Люди в голом - Аствацатуров Андрей Алексеевич 11 стр.


— Дыхнул, значит, Змей Горыныч в Ивана-царевича огнем, — говорил я, — и тот от него сразу отлетел на десять метров.

— Именно на десять? — участливо переспрашивала мама. — Ты хорошо подумал, Андрюша? Может быть, достаточно трех? Давай напишем лучше «три». Все-таки Иван-царевич… как-никак герой.

— Ладно, давай, — соглашался я. Мне было приятно, что мама проявляет интерес к моему творчеству.

Я решил сочинять собственные сказки, потому что те, что были в книжках, меня решительно не устраивали. В них все казалось скучным, нечестным и вызывало протест. Заранее было ясно, что положительные герои, эти наглые, смекалистые зайчики, белочки, коньки-горбунки, всякие там Иванушки-дурачки, Иваны-царевичи, скучные златовласки, белоснежки и василисы победят, в конце концов, злобных лис и волков, страшных великанов, разбойников, людоедов, победят Горыныча, и даже Кащея (а он так старался, так хитро прятал от посторонних свою смерть!). В реальной жизни дела обстояли примерно так же.

Помню, Лариса Пална, воспитательница в детском саду, нам рассказывала про то, как добрые рабочие и крестьяне прогнали злого старого царя, а вслед за ним — министров-капиталистов. Я очень удивлялся, почему их прогнали по очереди, а не одновременно. И вообще не мог понять, откуда эти лиходейщики взялись, хотя с какого-то момента догадался, что, видимо, враги прибывали к рабочим и крестьянам поочередно и совершали свои злодейства тайно, пока их, наконец, не разоблачили. Еще она нам читала вслух сказки про Чиполлино и про Буратино.

Я слушал воспитательницу и всегда оставался недоволен. Победители вызывали у меня почему-то раздражение, а вот побежденные, наоборот, — сочувствие и жалость. Я жалел старого царя, которого прогнали. Жалел министров-капиталистов. Жалел сеньора Помидора, которого Чиполлино, этот луковый деревенщина, заставил плакать. Жалел Карабаса-Барабаса, которого обманул и обокрал деревянный длинноносый выскочка, тупой, как дрова.

И вот я захотел восстановить справедливость и помочь злодеям. В моих сказках все было наоборот. Отрицательные персонажи давали решительный отпор положительным. При этом положительные персонажи действовали подло, нападая на отрицательного всей гурьбой. В свою очередь, злодей у меня сражался в одиночку против ватаги честных, добрых, доблестных героев и непременно побеждал. Иногда, впрочем (тут я, как истинный сказитель, отдавал дань традиции и реализму), он погибал в неравной схватке, но всегда успевал убить или съесть кого-нибудь из своих недругов. Особенно доставалось всякой нахальной живности, которая была на побегушках у этих Иванушек и Василис, прислуживала, подзуживала, подсказывала, подобострастно суетилась, повсюду совала свой хитрый нос или глупый клюв. Этих волшебных помощников я карал безо всякой жалости, прямиком отправляя в пасть хищнику.

Моя фантазия была неистощима, но маме это, похоже, с какого-то момента стало надоедать. Она все чаще прерывала мою диктовку, как правило, в самом захватывающем месте, говорила, что «дела» и что «некогда».

Как-то раз вечером, когда отец вернулся с работы, мама со словами: «Леша, я сейчас тебе кое-что покажу», — достала из ящика письменного стола тетрадь, куда заносила все мои сказки, и прочитала одну из них ему вслух. Помню, как оба давились от хохота. Отсмеявшись, отец нахмурил брови и сказал, чтоб мама «прекратила издеваться над ребенком», а мне посоветовал выбросить из головы всякие глупости и «заняться делом». Каким «делом» я должен был заниматься пяти лет отроду, отец не уточнил. Но с тех пор со сказками было покончено раз и навсегда. У меня появилось стойкое отвращение к сочинительству, особенно если нужен сюжет.

Так погасили тот эпический огонь, который едва начал во мне разгораться. Ну не то чтобы разгораться, но, по крайней мере, мерцать.

Я в последнее время все чаще думаю: кем бы я стал, если бы родители меня тогда поддержали? Наверное, каким-нибудь модным московским писателем или сценаристом.

Москва: издательский дом

— У вас не проза, Аствацатуров, — сказала мне, дымя сигаретой, одна грузная литературная дама, — а огрызки из отрывков. — Или она тогда сказала «отрывки из огрызков» — я не помню. В любом случае, получилось очень остроумно. — Такое, — продолжала она, — печатать никто не будет. Тем более наше издательство.

Я сидел в мягком кресле, приставленном боком к огромному редакторскому столу, неуклюжему и неожиданному символу ностальгии по советским временам в окружавшей его суете мелких, но многочисленных проявлений ультрасовременной дизайнерской фантазии. Такой интерьер встретишь только в московском издательстве, вполне успешном на нынешнем рынке и при этом помнящем славную эпоху большого стиля, больших писателей, больших проблем, больших книг.

— Вы, дорогой мой, — продолжала дама, — не умеете строить сюжет, перескакиваете все время с пятое на десятое, рассказываете какие-то глупости, повторяетесь, ковыряетесь в никому не нужных мелочах, как, извините, жук в дерьме.

— Это папа с мамой виноваты, — начал оправдываться я. — А вот в детстве…

— При чем здесь ваши папа с мамой?! При чем здесь ваше детство?! Читателей ваше детство совершенно не интересует! — в прокуренном голосе литературной дамы появились нотки раздражения. — Вы с человеческим материалом работать не умеете! Понимаете?

— Почему это не умею? — обиделся я.

— Не знаю уж, почему, — ответила дама. — Поймите, — ее голос стал мягче, — поймите, Андрюша… Можно мне вас так называть? Это для вашего же блага. Сейчас, когда все так сложно, сложно, сложно, не улыбайтесь, оглянитесь вокруг, главное для писателя — человек, персонаж. Людей, дружочек мой, соединяют едва уловимые нити, и писатель, — тут она тронула кончиком сигареты край пепельницы, — обязан идти, двигаться, так сказать, в фарватере времени, должен мыслить сюжетно. Почитайте нынешних авторов… наших московских. Поищите. А потом приходите к нам. Талант у вас ведь есть… Придумайте что-нибудь. Словом, дерзайте.

— Спасибо, — ответил я. — Попробую.

— Пробуйте! — кивнула с улыбкой дама и снова потянулась сигаретой к пепельнице. — Как что-нибудь получится, свяжитесь с моими секретарями.

Дама величественно поднялась, давая понять, что аудиенция окончена, и я торопливо, даже слишком, пожалуй, торопливо, откланялся.

В тот же вечер я сел на питерский поезд и уже следующим утром читал лекцию очередной группе невыспавшихся студентов. Все в моей жизни осталось прежним: наспех отремонтированные душные аудитории, грязная квартира, еда на скорую руку в одной и той же дешевой забегаловке, никому не нужные научные статьи, доклады на конференциях, толкотня в вагонах метро. Но мысль о новом сюжете и о человеке, о персонаже, стала меня неотступно преследовать. Я сел читать московских авторов, недавних, тех, у кого мне посоветовали поучиться уму-разуму.

Москва: москвичи

Похоже, литературная дама была права. Все они явно понимали, что такое человек, и действительно, в отличие от меня, двигались в фарватере времени. Не то что двигались — прямо-таки летели на всех парусах. Сюжеты и лирические откровения сыпались из них, как из рога изобилия. Наши питерские авторы, те, кого я знал, явно уступали им в изобретательности, словоохотливости и были более сдержаны, словно что-то скрывали. А читатель, он ведь как следователь или даже как женщина, что, впрочем, одно и то же. Он очень не любит, когда от него что-то скрывают. Поэтому и предпочитает московских писателей, которые не скрывают ничего. Их книги покупают. Их самих повсюду возят и везде показывают. Они богаты, хорошо одеваются, прыскаются дорогими духами и пользуются успехом у женщин.

Мне кажется, дело тут в самой атмосфере их города.

Москва небрежно размашиста. Словно кто-то, очень славный и добрый, не на шутку расщедрился и сбросил дорогую шубу с плеч: вот, мол, люди, соседи дорогие, все для вас, пользуйтесь, владейте. Я вам тут в кучу все свалил, а вы разбирайтесь, берите, чего хотите! Если не понравится, говорите! Не стесняйтесь! Я вам другое принесу, поновее, поинтереснее!

Москва готова постоянно вас удивлять.

Это как в детстве. Проснулся в свой день рождения раньше всех. А в комнате на столе рядом с твоей кроватью много-много подарков. И солнце радостно пробивается сквозь шторы. И потом еще вечером придут гости — и снова будут подарки, поздравления и праздничный стол со всякими вкусностями. Вот и с Москвой так. Гуляешь себе по бульвару, заприметил какое-нибудь здание. Хочется поближе подойти, получше рассмотреть. Тем более, вот и улица эта к нему ведет. Пошел по улице, а она куда-то заворачивает. Ты все идешь-идешь и выходишь к какому-то казино. А здание твое осталось где-то в стороне, и до него теперь, оказывается, надо полтора часа добираться с тремя пересадками.

Хотя, с другой стороны, москвичи нисколько не ценят этой свободы, этого обмана всех и всяческих ожиданий, который дарит им родной город. Они привыкли и ничему не удивляются. Когда я впервые в сознательном возрасте попал в Москву и вышел погулять на Тверскую, то сразу же почувствовал: я единственный, кто ходит здесь просто так, единственный, кто болтается без дела. Москвичи в отличие от приезжих не разевают рот попусту и не глазеют по сторонам. Им некогда и неинтересно. Они двигаются быстро, глядя прямо перед собой. Их совершенно не удивляет, что улицы, по которым они ходят, все время извиваются, петляют, идут то вверх, то вниз. Они нелюбопытны, хотя и неленивы.

И Москва, даю голову на отсечение, недовольна своими коренными жителями. Она, как девушка, не терпит безразличия. Ей непременно нужно, чтобы ее любили. Ну, если не любили, то хотя бы ненавидели, желательно страстно, на пределе человеческих чувств. А москвичи не в состоянии ей всего этого дать. Они любят Москву по инерции. Так занудливый старый муж, занятый работой и рыбалкой, любит свою жену в силу привычки.

Москвичам надоедает их московская работа, московские газеты, столичная суета, шум, гам. Они все чаще норовят вырваться из своей московской жизни, хоть ненадолго. Поехать в Питер, погулять по набережным Невы, посидеть в театре среди интеллигентных сдержанных людей. И тогда Москва пустеет, призывно звеня курантами и сверкая ночной рекламой. Ей некуда девать энергию могучих зданий, улиц, рвущихся во все стороны, магистралей метрополитена, пронзающих древние земные слои. Протягивая горожанам ладони больших площадей, она ждет, что на них будут танцевать девчата, радуя добродушный взгляд орденоносца-старика, но получает от девчат лишь жалкую подачку — окурок, брошенный мимо урны. И тут прибывает…

Москва: новое действующее лицо, новая искренность

И тут прибывает новое действующее лицо, герой-любовник, жаждущий познать Москву и воздать ей должное. Сохранивший подлинность чувств, человечность, радующийся новым и несбыточным желаниям, готовый приветствовать утро завтрашнего дня, способный стать первым. Именно он нужен Москве. Именно ради него она так часто меняла свое обличье. Ради него здесь сносили дряхлые церкви и на их месте возводили современные благоустроенные жилищные комплексы. Ради него устремляли в небо острые шпили и открывали аква-парки. Ради него. Ради человека, которого хотели удивить.

И он удивится. Непременно удивится. И обязательно сразу же начнет что-нибудь сочинять. Что-нибудь новое-искреннее. Ведь это только за границей писателями становятся тогда, когда уже перестают в этой жизни чему бы то ни было удивляться. У нас в России все наоборот. Человек превращается в писателя тогда, когда только начинает чему-нибудь удивляться. Когда его что-нибудь озадачит. Ну, к примеру, насущный вопрос, где взять деньги.

Вопрос, кстати говоря, для Москвы отнюдь не праздный. Москва — это не деревня Малые Пятки, где выставил председателю сельсовета пол-литра, и дело в шляпе: тебе готов и стол, и кров. Здесь жилье дорогое, даже если не в центре и даже если в долгосрочный кредит. А ведь еще нужно семью содержать, сопливых и прожорливых детей, надоевшую жену, покупать дорогие подарки любовнице, этой молодой хитрожопой стерве.

Но все у него получится. Он наполнится непредсказуемостью этого города, которая обернется в его текстах творческим духом замысловатой сюжетности. А когда обернется, как товар в упаковку, он, беспокойный и упрямый, такого напридумывает, что публика придет в совершеннейшее восхищение и выстроится за автографами, а издатели отвалят кучу денег. Критики, в свою очередь, когда их очередь подойдет, напишут, что никто прежде так точно не передавал всех тонкостей человеческой души.

Так точно, господа критики! Никто. Да и передавать прежде было некому — никто бы и не взял, а ежели бы и взял, то немедленно вернул обратно с извинениями. Теперь все изменилось. Появился новый автор, а с ним и новый читатель, и новый характер общения. От сердца — к сердцу. От нашего стола — вашему столу, от запорожцев — турецкому султану. Москва, наконец, поверила чужим слезам. Поверила-проверила. Ей больше ничего не оставалось. Только поприветствовать нового человека, новый сюжет, новую искренность.

Питер: вагон метро

Новым искренним людям требуется искренняя литература. А искренней литературе, в свою очередь, — новые люди, население. Не отдельно взятый человек, — кому он нужен, он даже простое пяти-вершковое бревно не подымет, — а население.

Искренние, честные журналисты часто пишут в независимых и новых газетах, что чиновники видят в населении только электорат. «Мы, — кричат журналисты, захлебываясь от возмущения, — мы для них просто электорат! А мы хотим быть населением!»

Тут, конечно, возразить нечего. Они правы. Если люди хотят быть населением, им нельзя этого запретить. Правда, вот Освальд Шпенглер в «Закате Европы» заметил между делом, что плохо, когда нации превращаются в население. И даже таблицы какие-то мудреные составил. В таком случае городские чиновники Москвы и Питера, отцы, так сказать, наших славных городов, видимо, являются верными последователями Шпенглера. Хотя по их физиономиям этого не скажешь. Глядя на их лица, вообще трудно что-либо сказать. (Между прочим, миф о Горгоне-медузе учит нас, что нельзя безнаказанно вглядываться во всякое безобразие.) Но, так или иначе, чиновникам не нравится, что вокруг одно сплошное население. Поэтому они ввели регистрацию прибывающих в столицу искателей новой жизни. И милиционеров разместили в разных шумных местах.

Вы думали, дорогие друзья, что вот у нас в Питере поставили памятник городовому, так это случайно? Не будьте такими наивными…

Милиционеры стоят по двое, по трое, переминаются с ноги на ногу, иногда достают из-за пазухи большие черные рации с толстыми резиновыми антеннами и что-то отрывисто в них говорят. Периодически останавливают прохожих («Здравия желаю! Сержант Дрищенко!») и велят показать документы. Если в бумагах значится, что ты коренной горожанин, элемент местной нации, батарейка из большого комплекта, то ступай, как говорится, с богом. А если вдруг выяснится, что ты — чужак, приехал из соседней деревни или, не дай бог, откуда-нибудь с юга, то есть не коренной горожанин, а молочный что ли, просто единица населения, которая в списках не значится, то тогда выкладывай денежки. Все по справедливости. Милиционеры их честно заработали.

Эти милицейско-чиновничьи начинания похвальны, но недостаточны. Милиционеры задерживают далеко не всех. Они, например, не останавливают тех, у кого физиономия напоминает российский герб: новый (на самом деле старый) с двухголовой когтисто-клювастой птицей, и старый (на самом деле новый) с колосьями, звездочками и смешными надписями. Но разве физиономия, скажите мне, в наши-то дни отсылает к какой-нибудь внутренней сущности? Разве она, выражаясь строго научным языком, референциальна? Даже если эта физиономия — гимн национальному гербу или герб национального гимна?

У меня вообще есть подозрение, что без посторонней помощи мы гораздо быстрее деградируем и околеем со скуки. Пусть хоть что-нибудь будет новым, искренним, человеческим.

Назад Дальше