— Нормальный, — ответил я.
Как я мог объяснить, каким был Николай. Вот уж вправду, как говорит моя мама: «Бог, як дає, то не мірить, а як бере, то не жаліє».[14]
С самого утра жара была такая, что просто дышать нечем. Я все-таки надел поверх рубашки свою черную кожаную куртку. Мне казалось, что не годится в одной рубашке сопровождать на кладбище мертвого друга.
Секретарь райкома Потапенко приехал на «Москвиче», но потом пересел вместе с нами в грузовик, куда поставили гроб.
Лена не плакала. Мне просто казалось, что она никого не видит. Она надела на свое платьице сверху такой серый плащ-пыльник, и его надувало ветром, когда мы, придерживаясь за борта, стояли в грузовике. У ребят, приехавших с секретарем райкома, были серьезные, грустные лица, и все-таки каждый из них непроизвольно поглядывал на часы — не потому, что они куда-то особенно спешили, а потому, что им хотелось, чтоб все это скорей кончилось. Мне тоже этого хотелось.
Мы опустили гроб в могилу, а затем стали бросать на крышку комья глины из кучи, которая лежала рядом с ямой. Странный обычай. И противный. Но мы бросали глину, а потом могилу засылали два кладбищенских работника.
— Я хочу сказать несколько слов, — строго поглядел на нас всех Потапенко. Он зачем-то подтянул узел галстука и продолжал, глядя за наши спины: — Умер наш товарищ, человек, который мог бы принести еще много пользы нашей Родине. Для тех, кто близко знал его, — это огромное горе, это великое несчастье. Но и для нас, людей, которые не встречались с ним, это тоже горе, это тоже потеря. Мы живем в такое время, когда наша советская наука делает гигантские шаги вперед, познает непознанное. И мы скоро обязательно получим в руки надежное средство борьбы с болезнью, от которой умер наш товарищ… — Он на секунду задумался, но так и не вспомнил фамилии. — И тогда такие несчастные случаи станут невозможными. Спи спокойно, дорогой товарищ!
Утирая затылок носовым платком, секретарь райкома комсомола подошел ко мне и решительно сказал:
— Это все. Жену вашего друга и вас отвезет домой моя машина. Шофер знает. До свидания.
Он пожал мне руку, подошел к Лене, сказал ей, что нужно крепиться, и ушел вместе со своими ребятами. Я так и не познакомился ни с одним из них.
Я хотел уехать в тот же день, но было еще много возни с вещами, которые нужно было сдать в багаж.
— Может, лучше тебе поездом? — спросил я у Лены. — Все-таки дорога…
— Нет, нет, — испугалась Лена. — Я с тобой. Пожалуйста.
— Ладно. Только надень какую-нибудь кофту и плащ.
— Хорошо, — согласилась Лена.
— И еще одно… Так уж у нас получилось… Я понимаю — не время сейчас об этом… Но я хочу, чтоб ты знала. Я тебя не оставлю, пока ты сама этого не захочешь. Об этом говорил со мной Николай. Перед смертью.
— Я знаю. Он и со мной говорил.
В глубине сада, у забора, я подкачал шины, подтянул болты. Вокруг гремели транзисторы. Где-то я слышал, что есть такое приспособление, небольшая коробочка: включаешь — и вокруг, в радиусе ста метров, все транзисторы перестают работать. Нужно бы узнать, как эта штука устроена, и самому смонтировать.
За штакетником с кем-то разговаривала соседская старуха.
— Похоронили, как собаку, — донеслось до меня.
«Почему, как собаку? — думал я. — Что оркестра не было? Венков? Какое это имеет значение?»
Я закончил работу. Поднял свою черную кожаную куртку, которую бросил на траву. Справа, на белом витом погончике, я увидел след коричневой краски — все, что осталось от друга. След отпечатался на погончике, когда мы грузили гроб на машину.
А действительно, какой во всем этом смысл? В этой жизни? Неужели только в том, что, как безумные мотоциклисты, мы мчимся к черной бездне со скоростью четыре тысячи пятьсот ударов сердца в час?
Я вел мотоцикл бережно, на обгон не шел, много глядел по сторонам. Даже притормаживал. Я впервые в жизни побывал в Крыму и ничего не успел тут рассмотреть.
Сейчас мне казалось, что я узнаю эти места — я видел их в кинофильмах, на каких-то открытках. Все было очень похоже и очень знакомо, только краски были другие — не такие яркие, более привычные. Впрочем, решетчатая ограда маленького кафе, возле которого мы остановились, чтоб напиться воды, была увита «крученым панычем», но цветы его были раза в три больше, чем у нас, и какого-то глубокого, не голубого и не синего, а особенного цвета, такого бархатистого оттенка, что я подумал: хорошо бы достать семян и попробовать вывести у нас на балконе. Я поговорил об этом с буфетчицей, но она сказала, что из этого ничего не получится, уже пробовали, и оказалось, что такие цветы растут только на юге. К тому же это не «крученый паныч», а ипомея.
Справа от шоссе по дороге в Симферополь я нашел по путеводителю и показал Лене горную гряду Демерджи, или, как ее еще называют, Екатерингоры. Вершина этой горы, как указывалось в путеводителе, похожа на бюст царицы Екатерины.
— Похоже? — спросил я у Лены.
— Нет, — ответила она и зябко передернула плечами.
«Давай, проходи спокойно!» — подал мне сигнал рукой водитель новенького, чистенького львовского автобуса, когда я шел на обгон. Хороший парень. С его высокого места лучший обзор. И вообще, сигнал рукой — это не то, что мигалки. Это вроде как за руку поздоровался.
А навстречу мне шел новенький «мерседес», раскрашенный абстрактными пятнами, обрамленными яркими цветами, как на женском платке. Это надо же.
За Симферополем в поле работали одни женщины — убирали какое-то растение вроде кукурузы. Я остановил мотоцикл у обочины и подошел к ним.
— Что за продукт у вас?
— Ворсовальная шишка, — ответила большеглазая серьезная девочка.
— А для чего эта шишка?
Никогда не предполагал, что детали машин можно выращивать в поле. Девочка, а потом к ней присоединилась еще какая-то тетка рассказали, что на ткацких фабриках есть ворсовальные машины, которые наводят ворс на шерстяные ткани. И главной деталью в машинах являются эти шишки, похожие на початки кукурузы, только поменьше. Раньше мы их покупали за границей, а теперь сами производим. На них такие крошечные эластичные крючочки. Их пытались заменить в машинах проволочными, но пока не получилось.
Они подарили нам с Леной на память пару таких ворсовальных шишек.
Мы уже давно миновали Крым, трасса Симферополь — Москва тянулась среди ровных хлебов, и вдруг недалеко от дороги я увидел небольшое озерцо, луг, а на лугу косил парень — ровными полукружиями взблескивала коса. И остро и странно вспомнилась мне песня, которую пела мама:
По-над лугом зелененьким,
По-над лугом зелененьким.
Брала вдова льон дрібненький.
Как я тогда подумал? Что вдова молодая, что она, может быть, такая, как Лена. И вот Лена в самом деле вдова. И едет за моей спиной на мотоцикле. И я действительно собираюсь на ней жениться, как этот Василий из песни. И моя мама тоже будет против. Она наверняка будет против. Уж ей-то Лена не придется по сердцу.
Вчарувала мужа свого,
Вчарувала мужа свого,
Причарує и сина мого,
звучал у меня в ушах голос мамы. И все-таки последними словами в этой песне были:
А я чарів не боюся,
А я чарів не боюся,
Та й на вдові оженюся.
Я все силился и не мог вспомнить: пела мама эти последние слова, которые словно предугадывали мое будущее, или не пела? Сейчас мне казалось, что не пела. И думалось, что не пела она этих слов именно потому, что не хотела, чтоб даже в песне сын не послушался своей матери и женился на вдове.
«А может, она и в самом деле умеет отгадывать судьбу, — удивленно подумал я. — Может, гадалкой была не случайно?»
Лена из-за моей спины время от времени подставляла лицо ветру. Она наклонялась набок и, зажмурив глаза, ловила ветер полуоткрытым ртом. Я никак не мог заставить ее поесть — она будто бы и отошла немного, но ни минуты не могла побыть без меня и, когда к ней подходили чужие люди, сразу замыкалась и смотрела на них, как зверек, который очень чего-то опасается.
В Полтаве мне хотелось посмотреть памятник в честь этого знаменитого Полтавского сражения. Лена, конечно, предпочла бы ничего не осматривать, но, так как оставаться одной ей было совсем невыносимо, она попросилась со мной.
В центре Полтавы стоит колонна с орлом. Это и есть памятник Славы в честь победы русских войск в Полтавской битве. А в сквере Котляревского — новый памятник солдатской Славы. Это парадная аллея, справа — гранитные плиты над могилами, на каменных глыбах высечены эмблемы родов войск. К монументу ведут гранитные ступени, а сам монумент — это обелиск из гранита высотой с восьмиэтажный дом, рядом с ним шестиметровая фигура солдата, который держит в руках щит с гербом Полтавы. Горит огонь Вечной славы.
За Полтавой я немного нажал. Хорошо шла машина — за всю дорогу мой двигун ни разу не перегрелся, не закапризничал. Добрый зверь, а не механизм.
Я рассчитывал, что в Киев мы вернемся еще засветло, но мы не доехали до Броваров, а уже стало совсем темно. Я зажег фару, тополя по обе стороны дороги, словно подрезанные световым лучом, резко наклонялись и падали навстречу, шоссе под колесами шуршало и постреливало щебнем. Впереди над лесом взошла луна. Встречные машины и мотоциклы, пригасив дальний свет, проносились мимо с тем особым звуком, который слагается из моих восьмидесяти километров в час и встречных восьмидесяти километров.
И вдруг я невольно стал тормозить: навстречу нам в луче нашей фары неслись призраки; они плавно взмахивали, руками и мчались над шоссе, могучие и невесомые.
— Что это? — испугалась Лена.
Я остановил мотоцикл поближе к обочине. Я не знал, что это.
Призраки подлетели ближе, и я увидел, что это люди, которые, взмахивая руками, непонятным образом летят, почти не касаясь шоссе.
Но на одном из них я рассмотрел роликовые коньки, затем увидел, как другой уцепился за багажник проезжавшего мотоцикла, и понял, в чем дело. Это была тренировка лыжников. Их разгоняли по шоссе мотоциклы, а затем они летели по инерции.
— Тренировка лыжников, — сказал я Лене. — Видишь, они на роликах.
— Как привидения, — выдохнула Лена и прижалась ко мне так, словно хотела во мне скрыться, как в тот вечер в саду перед домом, где умирал Николай.
Это все совсем не просто. Ей всего три года. Ей еще нет трех. Но я совершенно не понимаю, о чем она думает. И мне очень неловко, когда Лена говорит ей: «Это твой папа», — чтобы приучить ребенка к тому, что я отец. Она меня уже называет «дядя папа».
А Ленины родители, глядя на это, не нарадуются. Я вижу, как они переглядываются, растроганно и счастливо улыбаясь. Меня никогда еще так, наверное, не любили и так за мной не ухаживали, как здесь. У них дома не курят, а я курю. Так по всей квартире понаставили пепельниц. Я утром даже в ванной увидел пепельницу: может, мне придет в голову закурить, лежа в ванне.
Квартира у них большая — четыре комнаты — две из них, самые лучшие, выделили нам с Леной, но при этом теща Анастасия Львовна с самого начала настояла, чтоб одна из этих комнат — она выходит окнами в парк — была моим кабинетом. Когда я устраиваюсь в этом своем кабинете на тахте даже с нашей многотиражкой «Завод заводов», все в квартире затихают, тесть Анатолий Петрович выключает телевизор, Анастасия Львовна уводит к себе нашу Маринку.
Во время обеда теща следит за моим лицом — вдруг мне что-нибудь не понравится, и приходится хвалить даже фасоль, которую дома я никогда не ел: и батя и я не любим фасоли.
Анатолий Петрович разговаривает со мной об истории, философии, литературе. Когда приходят гости — профессора, члены-корреспонденты, академики, имена которых можно найти в списках редколлегий многих научных журналов, — они очень внимательно выслушивают мои высказывания. Если бы кто-нибудь из них попробовал поговорить о металлообрабатывающих станках, в которых они понимают, наверное, столько, сколько я в летописях и хрониках, я бы не относился так мирно к их рассуждениям.
Собственно говоря, пока у Анатолия Петровича и Анастасии Львовны есть только два пункта для огорчений. Первый из них — мотоцикл. Анатолий Петрович сразу же заявил, что купит для нас с Леной машину. Но я должен раз и навсегда отказаться от мотоцикла, потому что они с женой уже пожилые люди и мысль о том, что я где-то лежу с разбитым черепом, не будет девать им покоя.
Ну что можно было на это сказать? Я ответил, что мне немного осталось, чтоб дотянуть до мастера спорта, что по статистике мастера спорта — мотоциклисты разбиваются так же редко, как академики лишаются своих ученых званий, что я буду ездить осторожно и, главное, что машина нам с Леной совершенно не нужна.
Анатолий Петрович расстроился, но вида не подал и сказал, что не считает это последним словом.
— Стремясь избавиться от реальной опасности, — заметил Анатолий Петрович, — люди часто объявляют ее просто несуществующей. Это относится не только к мотоциклу. Поэтому я позволю себе еще возвратиться к этой теме.
А о втором огорчении никто не говорит, никто и вида не подает, что это очень серьезно. Это отношение моей мамы, да и бати к Лене и ее родителям.
Свадьбы у нас никакой не было, но после того, как мы с Леной оформили все это дело в загсе, я попросил, чтоб мама и батя приехали с нами пообедать. За весь вечер мать рта не открыла и только поглядывала на все вокруг с таким откровенным неодобрением, что все почувствовали себя словно в чем-то виноватыми.
Ничего этого не заметил, по-моему, только Дмитрий Владимирович Загорский — седой дяденька с носом картошкой, профессор, специалист по западной литературе, который совершенно случайно попал на этот наш обед. Он зашел к Анатолию Петровичу по какому-то делу, услышав стук тарелок, рассеянно сказал, что охотно останется пообедать, так как не успел сегодня толком и позавтракать, и, разговаривая, обращался главным образом к бате, которого он, по-моему, принял за историка или археолога. Одет он был в замшевую куртку, которая больше подошла бы мотоциклисту, чем профессору, машинально, не замечая ни вкуса, ни крепости, пил все, что ему наливали, и сосредоточенно, закругленными фразами опытного лектора говорил, глядя на батю:
— По-моему, одна из наибольших трудностей популяризации отечественной литературы состоит в разрыве, который возник из-за того, что русский язык со временем очень переменился. Как пример можно взять творчество Александра Радищева. Несомненно, Радищев с его «Путешествием из Петербурга в Москву» — один из самых значительных писателей своего времени и, наверное, один из величайших, один из самых интересных русских писателей.
— За ваше здоровье, — сказал Анатолий Петрович. — Будем здоровы, — ответил Дмитрий Владимирович, отхлебнул водку из своей рюмки и, не закусывая, продолжал: — Нельзя сказать, что им сейчас не занимаются. «Путешествие из Петербурга в Москву» и оду «Вольность» учат в школе. Все юбилеи Радищева торжественно отмечаются статьями даже в областных и районных газетах. И все-таки он принадлежит к числу писателей, которых, по выражению Лессинга, больше почитают, чем читают, — идеи его никак не связывают с нашим временем, с нашими проблемами.
«Я взглянул окрест меня — душа моя страданиями человечества уязвлена стала. Обратил взоры мои во внутренность мою — и узрел, что бедствия человека происходят от человека, и часто от того только, что он взирает непрямо на окружающие его предметы». Слова эти в нашем сознании никак не связываются с ощущениями, какие свойственны нынешним людям.