Совсем в голове потемнело от тюх сыплющихся, повернулся агроном и побежал куда глаза глядят, а сестра походила еще, покричала бабку Клашу, не нашла, конечно, заплакала в голос и так в слезах вся и побрела домой.
— Ну а дальше что было? — спросил я, потому что замолчала рассказчица, задумчиво глядя на свою рюмку.
— Дальше-то? — спросила бабка Клаша. — Дак сам видишь, какая я теперь недвига стала.
Она вздохнула тяжело, должно быть, о тех далеких временах, когда в русских деревнях путали слова «синагога!» и «сеновал», и подняла свою рюмку.
— Опять со мной никто не выпил… — пожаловалась она. — Ну, помяну тогда своих…
И выпила.
— Не… — покачав головой, сказал дед. — Не яврей, по-моему, агроном был. Ты в прошлый раз по-другому рассказывала.
— Да ну тебя, — сказала бабка. — Конечное дело, яврей. Сам же видишь, какой хитрый. А с другой стороны, дак дурак. Так и не понял, что сестра не из-за меня его колотила, а за свои туфли лакированные… Боялась, что я в грязи их замочу, когда он напал на меня. В общем, со страху яврей-то этот уехал утром. Так и жили потом без агронома, и долго ведь жили…
— Нет! — снова повторил дед. — Агронома я знал. Вместе на барсука в партизанах ходили охотиться. Хорошего барсука тогда взяли. Сала натопили. Опенкина болела тогда, дак я ей в деревню сала принес. А она что говорит теперь? Повернется ведь язык сказать, что я рамы продал…
Петр Илларионович бормотал, навалившись на «коня», и глаза его были прикрыты.
Он засыпал…
— Ну что? — предложил Николай. — Еще по одной, да и пойдем. На ночлег устраиваться надо…
Старуха подмигнула нам и незаметно поменяла рюмку у деда. Полную придвинула к себе, а на ее место поставила пустую.
— Жалко, — сказал Николай. — Жалко, что уезжаете. Никого своих здесь не останется.
— Не останется, Колька, не останется… — согласилась бабка Клаша. — А чего мы сидим? Партизан-то наш выпил уже…
— Ага… — открывая глаза, сказал дед. — Здоровый барсук был.
Он решил было придвинуться к столу, долго качался на табуретке, потом — я подумал, что он падает, — качнулся и как-то очень ловко схватил рюмку, которую отодвинула от него бабка.
— Ишь ты… — сказала бабка Клаша. — Углядел ведь, хрень старый.
— А ты думала… — горделиво ответил Петр Илларионович.
— Да… — Бабка вздохнула. — За дурака тебя, Петя, не продашь. Назад принесут.
Засиделись мы в тот вечер у стариков. Уже погашены были все огни в домах, когда вернулись в Колину избушку и начали устраивать ночлег. И уже собирались лечь, когда в дверь постучали.
7
На пороге нашей избушки, еще сильнее вросшей в землю за эти годы, стоял незнакомый городской парень в голубой куртке.
— Вы знаете, что это мой дом? — огорошил он нас. — Я его купил у Петрова.
Николай не знал этого.
— А почему у Петрова? — спросил он. — Можно было и у Иванова купить, и у Сидорова… Я его купил еще восемь лет назад. А у Петровых дом за дорогой стоит.
— Сам Петров помер. Это его сын дом продал. А он говорит, что и этот дом отцу принадлежал.
— Принадлежал… — подтвердил Николай. — Пока он восемь лет назад мне его не продал.
— Короче, — сказал парень и нахмурился. — Вы с ним этот вопрос перетрите. А я сюда свой замок повешу.
— Мне с ним тереть нечего… — ответил Николай. — Мне все ясно. Вам не ясно — вы и перетирайте.
Разговор, неприятный и неожиданный, длился долго. Коля купил избушку, когда добраться из Ежовки до сельсовета было невозможно, и потому все дома покупались здесь просто, под расписку прежнего владельца. Но, с другой стороны, и покойный Петров тоже приобрел этот дом у Петра Илларионовича, не оформив покупку как положено.
Я безучастно сидел у окна и, стараясь не слушать его, думал о той исчезающей сейчас Ежовке, которую запомнил и полюбил в свой первый приезд сюда. И почему-то очень жалко было стариков — Клавдию Петровну и Петра Илларионовича.
И не только потому, что они стали ненужными в новой деревне и как бы изгонялись из нее…
Нет… Из них самих сейчас изгонялось что-то самое важное, главное…
Увы… Не было и в них уже прежнего покоя и восхитительного безразличия к тяготам жизни…
Скоро Николай ушел с парнем куда-то смотреть у кого-то какие-то документы. Я спросил Николая: нужно ли идти с ним, но он покачал головой.
Оставшись в одиночестве, я вытащил кипятильник и начал готовить чай.
А на улице стояла уже глубокая ночь. Только в нашей избушке, кажется, и светилось оконце. В свете, льющемся из окна, можно было различить лопухи под ногами, забор… Дальше все пропадало в неоглядной тьме, в которой тускло светилась Плюсса. С реки дул ветер, шумел в верхушках темных деревьев.
И снова, посреди этой темноты, почувствовал я, насколько осязаема здешняя тьма, наполненная неясными, непонятными звуками…
Если ты живешь в городе, в противоестественном шуме и суете, трудно привыкнуть сразу к деревенской тишине. Даже привычные звуки слышатся здесь иначе, и оттого кажутся наполненными каким-то таинственным значением. Вот и вода закипела в кружке так, будто заплакала голосами умирающих в ней русалок…
Николай вернулся часа через полтора.
Спать уже не хотелось ни ему, ни мне. Достали еще бутылку водки и выпили по рюмке. Потом вышли на скамеечку под окном. Потом, когда снова появился «совладелец» Колиной избушки, пили уже втроем.
Ночь была странная.
Свет из окна освещал только бутылку, открытую банку консервов, наши руки, а лица пропадали в темноте, и оттуда из темноты и звучали голоса.
«Совладелец» избушки рассказывал, что, конечно, он разберется с Петровым, продавшим ему избу, у него есть в городе ребята, которые такими делами занимаются, но вообще и Коле нужно быть готовым ко всему. Такое дело…
Коля не спорил. Он был согласен, что, если с беспроблемными ребятами связаться, нужно быть готовым к любым неожиданностям. У него тоже такие ребята на примете есть, он знает. Впрочем, он и сам тоже беспроблемный человек. Эта изба куплена им. И точка. Такие вот дела.
И так они мирно беседовали в темноте, что на второй бутылке мне даже обидно стало, почему нет у меня в Ежовке никакой недвижимости, сидел бы сейчас и беседовал бы, вспоминая рэкетиров и киллеров из кинофильмов.
И уже немало выпили, но водка — совладелец принес? — не кончалась, не кончалась и ночь, откуда-то из темноты, опираясь на своего «коня», вышел партизан Петр Илларионович и тоже подсел к «столику».
Дрожащей рукой поднимал стопочку и ругался на Ваську Петрова, который вот этак нечеловечит, а ведь было говорено ему, чтобы избенку эту не продавал, сам Петр Илларионович и говорил ему, что Колькина это избенка, у Кольки тут полдеревни куплено…
— Это ты, дед, загнул… — возразил Николай. — Полдеревни не получится.
— А ты сам посчитай. — Петр Илларионович загибал дрожащие пальцы. — Моя банька твоему приятелю продана, все равно как тебе. Избенка эта… Сарай дровяной на том конце деревни… Там вон, у реки, банька, которую в прошлом году водой унесло…
— Зачем тебе, Коля, дровяной сарай на другом конце деревни? — спросил я.
— Откуда я знаю зачем… — ответил Николай. — По пьянке купил. Тогда здесь все по пьяному делу продавалось. Да и цены-то какие были — бутылка… Вон дед тоже свою избу сколько раз продавал.
— Неправда… — возразил дед. — Я все честно делаю. Приятель твой, да… Покупал избу. Это точно. Но он ведь ни разу не приезжал сюда, так? А теперь сам говоришь, что в Америку уехал… Значит, аннулирована сделка. Я еще в партизанах воевал, чтобы ни немцам, ни американам ничего тут не принадлежало. Вот я и продал тогда дом. И больше ни-ни… Ничего не продаю, хоть и просили у меня продать рамы зимние. Нет… Раз продано — значит, продано. Рамы у меня в сарае стоят. Если не верите, показать могу.
И он снова долго рассказывал про рамы, которые все на месте, что бы там ни выдумывала Катерина Опенкина, которая стремится выжить их с бабкой из Ежовки…
Долго перебирали родственников, выясняя, кто какую избу в наследство и от кого получил, кому потом продал… Потом дед начал рассказывать, кто в партизанах воевал, кто в армии был, а кто дак и немцам пособлял…
И как-то так неопровержимо выходило, что покойному Петрову, который ни в армии, ни в партизанах не был, вообще ничего не принадлежало в Ежовке, жил он, потому что Петр Илларионович разрешил.
И Колька совершенно напрасно у Петрова эту избенку покупал, правильней было бы у него, у Петра Илларионовича ее купить, но пусть, раз купил, то купил, а Ваське — это Ваське Петрову — ясно сказано было, чтобы не затевал глупого дела, никакие немцы ему не пособят, все равно у Кольки тут полдеревни куплено…
И снова Николай и его совладелец говорили о знакомых ребятах, которые помогут решить проблему.
— Да, конечно, есть, есть ребята! — кивал Петр Илларионович. — Хоть у Кольки и куплено полдеревни, но некоторые остались. Можно купить у них выпить. Как в городе теперь у нас. Культурно, можно сказать, живем…
И еще он, поглядывая на меня, рассказал, что хотя и получил деньги за проданный дом, но держать здесь не стал, отвез в город, в сберкассу, так что ограбить его невозможно. Правда, и выпить если, то тоже не на что…
— Да! — засмеялся Николай. — Правильно бабка Клаша говорит, что тебя, Петя, за дурака не продашь — назад принесут.
— А ты что думал… — горделиво отвечал дед. — В партизаны, думаешь, дураков брали?
И он стучал своим «конем» по земле так, что ошметки липкой грязи летели на наш импровизированный стол.
Все это запомнилось как-то обрывочно.
Обрывками осталось в памяти и воспоминание, когда шли мы куда-то в темноту с дедом, шли без дороги, по мокрому лугу. И вроде шли мы смотреть раму, что стояла в сарае, но вышли почему-то к новым домам.
Долго стучали.
Наконец нам открыли, и в кромешной тьме мы покупали разведенный спирт, а потом пили его на берегу Плюссы, где в густой темноте плескались русалки…
И я слушал этот невнятный плеск, и все ругал купленный спирт, говорил, что раньше у офицеров в глухих гарнизонах игра такая была — русская рулетка. Вставят одну пулю в барабан и пускают револьвер по кругу. А теперь и револьвера не надо. Ставишь бутылку на стол, и неизвестно — жив ли останешься…
— Да… — откуда-то из темноты соглашался со мною Петр Илларионович. — Худая выпивка стала. Не тот, не тот спирт. Не держит у его молекула градуса… А это, точно говорю, русалки… Балуют… Слышишь, как плещутся?
— Ага… — кивал я, прислушиваясь к невнятному плеску. — Слышу…
— Ну вот, тогда так и напиши, что не продана рама, в сарае стоит. Пускай Опенкина не выдумывает лишнего.
8
Проснулся я в Колиной избе.
За окном накрапывал дождь. В голове шумело. В доме было холодно, сыро, неуютно, а на душе как-то тревожно.
Я попил кипяченой воды из кружки, вспомнил, что приехал сюда собирать грибы, и вышел в сенцы.
Мой рюкзак валялся в углу. Нашел я и свитер. Только красного полиэтиленового ведра, с которым собирался ходить за грибами, нигде не было.
Это меня немножко утешило. Сразу стихло беспокойство за судьбу Ежовки. Деревня, в которой ведро умеют из сеней упереть, не должна пропасть.
Я допил кипяченую воду и отправился искать Николая.
Нашел я его у стариков.
Здесь сидели, и хорошо сидели.
Бабка Клаша перебирала какие-то банки в шкафу, дед, задремывая, сидел на табуретке посреди комнаты, опираясь на свою палку. Совладелец Колиной избы тоже сидел у стола, и так мирно все было, что я выпил сто граммов и позабыл про пропавшее ведро, вплывая в неспешное течение беседы.
— Дак пойдем, пойдем, конечное дело, за грибами. За немца и пойдем…
— Куда?
— За немца… — пояснила бабка Клаша. — Его партизаны в войну убили. Там, в лощинке, белые хорошо растут…
— Не… — открывая глаза, сказал дед. — Я к немцу не хожу… За Черную гриву пойдем. Я давно туда собираюсь.
— Ага… — сказала бабка. — Пойдешь, конечное дело, старый хрень. Спишь уже, дак далеко уйдешь.
— Нет… — закрывая глаза, говорил дед. — Надо идти, если думано грибы собирать. Пойдем… На Черную гриву надо идти… Пойдем…
Слова его звучали все тише, тише, пока не смолкли совсем.
— А давай песню споем, Колька… — предложила бабка Клаша и, не дожидаясь согласия, затянула:
Дело было в двадцатом году.
Девочка-крошка безногая
Все по пыльной дороге ползла,
Бедная! Бедная! Бедная!
Сироткой осталась она…
— Да… — прерывая пение, вздохнула бабка Клаша. — Никому не нужны сироты-то. А и родителям без детей тоже не сладко в старости… Вина-то у нас не осталось, Колька?
— Есть еще… — сказал Николай, наполняя рюмки.
— А может, за погорелый лес двинемся? — открывая глаза, неожиданно трезво спросил Петр Илларионович.
— Не-е… — покачала головой Клавдия Петровна. — Там сей год лагерь поставленный.
— Лагерь? — удивился я.
— Ага… Грибники в палатках живут. Никуда и не уезжают. Лисички прямо туда кооператоры приезжают покупать, а белые грибы на станцию носят. Ох, крепкая…
9
Видно, не судьба мне пособирать грибы в Ежовке.
Четыре года назад помешал неожиданно выпавший снег, теперь — Колины заботы об избушке.
Чем больше мы пили, тем темнее становилось дело. Выяснилось, например, что в волостной администрации не числится не только эта изба, но и вообще вся старая Ежовка.
— Дак чего же я тогда продавал? — недоумевал Петр Илларионович. — Был ведь вроде дом…
— Да, старый хрень… — хвалила его бабка Клаша. — Тебя за дурака не продашь. Назад принесут…
— Ишь ведь… — не слушая ее, сокрушался дед. — Не числимся. Столько годов дома продавал, а они и не числятся, оказывается… А Катерина Опенкина еще про рамы спрашивает. Совсем совести у бабы нет… Уезжать, бабка, надо, пока не поздно…
— Верно, Петя, говоришь! — обрадовалась бабка Клаша. — Катюшу-то мы не пели еще…
И она запела «Катюшу».
Но какая-то странная была эта песня.
Вместо привычных слов про песенку девичью, которая должна лететь в пограничье, Катюша выходила на берег, а за нею шел немец молодой…
Подарю тебе, Катюша, бусы
Подарю тебе я перстень золотой
На тебе, Катюша, я женюся,
Увезу в Германию с собой! —
сулил он.
Но Катюше не нужны были немецкие бусы, и она смело отвечала:
Не тебе я, фрицу, отдана,
Меня любит чернобровый Ваня,
О котором знает вся страна…
Когда до немца дошло, что ему предпочли партизана, он закурил с досады папироску и навел на Катюшу наган.
— Не-е… — перебивая песню, сказал дед. — Не нравится мне это. Не к добру такое затеяли… Уезжать, старуха, надо, пока под оккупацию опять не попали…
И снова задремал, опираясь на своего «коня».
А песню мы допели и допели хором, потому что хоть и не знакомыми были слова, но легко угадываемыми сердцем…
Расцветали яблони и груши,
Поплыли туманы над рекой,
Умерла красавица Катюша,
Умерла Катюша как герой…
А по дороге, мимо нас, шли из леса грибники и смотрели на совладельца Колиной избенки, размазывающего по щекам — так ему жалко было красавицу Катюшу — слезы.
И все моросил, моросил сиротский дождишко, и сгущались сумерки в доме, из которого скоро уже навсегда предстояло уехать ставшим теперь ненужными этой деревне старикам.