Вечера у лампы. Больше всех болтает доктор, восторженный натуралист без каких-либо познаний в этой области. Его особенно восхищают последние мировые загадки: радиоактивность, бесконечность пространства, электричество, теория относительности, происхождение материи и возраст человечества. Он — отъявленный материалист и именно потому тонко чувствует таинственный, сладкий ужас неразрешимого.
Иной раз Прокоп не удерживается и начинает поправлять бюхнеровскую[15] наивность его взглядов. Старик слушает его с неподдельным благоговением и в эти минуты безмерно уважает Прокопа — особенно там, где перестает понимать его, например, в области потенциала резонации или квантовой теории. Анчи — та просто сидит, упираясь в стол подбородком; она, пожалуй, уже великовата для такой позы, но после смерти матери эта девушка, видимо, забыла взрослеть. Затаив дыхание, она переводит немигающий взгляд расширенных глаз с отца на Прокопа. А ночи — ночи здесь мирные и необъятные, как всюду в деревне. Порой брякнет цепь в коровнике, да близко или далеко залают псы; по небу скользнет падучая звезда, вешний дождь прошумит в саду, да с серебристым звоном стекают капельки из крана садовой колонки. Чистым, глубинным холодком тянет в раскрытое окно, и человек засыпает благословенным сном без сновидений.
Да, дело шло на поправку: с каждым днем к Прокопу мелкими шажками возвращалась жизнь. Только в голове его стоял туман, как будто все, что он видел, происходило во сне. Оставалось только поблагодарить доктора и отправляться восвояси. Он хотел сказать об этом как-то после ужина, но именно в этот вечер все молчали, словно набрав в рот воды. Потом старый доктор взял Прокопа под руку и увел к себе в кабинет. И там, походив вокруг да около, он со смущенной грубостью объявил, что Прокопу вовсе незачем уезжать, ему еще надо отдохнуть, выздоровление его не полное, и вообще пусть остается, и точка.
Прокоп вяло возражал; но факт оставался фактом: он еще не чувствовал себя в форме, и к тому же несколько избаловался. Словом, разговорам об отъезде пока был положен конец.
После обеда доктор всегда запирался в кабинете.
— Приходите как-нибудь ко мне посидеть, — мимоходом бросил он однажды Прокопу.
И Прокоп зашел и застал доктора над множеством пузырьков, ступочек и порошков.
— Понимаете, в Тынице нет аптеки, — объяснил доктор, — и мне самому приходится изготовлять лекарства.
И он дрожащими толстыми пальцами принялся отвешивать какой-то порошок на ручных весах. Руки плохо его слушались, весы раскачивались и крутились; старик сердился, фыркал, и на носу у него мелкими капельками выступил пот.
— Что поделать, плохо вижу, — оправдывал он старческую слабость своих пальцев.
Прокоп некоторое время смотрел, потом, ни слова не говоря, забрал — у него весы. Стук, стук — и порошок отвешен с точностью до миллиграмма. И вторая доза и третья. Чувствительные весы так и плясали в пальцах Прокопа.
— Нет, вы только посмотрите! — изумлялся доктор, с восхищением следя за руками Прокопа, изломанными, узловатыми, с уродливыми суставами, обломанными ногтями и обрубками на месте нескольких пальцев. — Сколько же ловкости в ваших руках, голубчик!
Вскоре Прокол уже растирал какую-то мазь, отмеривал капли и подогревал пробирки. Доктор, сияя, налеплял ярлычки. Через полчаса все лекарства были готовы, да еще отвешена про запас целая горка порошков. А через несколько дней Прокоп уже с легкостью читал докторские рецепты и безмолвно заменял провизора. Bon! [1][1 Хорошо! (франц.)]
Как-то под вечер доктор копался на одной из грядок в своем саду. Вдруг — громовой удар в доме, и тотчас после этого со звоном посыпались стекла.
Доктор бросился в дом, столкнулся в коридоре с перепуганной Анчи.
— Что случилось? — гаркнул он.
— Не знаю, — еле слышно ответила Анчи. — Это в кабинете…
Доктор вбежал туда и увидел Прокопа — ползая на четвереньках, тот собирал с полу осколки и бумаги.
— Что вы здесь натворили? — закричал старик.
— Ничего, — ответил Прокоп, поднимаясь с виноватым видом. — У меня пробирка лопнула…
— Да что вы, в самом деле, черт… — взревел было доктор и осекся: из левой кисти Прокопа ручейком стекала кровь. — У вас что, палец оторвало?
— Простая царапинка, — запротестовал Прокоп, пряча руку за спину.
— А ну-ка, покажите, — крикнул старый врач и потащил Прокопа к окну. Половина пальца висела на узенькой полоске кожи. Доктор кинулся к шкафчику с инструментами за ножницами и увидел в дверях смертельно бледную дочь.
— Тебе что надо? — обрушился он на нее. — Марш отсюда!
Анчи не двинулась. Она прижимала руки к груди с таким видом, будто готова была упасть в обморок.
Доктор вернулся к Прокопу; сначала делал что-то с ваткой, потом звякнули ножницы.
— Свет! — крикнул он дочери; та бросилась к выключателю, зажгла лампу.
— Да не стой здесь! — гремел старый врач, окуная иглу в бензин. — Нечего тебе тут делать! Подай нитки!
Анчи подбежала к шкафчику, достала ампулу с нитками.
— А теперь уходи!
Анчи взглянула на спину Прокопа и поступила наоборот: подошла и обеими ладонями обхватила раненую руку, приподняв ее. Доктор в это время мыл руки; он повернулся к Анчи с намерением снова взорваться, но вместо этого проворчал:
— Так, а теперь держи крепче! И ближе к свету!
И Анчи держала, зажмурив глаза. Было тихо — слышалось только сопение доктора; тогда девушка отважилась поднять веки. Внизу, где работал отец, виднелось что-то кровавое и безобразное. Анчи скорее перевела взгляд на Прокопа; он отвернулся, веки его дергались от боли. Анчи цепенела от этой чужой боли и глотала слезы; ее начало мутить.
Тем временем рука Прокопа разбухала: груды ваты, батист Бильрота[16] и, верно, целый километр бинта — доктор все наматывал и наматывал его, пока не получилось нечто огромное, белое. Анчи держала руку Прокопа, а колени ее дрожали, и ей казалось — этой страшной операции не будет конца. Внезапно у нее закружилась голова, потом она услыхала голос отца:
— На, выпей скорей!
Открыв глаза, она увидела, что сидит на стуле, отец подает ей мензурку с какой-то жидкостью, а сзади стоит Прокоп, улыбается и, как ребенка, держит у груди забинтованную руку, похожую на гигантский бутон.
— Пей же! — настаивал отец, широко улыбаясь.
Она проглотила содержимое мензурки и закашлялась: это был смертоубийственный коньяк.
— А теперь вы. — И доктор протянул мензурку Прокопу. Тот был немного бледен и мужественно ждал нагоняя. После всех выпил и сам доктор, откашлялся и начал: — Скажите на милость, что вы тут, собственно, делали?
— Опыт, — с кривой, виноватой улыбкой ответил Прокоп.
— Что? Какой опыт? Над чем?
— Да так просто… Я только… хотел только… нельзя ли что-нибудь получить из хлорида калия.
— Что именно?
— Взрывчатку, — шепнул Прокоп со смирением грешника.
Доктор опустил глаза на его забинтованную руку.
— И поплатились, голубчик! Руку вам могло оторвать! Что? Больно? Так вам и надо, получили по заслугам, — кровожадно заявил он.
— Ой, папа, не надо сейчас! — вмешалась Анчи.
— А ты что тут делаешь? — проворчал доктор и погладил ее рукой, пахнущей карболкой и йодоформом.
Отныне ключи от амбулатории доктор держал в кармане. Прокоп выписал кучу ученых книг, носил руку на перевязи и занимался целыми днями.
X
Зацвели вишни, липкие молодые листочки засверкали на солнце, золотые лилии раскрыли свои тяжелые бутоны. По саду бродит Анчи со своей толстушкой приятельницей, они ходят обнявшись и хохочут; прижались друг к другу розовыми щечками, шепчутся о чем-то, краснеют, смеются, зачем-то целуются…
После долгих лет Прокоп снова ощущает физическое блаженство. С первобытным наслаждением он отдается ласке солнца и жмурит глаза, чтобы лучше расслышать, как шумит кровь в его теле. Вздохнув, садится за работу; но ему хочется двигаться, и он совершает далекие прогулки, бродит по окрестностям, предаваясь несказанной радости, дышать. Иногда он встречает Анчи — в доме или в саду — и пытается завести с ней беседу; Анчи смотрит на него исподлобья и не знает, о чем говорить; впрочем, Прокоп тоже не знает и потому впадает в ворчливый тон.
Короче, ему лучше — или по крайней мере он чувствует себя увереннее, когда бывает один.
Занимаясь, он заметил, как сильно отстал; наука во многом ушла гораздо дальше и в ином направлении, в некоторых вопросах ему приходилось заново отыскивать ориентиры; а главное, он боялся вспоминать о собственной работе, ибо там — он чувствовал это — особенно сильно разрушились связи. Он трудился, как вол, или грезил; грезил о новых лабораторных методах, и в то же время его манили точные и смелые расчеты теоретика; и он приходил в ярость на самого себя, когда его грубый мозг был не в состоянии расщепить тоненький волосок проблемы. Он отдавал себе отчет, что его лабораторная "деструктивная химия" открывает самые удивительные виды на теорию строения материи; он наталкивался на неожиданные взаимосвязи, но тут же растаптывал их своими слишком тяжеловесными рассуждениями. Раздосадованный, он бросал тогда все, чтобы углубиться в какой-нибудь глупый роман; но и во время чтения его не покидала одержимость лабораторного ученого; вместо слов ему являлись на страницах книги сплошные химические знаки; это были какие-то невообразимые формулы веществ, состоящих из неизвестных до сей поры элементов; они тревожили его даже во сне.
XI
В ту ночь Прокопу приснилось, что он изучает чрезвычайно ученую статью в "The Chemist" [1][1 «Химик» (англ.).]. Он споткнулся о формулу: «Anci» и не знал, как ее расшифровать; напряженно вдумывался, кусал пальцы и вдруг понял, что это — имя Анчи [1][1 Анчи пишется по-чешски «Anci». (Прим. перев.)]! Да вот и сама она стоит, подсмеивается над ним, закинув руки за голову; он подошел, обхватил ее и стал целовать, кусать ее губы. Анчи отчаянно обороняется локтями и коленями, он грубо держит ее, одной рукой срывая с нее платье и раздирая его на длинные полосы. Он уже осязает ладонями юную плоть; Анчи бешено вырывается, волосы упали ей на лицо — и вот уже она слабеет, падает; Прокоп бросается к ней, но под руками его — только длинные полосы ткани, бинты; он рвет их, разбрасывает, стремясь выпутаться, и просыпается.
Ему было невыразимо стыдно своего сна; он тихонько оделся, сел у окна и стал ждать рассвета.
Нет резкой грани между ночью и днем; только небо слегка бледнеет, и над землей проносится сигнал, который — не свет и не звук, но он велит природе: проснись! И вот настает утро — еще среди ночи. Раскричались петухи, зашевелилась скотина в хлевах. Небо, бледнея, становится перламутровым, постепенно светлеет, нежно розовея; первая красная полоса вспыхнула на востоке, "чилип-чилип-ятити, пию-пию я!" — щебечут, кричат птицы, и первый человек не торопясь идет к своей работе.
Сел за работу и ученый человек. Долго обкусывал он кончик ручки, прежде чем решился начать; это будет великий труд, итог экспериментов и размышлений за долгие двенадцать лет труд, поистине купленный ценою крови. Конечно, здесь он напишет только схему, или, вернее — определенную теорию физики, или поэму, или символ веры. Это будет картина мира, построенного из цифр и уравнений. Но этими астрономическими числами измеряется не глубина, не красота неба: это — расчеты шаткости, разрушительных свойств материи.
Все сущее — лишь инертное, выжидающее взрывчатое вещество; но каким бы ни был индекс его инертности — эта цифра всего лишь бесконечно малая дробь по сравнению с индексом его разрушительной силы. Все, что происходит — движение звезд, и телурический труд, вся энтропия, сама усердная, ненасытная жизнь — все это лишь поверхностно, лишь в незначительной мере, лишь частично ограничивает, связывает взрывную силу, имя которой материя. Знайте же все: путы, связывающие эту силу — как паутина на руках спящего титана; дайте мне власть уколоть его — и он сорвет земную кору и сбросит Юпитер на Сатурн. А ты, человечество, ты только ласточка, трудолюбиво слепившая свое гнездо под кровлей космического порохового склада; чирикаешь на восходе солнца, в то время как в бочках под тобой беззвучно грохочет потенциал ужасающего взрыва…
Этого Прокоп, конечно, не писал; эти мысли были затаенной мелодией, окрыляющей тяжеловесные фразы его ученых рассуждений. Он находил куда больше фантазии в голой формуле и больше ослепительной красоты — в числовом выражении. Так писал он свою поэму в знаках, цифрах, на чудовищном жаргоне ученых.
Прокоп не спустился к завтраку. Тогда к нему пришла Анчи, принесла молоко. Он поблагодарил, но тут ему вспомнился его сон, и он почему-то не посмел поднять на нее глаза. Он упорно глядел в угол; один бог знает, как это было возможно, но он видел каждый золотой волосок на ее обнаженных руках; никогда он так ясно не видел их.
Анчи стояла совсем близко.
— Вы будете писать? — нерешительно спросила она.
— Да, — угрюмо проворчал он и подумал: что бы она сказала, если бы он вдруг положил свою голову ей на грудь?
— Целый день?
— Целый день.
Наверное, отшатнулась бы, глубоко оскорбленная; но у нее крепкие, маленькие, широко расставленные груди, хотя она об зтом, вероятно, и не догадывается. Впрочем, какое ему дело!
— Вам что-нибудь надо?
— Нет, ничего.
Глупо; так хочется впиться зубами ей в руку, что ли… Женщина никогда не понимает, до чего она выводит человека из равновесия.
Анчи пожала плечами, слегка задетая.
— Ну и хорошо.
И ушла.
Прокоп встал, принялся ходить по комнате; он злился на себя и на нее, а главное — ему не хотелось больше писать. Он пытался собрать разбежавшиеся мысли, но это никак не удавалось. Прокоп рассердился и в досаде зашагал от стены к стене с регулярностью маятника. Час, два часа. Внизу гремят тарелками, накрывают на стол. Он снова сел к бумагам, опустил голову на руки. Вскоре явилась служанка с обедом.
Он вернул еду почти не тронутой и, совсем расстроившись, бросился на кровать. Видно, он тут всем надоел, да и с него уже хватит, пора уезжать. Да, да, завтра же! Он стал строить разные планы насчет своей будущей работы, и неизвестно почему, было ему стыдно и больно; наконец от всего этого он уснул как убитый. Проснулся под вечер — душа словно вываляна в болотной грязи, а тело заражено гнилью лени.
Слонялся по комнате, зевал и бездумно злился. Стемнело он даже света не зажег.
Служанка принесла ужин. Ужин остыл, а он все прислушивался к тому, что происходит внизу. Звякали вилки, доктор что-то бубнил и очень скоро после ужина хлопнул дверью своей комнаты. Стало тихо.
Уверенный, что никого больше не встретит, Прокоп вышел в сад. Стояла теплая и ясная ночь. Уже цвели сирень и жасмин. Волопас широко раскрыл на небе свои звездные объятия — тишина, подчеркнутая далеким собачьим лаем. У каменной ограды сада — что-то светлое. Конечно — Анчи.
— Чудесный вечер, правда? — через силу пробормотал он только для того, чтобы сказать хоть чтонибудь, и прислонился к ограде рядом с девушкой.
Анчи — ни звука, только отвернулась, и плечи ее вздрагивают как-то непривычно и неспокойно.
— Это — Волопас, — уже общительнее проворчал Прокоп, — а над ним… Дракон и Цефей[17], а вон там — Кассиопея, вон те четыре звездочки. Но чтоб их увидеть, надо выше поднять голову.