Разве боги унижаются?
С большим трудом, я сумел выпихнуть тебя из давильни, хотя и пришлось нелегко. А потом началась мистерия. Под грохот барабанов в неловких руках самозваных музыкантов, свист и визг флейт, я величественным шагом прошествовал сквозь почтительно расступившуюся свиту, чтобы взойти на деревянную, роскошную по сельским меркам, колесницу из нашего школьного сарая. В ноги мне поставили две высокие корзины со спелым виноградом. Я должен был оделять им всех желающих на протяжении короткого пути от старого давильного цеха до источника нимфы Деи, водой которого мы разбавляли молодое вино. В руку дали золотой, а точнее, едва позолоченный серп. По традиции, актёр изображающий Диониса, проехав около ста шагов, сходил с колесницы и под восторженные крики собравшихся селян, самолично подрезал последнюю гроздь - тяжёлые янтарные капли, едва держащиеся на суховатой веточке. Затем, высоко подняв её над головой, проезжал перед рядами участников шествия и выдавливал сок в подставленный малый кратер. Пил. Это был знак к началу главного движения. Селен, он же Аристотель, в венке из виноградных листьев, ударив пятками осла, возглавлял процессию. Приглашённые из ближнего города, флейтистки играли торжественный гимн, я со слипшимися от медового сока пальцами, старался принять приличествующий роли вид и немного опёрся на бок колесницы, чтобы не покачнуться, когда колесо наедет на очередной камень.
Все как один славили Диониса, бросали в меня цветы и протягивали руки за ответным подношением, я тоже щедро разбрасывал смеющимся поселянам крупные гроздья винограда, так хорошо удавшегося в этом году. И в этот момент, я был не средненький школяр из провинции, не внук аристократа, высланного из Греции. Я был бог! Будучи в центре всеобщего восхищения, искал в толпе твои глаза, Александр, хотел увидеть в них отражение собственного величия. По наивности характера, вдохновлённый словами, сказанными всего час назад, я рассчитывал на почести мне не полагающиеся. Простые люди меня обожали, каждый, поймав вожделенную гроздь, кланялся мне и стремился прикоснуться к милостивому Дионису. Десятки рук ласкали мои обнажённые бедра. Я, по глупости, совершенно этому не препятствовал, я даже смеялся, словно объятый хмельным безумием пританцовывал, раздавая улыбки всем желавшим внимания божества. Подскочивший возбужденный Неарх перехватил мою руку и прижался к ней горячими губами, слизнул сладкую грязь и с торжествующим рёвом скрылся в толпе. Флейты и свирели, грохот барабанов, крики людей, нестройное пение одновременно нескольких хоров — всё это могло свести с ума кого угодно. Напряжение празднества, по мере продвижения к роще, возрастало, несчастные леопарды изнывали от тяжести повозки, злобно огрызались на дрессировщиков. И тут я почувствовал как мои пальцы, потянувшись за очередной гроздью, наткнулись на сухое, прохладное тело змеи. Немалых размеров аспид лежал на дне одной из корзин. До времени сокрытый виноградом, он ждал освобождения из вынужденного заточения, и когда я, сняв последний, закрывающий его покров, змей со свистящим шелестом стал медленно покидать плетёную тюрьму. Я плохо разбирался в змеях и потому, застыв от ужаса, боялся шелохнуться, забыв обязанности божества, только и делал, что, опустив глаза, следил за изгибами пёстрого тела. Шурша чешуйками, аспид спустился из узкого горлышка и, словно понимая мой страх, обвился вокруг ноги. Люди кричали и требовали божественных даров, а я только и мог, что, схватившись руками за колесницу, смотреть на извивающегося гада. Внизу. Моё замешательство не осталось незамеченным. Бегущий невдалеке Филота выкрикнул нечто: «Эй ты, заснул, что ли?!» В толпе стали раздаваться недовольные возгласы, а я всё никак не мог совладать со своим страхом.
Что ты хочешь, Александр, мне было пятнадцать.
Ты вскочил сзади меня на колесницу, в золотом венке и алой тунике. Ты обнял меня одной рукой за талию, а другой, не колеблясь, перехватил голову аспида. Сжал её в кольце натренированных пальцев, сдавил. Змея в бессилии открыла рот и с загнутых верхних зубов скатилось несколько капель мутного яда. Продолжая поддерживать меня, едва державшегося на подгибающихся от страха коленях, подобно Алкиду, задушил змея, бросив его мёртвое тело на дно колесницы. Вряд ли кто-то понял смысл происходящего, все видели только царевича, взлетевшего на колесницу Диониса, тем самым нанёсшего ему оскорбление. Взревев, хмельные менады бросились на тебя, норовя стащить с пьедестала , разорвать в клочья нарушителя ритуала. Наши бросились тебе на помощь. Завязалась нешуточная драка. Придя в бешенство, десятки глоток кричали одновременно, рвали одежды, раздавали тумаки и царапались. Забыв о своей роли, я соскочил с колесницы и уже хотел броситься в самую гущу свалки, как вдруг ты, упав передо мной на колени, стал громко просить прощения за нанесённое оскорбление. Тогда я растерялся ещё более: сам царевич унижался передо мною! Завтра царь Филипп распнёт меня на первом попавшемся дереве, моя семья будет вынуждена бежать в Персию, отец умрёт от бесчестья, а мать — от горя, мои сёстры станут лёгкой добычей развратных дикарей, а братья… Вся жизнь, судьба каждого члена семьи, словно пронеслась перед мысленным взором, и я готов был зарыдать от бессилия, когда услышал твой голос. Совсем иной, нежели, тот, которым ты театрально просил прощения.
— Лезь в повозку. — Сквозь зубы процедил ты.
Впервые в мою неокрепшую душу вторглось обжигающее чувство несправедливости твоего гнева. Едва сдерживая слёзы, я развернулся настолько царственно, как только мог. Поднялся и, понукая непослушных леопардов, продолжил путь. Роль стала для меня невыносимо тяжелой, вынужденное обнажение вдруг перестало быть божественным, и я сгорал со стыда, вознесённый над орущей толпой. Кое-как докидав последние гроздья, желал только одного: поскорее добраться до рощи, смыть ненавистный грим и превратится в обычного Гефестиона. Боги смиловались, я сумел сохранить прямую спину, даже станцевал церемониальный танец, с тирсом в руке, после чего, вручив его главной менаде, сошёл со сцены и удалился под сень разросшихся платанов. Праздник бушевал во всю мочь, когда я пробирался в пьяной толпе теперь никому не нужный, не замечательный, неинтересный. Я искал тебя, своего единственного обожателя, единственного героя. Я хотел выплеснуть на тебя всю признательность, даже расцеловать у всех на глазах за спасение, и пусть Филота лопнет от зависти. Не хотел более скрывать наши отношения. Я не нашёл тебя, зря избегал все тропинки в священной роще, караулил у кувшинов с даровым вином, смешивался с селянами, слушая их незамысловатые песни. А когда настал вечер, измотанный вернулся к себе и застал тебя сидящим на ложе. Судя по широко раздувающимся ноздрям короткого носа, ты был готов обрушить громы и молнии.
— Александр?
— Убирайся!
— Александр, почему ты меня гонишь? Ты сердишься? За что? Разве не ты спас мне сегодня жизнь?
— Жизнь? Своё жалкое существование ты называешь жизнью? Я был готов вознести тебя на Олимп! Сделать равным себе! А ты? Ты повёл себя как низкосортная девка! Ты позволил им касаться тебя, ты забыл, что я назвал тебя священным? Маленькая неблагодарная тварь, недостойная даже моей жалости! Убирайся вон, заметь, я трижды не приказываю! Пошёл с глаз моих!
Я бежал. Наверное, так бегут воины с поля сражения: без оглядки и без надежды. Ноги сами вынесли меня из школы, наугад, лишь бы подальше от твоих гневных слов. Ветки хлестали по лицу, сучья цеплялись за хитон, я даже разорвал его прочную материю, продираясь в густых зарослях. Меня гнал не страх. В ушах звучал твёрдый приказ будущего царя. Наткнись я на овраг или пропасть, не сомневаюсь, упал бы туда, не делая попыток спастись. Успокоение нашёл на берегу неизвестного ручья. Напившись воды и умывшись, заметил, что нахожусь в совершенно незнакомом месте, кроме того, ночная темнота скрывала некоторые детали, и я решил пересидеть здесь до рассвета. Нет, мне не пришёл на помощь вездесущий Гермес, и дриады не пленили меня. С рассветом я поднялся и пошёл прочь, хотя оскорбление уже перегорело, я не мог находится в Миезе. На третий день вышел к оливковому саду, не смея рвать спелые ягоды с дерева, подбирал их на земле. Меня заметили. Хозяин сада, схватив палку погнался за вором, но я успел проскочить сквозь редкий забор, хвала богам, его собака оказалась привязана на другом конце. Бродя по селению, набрёл на маленький храм Асклепия, как говорил раньше, покровителя нашего рода. Пожилой жрец, видя, что я пришел без подношения и имею неряшливый вид, скрылся в одной из боковых дверей, и сколько бы я не молил его дать мне немного хлеба, не вышел. Пришлось лечь спать на голодный желудок неподалёку от каменного жертвенника. Ночью мне привиделся Пион, молодой ученик Асклепия, он сел рядом, и я вдруг обнаружил наше внешнее сходство. Его грустный взгляд и молчание внушили почтительность, и я не решался первым заговорить. Наконец он сказал:
— Ты серьёзно болен, но я не могу вылечить тебя, ты должен исцелиться сам.
— Я здоров!
— Ты болен любовью к сыну бога, ты дерзнул как Икар, приблизившийся к пламенеющему Гелиосу. Участь сына Дедала была печальна.
— Знаю, он разбился о землю и сошёл в Тартар совсем юным.
Пион положил руку мне на плечо и в его странных, словно пустых глазницах, там, где отражалось звёздное небо, я прочёл своё будущее.
— Нет! Мойры, остановитесь, я не хочу! Колесо прялки, заклинаю тебя, качнись обратно!
От собственных криков я проснулся по-прежнему на холодном каменном полу храма. В окна заглядывали золотистые лучи осеннего солнышка, а вездесущие воробьи уже начинали обычный утренний переполох.
Пион сказал: «Исцелись сам, иначе тебя ждет бесславное падение».
Отряхнув порядком измазанный хитон, я вышел на дорогу, спросил у первого проезжающего на волах селянина путь в школу. Оказалось, за три дня блуждания я не слишком далеко ушёл от неё, поэтому, подкрепившись водой и найденной в долине дикой маслиной, к исходу дня вошёл в Миезу. После, я несколько раз искал тот храм и не нашёл. Может быть мне привиделось то селение, или вечный проказник Пан посмеялся надо мной? Не знаю, но те несколько слов Пиона я пронёс через все годы. Вступив под сень нашего портика, я был уже умудрён знанием будущего. Меня никто не спросил, почему я отсутствовал, хотя поиски всё же были организованы. Только мой раб радостно вскрикнул, увидев хозяина и принялся хлопотать, устраивая ванну. Я же попросил только кусок сыра с хлебом и немного молока. Поговаривали потом, будто бы я казался сумасшедшим. Напротив, ещё никогда мой разум не был таким отдохнувшим. Одевшись в длинную тунику и закутавшись в волочащийся по песку гиматий, занял место на ступенях древнего амфитеатра. Шёл урок театрального искусства у грека Памфилоса. Ученики по очереди исполняли монологи из всем известной трагедии Эсхила «Персы». Юношеские голоса звучали как-то по особенному торжественно в древнем сооружении, отдаваясь эхом от мшистых камней. Здесь была и радость греков от победы и проклятия дерзким завоевателям и их бесславный конец — всё, написанное вдохновенным слогом, рождало самые прекрасные чувства у слушателей.
Ты выступал последним.
«Когда же белоконный ясный Феб
Окрестность озарил — как будто гимн
Раздался мощный, шумный клик вдали:
То были эллины — и громогласно
Им вторя, со скалистых берегов
Аяксовых отозвалось им эхо
И сильный страх на варваров напал;
Надежда обманула их; враги
Не думали бежать, но пели гимн
Величественный, смело выступая
На бой».
Учитель прервал чтение и указал на меня, принуждая с ходу продолжить декламацию.
— Простите, учитель, я отсутствовал и не успел подготовиться. Могу я прочитать того же Эсхила, но только иные строки?
Памфилос милостиво склонил голову в знак одобрения. Все ученики обратились в слух, сидя вполоборота ко мне. Я не стал выходить на сцену, даже не снял край гиматия, который покрывал мою голову, набрав воздуха в грудь излил строки из «Прометея прикованного»:
Свершается — то слово не пустое.
Земля дрожит, и гул протяжный грома
Кругом ревет, и вздрагивают ярко
Огнистые извивы молний; вьюга,
Вздымая пыль, крутит ее столбом
И вырвались все вихри на свободу;
Мешается, столкнувшись, небо с морем,
И этот разрушительный порыв,
Зевесом посланный, несется прямо,
Неистовый, ужасный — на меня!
О мать-земля святая! О эфир,
Свет всеобъемлющий! — смотрите,
Какую я терплю обиду!..
Последние слова я выкрикнул во всю мочь и услышал мёртвую, стучащую в висках, тишину. Даже учитель и сидящий неподалеку Аристотель боялись посмотреть на меня. Запахнул одежду и молча сел на место. Ко мне никто не подошёл, даже Никанор с Филотой прошли мимо, сторонясь словно прокажённого. Только Протей, юноша со светлыми мягкими кудрями, сын Лаоники, участливо спросил, не заболел ли я?
— Нет, благородный Протей, напротив, я на пути выздоровления. Тебе не стоит находиться рядом. Я, как медуза, обращаю в холодный камень всё, что вижу, поберегись!
— Я не боюсь и твоя опала мне безразлична. Можешь сегодня сесть рядом на ужине.
— Благодарю.
Не желая и дольше задерживать твоего самоотверженного молочного брата, я пожал его руку, предварительно обернув свою плащом, давая понять, насколько велико моё унижение. Ты молча наблюдал за нами издалека и, дождавшись, когда Протей отошёл, приблизился, немного склонив голову к плечу, властно посмотрел на меня. Я выдержал твой взгляд. Впервые я не стал смущённо хлопать ресницами и отворачиваться. Я смотрел на солнце широко открытыми глазами, и ни одна слеза не засеребрилась у меня на щеке.
— Так значит Прометей — титан, который имел глупость угрожать самому Зевсу?
— Я лишь читал строки Эсхила.
— Ты не читал, ты орал их! Но, раз уж ты у нас такой образованный, скажи, что случилось с Прометеем потом?
— Он был низвергнут в преисподнюю.
— Вот видишь, Зевс одной своей молнией послал в подземное царство мятежного титана.
— Так оно и было! — увлекшись диалогом, мы не заметили, как к нам подошёл Аристотель, вклиниваясь в разговор. — Но не забывайте, достойные юноши, что в третьей части пьесы великий Зевс и гордый Прометей помирились, и титан открыл тучегонителю тайну, которую скрывал столетиями.
— Какую? — одновременно выкрикнули мы.
— Тайну о браке богини Фетиды! Только Прометею было открыто будущее богов, и он предостерёг Зевса от связи с этой богиней, сказав, что его сын значительно превзойдёт отца и в доблести, и в житейской мудрости. Боги посоветовали отдать Фетиду в жёны герою Пелию, и вскоре в их доме раздался плач новорождённого Ахиллеса. Подумайте об этом, мои дорогие ученики, и завтра пусть каждый из вас напишет мне труд о чванливости и гневе, и, пожалуй, о судьбе. Это будет вам задание от остальных я вас освобождаю.
Я не выполнил приказ Аристотеля. Время, отведённое для самообразования, я провёл в одиночестве, бродя по школьным переходам. С момента нашей размолвки, впервые ощутил себя, если не свободным, то, по меньшей мере, независимым от всего. Меня не занимала оценка учителя, его гнев или похвала, я просто ходил и пинал всё, что попадалось по пути: камни, скамьи, углы здания, несчастную кошку Птолемея, некстати попавшуюся на пути. Меня перехватил Протей и увёл к себе. Я впервые переступил порог его комнаты и поразился порядку, царившему на столе и в шкафах, если у меня математические таблицы можно было обнаружить в самых неожиданных местах, например, в купальном белье, а ножны меча торчали, засунутые между ножками стула, то у него всякая вещь знала своё место. Усадив меня и налив полную чашу медового напитка, Протей бесшумно устроился напротив.
— Милый Гефестион, я был рад твоему возвращению. Мы все сильно переволновались, думали, тебя разорвали дикие звери. Александр три дня не слезал с коня…
Понимая, что неспроста Протей завёл подобные речи, я горько усмехнулся.
— Ты позвал меня, чтобы сообщить о царевиче?
— Он страдает, только не показывает вида, ты же знаешь, какой Александр гордый.
— С чего бы тебе мирить нас?
Судя по смущению Протея, он имел свой интерес, и тут в мою голову заползла страшная догадка.
— Ты любишь его?
— Мы вместе играли ещё в гинекее у благородной Олимпиады, вместе поступили в учение к Леониду, поначалу, у нас на двоих был один конь и один меч.
Протей говорил, и по его лицу скользила нескрываемая жалобная улыбка. Именно от неё мне стало не по себе, словно некий судья сейчас обвинял меня в краже.
— Вы ещё можете возродить былую привязанность, смотри, я отступился.
Понимая, что говорю совсем не то, что думаю, я тем не менее попытался быть убедительным. Протей сейчас вызывал во мне чувство гадливости, его приторно-нежная натура, признавшая поражение так легко и спокойно, была неприятна. Я не понимал благородства твоего молочного брата. Он опустил белокурую голову и тихо прошептал.