сторонилась; мать - тихую простую женщину, напуганную, оглушенную трескомблеском, с которыми в последние предреволюционные годы катилась жизнь в маркеловском доме, - любила. Отцу она была благодарна за то, что он - пускай по той же вальяжности, по прихоти - выписал для нее беккеровский инструмент и тем открыл перед ней огромный, неизъяснимо прекрасный мир; матери была благодарна - за все. Такое раздельное отношение к родителям неосознанно сохранилось и после их смерти. Сметать сухие палые листья - осенью и откидывать снег - зимой Соня всегда начинала с могилы матери, потом переходила к могиле отцовской, - похоронены Маркеловы были рядом, в одной ограде. Таисия Дмитриевна, наоборот, - и Соня, вероятно, поэтому и замечала, - чаще всего и так же, возможно, машинально, останавливалась у могилы Маркелова, хотя дальней родственницей приходилась хозяйке, Маркеловой. В девочках, от прислуги, Соня слышала, что отец снасильничал над пятнадцатилетней приживалкой и потом долго навещал ее в боковушке. Так ли это было, Соня не знала, не хотела знать и никогда не узнала.
Хотя здесь, на кладбище, невольно вспоминала об этих слухах, украдкой наблюдая, как Тася, молчаливая, худая, с тонким пергаментным лицом, молча и отрешенно стоит у последнего изголовья - своего благодетеля, мучителя ли?
Что-то все-таки ее мучало, глодало: всего на десять лет старше Софьи Маркеловны, Таисия Дмитриевна частенько похварывала, усыхала - как усыхает, сморщившись, ненароком сшибленный и неподобранный гриб. Каждый раз, ослушиваясь и потом длинно, бестолково по этому поводу объясняясь, Софья Маркеловна приводила врачей, те ничего серьезного не находили у нее. Осенью тридцать первого года, тихонько поплакав и успокоившись, Таисия Дмитриевна скончалась. Местечко ей - после подношений церковному сторожу нашлось рядом с бывшими хозяевами...
И тут Софья Маркеловна чуть было снова не поверила, что чудеса возможны.
В ту осень, когда похоронили Таисию Дмитриевну, немного, правда, попозже, под Загоровым начала орудовать какая-то банда. В окрестных деревнях горели дома местных активистов-партийцев, грабили всех, у кого, подозревали, водились деньжата и харч; в красном кумачовом гробу отнесли погибшего в перестрелке главного загоровского начальника, механика водокачки Рындина, в его неизменном кожаном картузе, - в этот раз в провожаемой скверным несыгранным оркестром процессии Софья Маркеловна шла уже не случайно. Уезд притих, затаился, по ночам возле детдома дежурили вооруженные милиционеры.
Поздним вечером, когда Софья Маркеловна собиралась ложиться, вкрадчиво постучали.
Не подумав, что можно бы не откликнуться, она, запахивая халат, подошла к двери, безбоязненно спросила:
кто, кого нужно?
- От Виталия Викентьевича, откройте, - негромко и требовательно прозвучал мужской голос.
Звякнув, вылетели из своих петель-гнезд два здоровенных кованых крюка; дрожа, не замечая, что халат распахнулся, Софья Маркеловна посторонилась, впустив небритого, в мокрой от дождя кожанке человека.