Указатель сообщил, что от Джанкоя до Симферополя девяносто три километра. За Джанкоем пошла ровная степь, виноградники и древние курганы, словно кочки.
В Симферополе на автозаправочной станции я залил бак и зашел в кафе-стекляшку. Я взял бутылку хоть и кислого, но холодного кефира и бутерброд с сыром, загнувшимся к краям и покрывшимся масляной пленкой.
В кафе пили легкое белое вино девушки в кремовых штанах с острыми складками, в коротких шортах, обтягивающих зад, как их собственная кожа — нет, гораздо туже! Все в немыслимых кофтах, ярких, вызывающих, ведущих смертельную схватку со всеми остальными за внимание окружающих.
А за одним из столиков сидели пять маленьких уродцев в старых, мятых, бесформенных брюках из серой мохнатой фланели и в застиранных зеленых ковбойках. Мальчики. Лет по десяти — двенадцати. Головы у них не держались. Они клонились то в одну, то в другую сторону. Глаза смотрели странно. Говорили они с трудом. Какая-то болезнь. Какая-то нервная болезнь.
С ними была молодая воспитательница. Невысокая смуглая девушка с такими умными глазами, каких у людей и не бывает. Может, только у собак. А возможно, и не воспитательница. Возможно, медсестра. Куда она их сопровождала?
Ребята пили желтый лимонад и ели пирожные с зеленым кремом отталкивающе химического цвета. Руки у них были грязные. Или это мне показалось?
У них у всех были одинаковые лица с низкими лбами под коротко остриженными волосами, маленькие, словно вдавленные в лицо, носы, неверные движения рук.
Впереди у них было пусто. Но может быть, это излечимо?
Я проскочил по мосту через Салгир и повернул по шоссе влево к горам.
В Киеве, возле нашего дома в газетном киоске, у Валентины Семеновны я купил путеводитель по Крыму. Старый. В нем говорилось, что возле Алушты по горе Кастель на протяжении четырех километров дорога делает две сотни петель. Сейчас на этой дороге осталось пять плавных закруглений. Как в Киеве на Петровской аллее.
От Симферополя до Ялты по спидометру семьдесят восемь километров. Троллейбусы идут как по улице. Разве что немного быстрей. Пассажиров полно. В тех троллейбусах, которые я обгонял, как мне показалось, у людей лица побелей и повеселей, чем в тех, какие шли навстречу. В них было побольше загорелых, задумчивых физиономий. Кончался отпуск.
Я притормозил на перевале, на тридцать восьмом километре от Симферополя. У фонтана. Это памятник Кутузову. Здесь его ранили в сражении с турками, и он остался без одного глаза.
По всему шоссе торчали указатели с надписями, призывающими остановиться, отдохнуть, осмотреть. Чучельский перевал, Гурзуфское седло, Беседка ветров, Лунный камень, Каменная куница, Золотой источник. Здорово заверчено. А за Алуштой пошли вообще фантастические места: Медведь-гора, Гурзуф, Массандра.
Я приехал вечером. Я не устал. Я никогда не устаю на мотоцикле и не понимаю, как можно утомиться от поездки. Просто по ялтинским улицам стадами двигались женщины-кентавры с человечьими головами и лошадиными крупами, затянутыми вo все сорта тонких, ярких, отсвечивающих металлическим блеском тканей. Просто в Ялте было столько гуляющих, столько пожилых людей, которые по примеру молодежи ходили в обнимку, что ни пройти, ни проехать, все — приезжие, и никто не мог мне сказать, как попасть в переулок под названием «Узкий». Я увяз в толпе, в громких голосах, в смехе, в поп-музыке, которая рвалась из сотен транзисторов, и чувствовал, что даже горло у меня сжимается от странного, злобного ощущения. Я словно как-то сразу отупел, как человек, попавший в чужой, незнакомый и неприятный ему мир.
Лена и Николай снимали комнату в одноэтажном деревянном доме с верандами, сплошь заросшими виноградом. Веранды эти были со всех четырех сторон дома. В саду стояли раскладные койки из алюминиевых трубок, между деревьями висел гамак, и тут тоже в транзисторах пели трубы и вскидывали свои палочки ударники. Я подумал, что атомная энергия — не единственный пример, когда великое открытие, сделанное людьми, обращается против них же.
Я понимал, что Николай тяжело, смертельно болен и что он должен был как-то измениться за это время, но я не мог представить себе, что это такие странные и страшные перемены.
На койке лежал глубокий старик с морщинистым, плохо выбритым лицом, с улыбкой человека, который тебя, может быть, увидел, но не узнает и не силится узнать.
Но еще больше удивили меня перемены, которые произошли с Леной. Она не просто похудела. Она стала какой-то невесомой, какой-то бесплотной. И платье на ней висело мешком, и даже трудно было догадаться, есть ли под ним тело.
— Здравствуйте, — сказал я.
Больше всего я боялся, чтоб они не заметили по моему лицу или голосу, как я испуган.
— Здоров, здоров, — ответим Николай, закашлялся, утер рот рукой и предложил: — Садись, гостем будешь. Где мы его устроим? — спросил он у Лены.
— Я сейчас договорюсь с хозяйкой. — Лена смотрела на меня внимательно, встревоженно и словно бы застенчиво, как бы отыскивая во мне подтверждение тех перемен в ней и в Николае, которых я не мог не заметить. — Мы возьмем раскладушку и положим тебя в саду под магнолией. Тут хорошо, воздух… Тут почти все так спят. Особенно дикари.
— Хорошо, — согласился я. — Да вы не беспокойтесь, я уж как-нибудь устроюсь.
— Нет, нет, — сказала Лена. — Я сейчас договорюсь.
Она вышла за дверь. По-видимому, она хотела, чтобы я поговорил с Николаем наедине.
— Так вот, Рома, — медленно, с трудом преодолевая слабость, сказал Николай, — это не туберкулез. Они мне ничего не говорят. Но я знаю. Когда б туберкулез, они бы мне и дальше «паск» давали, фтивазид, стрептомицин кололи бы. А они мне ничего не делают. Я думаю, это рак. Ну тебе-то они скажут.
Я знал, что нужно что-то говорить. Что нужно его успокаивать, утверждать, что врачам виднее, может быть, даже пошутить насчет его мнительности. Но я не мог ничего этого. Я молчал и не мог сказать ни слова.
— На сколько ты приехал? — спросил Николай.
— На две недели.
— Как дорога?
— Нормально.
— Это хорошо, что ты приехал. Отдохнешь, поплаваешь. Тут хорошо, в Ялте. Весело.
Я уже не вспомню, когда в последний раз плакал. Может, в первом классе, а может, еще до школы в детском саду. Но теперь глаза у меня как-то застлало и першило в горле.
Вошла Лена.
— Уже договорились, — сказала она. — Если хочешь — можно на веранде, но там спит еще один человек — моряк с китобойной флотилии. А хочешь, можно прямо в саду.
— Все равно, — ответил я. — Лучше в саду.
— Что там, в Киеве? — спросил Николай. — Как наши?
— Ничего, — сказал я. — Все нормально. Гоша женился.
— Какой Гоша?
— Ну, помнишь, такой маленький, толстенький… У него ИЖ.
— Помню, — ответил Николай.
— А так что еще. Вроде бы все нормально.
— Хорошо, — сказал Николай и, не поворачивая головы, другим голосом, каким он, наверное, теперь всегда с ней разговаривал, обратился к Лене: — Сделай мне укол. Ты что, не видишь, что мне опять больно?
— Сейчас, — торопливо ответила Лена. — Только шприц прокипячу.
— Ты выйди, — сказал мне Николай, когда Лена вернулась. — Не нужно тебе на это смотреть.
— Может, я помогу?
Я посмотрел на Лену и увидел только глаза, полные боли, жалости и ужаса. Она молчала.
— Не нужно, — повторил Николай, — она сама справится.
Я вышел в сад. Я невольно прислушивался и услышал то, чего ожидал: слабый стон. Я услышал его сквозь все транзисторы.
Я закурил и стал ругаться. Негромко, шепотом я произносил самые грязные и бессмысленные ругательства, какие только существуют. Мать его растак и разэтак. В бога и в душу. Я не хотел, чтоб он умирал. Я не хотел, чтоб на земле были люди, которым нельзя помочь. Которым ничем нельзя помочь.
Ко мне подошла Лена.
— Пойдем поужинаем, — сказала она. — И ложись отдыхать. Ты, наверное, очень устал.
— Не хочется, — ответил я. — Я ужинал.
Мне и в самом деле не хотелось есть, хотя в Симферополе я только выпил бутылку кефира и сжевал черствый бутерброд с сыром.
— Нет, нет, нужно поесть. Я тебе яичницу приготовлю. Хочешь? С ветчиной?
— Что говорят врачи? Может быть, нужно было… в больницу?
— Ничего не говорят. Говорят, плохо. Говорят, медицина бессильна.
— О черт! — сказал я.
Яичница не лезла мне в горло. Николай на этот раз полулежал-полусидел, опираясь спиной о подушки. Ему стало легче после укола. Он почему-то говорил о стихах, о том, что всегда не любил стихов, не думал о них, а сейчас оказывается, что со школьных лет в памяти осталось очень много стихов и что они — удивительное явление в области творчества. Что можно написать целую книгу и все равно она не вызовет у человека того чувства и того настроения, которое вызывают эти строки:
Горные вершины
Спят во тьме ночной,
Тихие долины
Полны свежей мглой.
Он не продолжил стихотворения, и я понимал — почему, и подумал о том, что слова «Подожди немного, отдохнешь и ты» он теперь воспринимает совсем иначе, чем поэт, сложивший эти стихи. А может быть, и поэт эти слова понимал так, как их понимает теперь Николай? И еще я думал о том, что это в самом деле удивительные стихи, потому что от них становится как-то покойнее, и уже не хочется вскочить на мотоцикл, до конца крутануть рукоятку газа и мчаться сквозь ночь по шоссе, обходя машины, дальше, дальше, чтоб только уйти от этого, чтоб убежать от всего этого, чтоб не думать обо всем этом.
Лена положила себе на тарелку маленький кусочек яичницы, но и она его не съела, и к хлебу не притронулась, а лишь отпила несколько глотков чая.
Я долго не мог заснуть, курил, смотрел на звезды, на черное небо, вернее, оно тут не черное, а такое густо-синее, что кажется черным. По мне ползали муравьи и еще какие-то козявки. К самой моей койке допрыгала маленькая жаба. В темноте глаза ее отсвечивали красным. Я посадил ее на ладонь, и она сидела тихо, тяжело дыша, раздувая бока.
В конце концов я заснул, но через час или два проснулся со странным чувством. Мне смертельно хотелось есть. Мне казалось, что я еще никогда не был так голоден. Я тихонько встал, пошел к мотоциклу, снял с багажника чемоданчик, где лежали добрый кусок зачерствелого киевского белого хлеба — паляницы, початое кольцо минской колбасы и пара увядших огурцов. Я все это съел. В одну минуту. Если бы там была еще одна такая порция, я бы и ее сожрал. Черт его знает, что со мной происходило в эту ночь.
Утром пришел врач. Молодой, высокий, очень плотный, я так определил про себя, что весу в нем не меньше килограммов ста двадцати. Волосы у него были подстрижены коротко, а глаза закрыты большими темными очками. Когда он вошел, он снял их на минутку, что-то повернул, и темные стекла поднялись и стали торчать на лбу в виде защитного козырька. Разговаривал он неторопливо, весело и настолько естественно, что, если бы я не знал, как плохо дело, я бы вполне поверил, что ничего страшного не происходит, что все благополучно.
Мне понравилось, что он не торопился, никуда не спешил. Это, по-моему, правильно — врачи не должны спешить, когда приходят к больным.
Неторопливо он достал из кармана здоровенные золотые часы на толстой цепочке — теперь такие увидишь, может быть, только в музее, — открыл крышку и взял Николая за руку.
— Хорошо, — сказал он. — Видите, сегодня пульс лучше, наполненный, ровный. Вот что значит хорошо поспать.
Николай промолчал, хоть перед приходом врача Лена говорила, что он почти совсем не спал в эту ночь.
— Брат? — спросил он у меня.
— Нет, — ответил я. — Просто… товарищ. Я из Киева приехал.
— В отпуск? — решил врач. — Хорошее время. Сейчас у нас немного жарко, так что в первые дни не злоупотребляйте солнцем… Я вижу, вас заинтересовали мои часы?
— Да, — сказал я. — Интересные часы.
— Замечательные! По ним считал пульс еще мой дед, а потом мой отец и, будем надеяться, будет считать мой сын. Он уже в первом классе, — обратился врач к Николаю. — И, понимаете, такой шустрый малый, чуть не оставил и себя и меня без этих часов. Позавчера положил я их на стол и только вышел на минутку из комнаты, а он уже тут как тут. На столе стоял чайничек. Только что залили кипяток — чай заваривали. Он — раз, и опустил часы вместе с цепочкой в этот чайничек. Мы с женой бросились доставать, а там, понимаете, кипяток, руками не возьмешь. Но обратите внимание — ни капельки воды не проникло через крышки, хоть им, наверное, больше ста лет.
Николай не улыбнулся.
— Все-таки укол придется вам сделать, — сказал врач. — Вы приготовьте шприц, а я сам сделаю, — обратился он к Лене.
— Ты выйди, — сказал мне Николай. — Это скоро.
Я вышел в сад, где на узкой дорожке толстая женщина с ногами, как чугунные тумбы, играла в бадминтон с мальчиком, вероятно, ее сыном, пареньком лет двенадцати. Белый воланчик со свистом летел от матери к сыну, и при каждом ударе струны ракеток отзывались глухим раскатом. Эта толстая тетя здорово наловчилась бить по воланчику — она попадала и снизу, и сверху, и открытой, и закрытой ракеткой, и каждый раз он летел вдоль узкой аллеи точно туда, куда она его направляла.
Я следил, за игрой и чувствовал, как лицо мне стягивает такая странная судорога, ну, что-то вроде гусиной кожи на лице.
Вышел врач.
— У него очень здоровое сердце, — сказал он с какой-тo неприязнью ко мне. — Это может долго тянуться.
— Сколько?
— Не знаю. Неделю. Две. Месяц. И с каждым днем это будет все мучительней. Помочь тут ничем, нельзя… О черт! Если бы я не был врачом, — сказал он с яростью, — я бы сам дал ему морфий! Чтоб это скорей кончилось. Чтоб он так не мучился. Я не могу этого видеть! — закричал он на меня. — Я не могу этого видеть!..
И, не разбирая дороги, цепляясь за кусты, тяжело ступая, он зашагал к калитке.
Я вспомнил клятву Гиппократа, которую мне когда-то прочел мой брат Федя. Что-то там было такое в этой клятве о том, что «я не дам никому просимого у меня смертельного средства и не покажу пути для подобного замысла». Это осталось до сих пор, потому что люди всегда надеются на чудо, они не хотят примириться со смертью. Врач не может дать больному яд. Как бы больной ни мучился. А вдруг он вопреки медицине выздоровеет.
Я вернулся в комнату. Николаю после укола, по-видимому, снова стало легче.
— Присаживайся поближе, — предложил он, — поболтаем.
Он заговорил о теории игр.
— Помнишь, я когда-то рассказывал тебе о Джоне фон Неймане? Математики до сих пор не могут успокоиться, что он умер так рано. В пятьдесят седьмом ему было пятьдесят четыре года…
Я молчал.
— Джон фон Нейман — создатель новой области математики с безобидным названием «теория игр». Математическое описание и решение конфликтных ситуаций. Любых. Всех. Эта теория рассматривает вопросы оптимального поведения людей при наличии противодействующего противника. И главное в теории игр — стратегия. Ходы, которые применяет игрок для достижения каких-то результатов… Ты это понимаешь?
— Понимаю, — сказал я не очень уверенно.
— Так вот, есть в теории игр такая математическая формула… Если ее изложить словами, это будет выглядеть примерно так: «В случае, если все стратегии ведут к проигрышу, минимальный проигрыш будет эквивалентен максимальному выигрышу». Вот так-то.
Это мне было понятно. В его игре все стратегии вели к проигрышу. Смерть, очевидно, всегда проигрыш. Но что считать максимальным выигрышем? Самую долгую жизнь? Как же те, кто умирает в бою? Кто умирает на посту? За правое дело? Как это пелось в какой-то арии?.. «Что наша жизнь? — Игра!» Вот тебе и математическая теория игр…
— Знаешь что, — сказал Николай. — Только не говори «нет»… Возьми Лену, и пойдите на пляж. До обеда. Ничего со мной не случится. Со мной соседка посидит. Тут есть такая толстуха… Она все похудеть мечтает. Я на нее положительно действую в этом смысле. Позови Лену.