Нортланд - Беляева Дарья Андреевна


Глава 1. Органическая интеллигенция

Он сидел передо мной, рассуждая о том, что шницель подали довольно сочный, и нас не объединяло ничего, кроме набора генов, передать которые было нашей государственной обязанностью.

Я посмотрела на мясо, распадающееся на волокна под его ножом, оно выпускало влагу, елозило по тарелке. Я бы сказала, что шницель даже слишком сочный, однако язык похолодел.

Я закрыла глаза, потом решила, что это слишком радикальный уход от реальности и чуть спустила на нос очки. Черты его лица немного расплылись, тогда я попыталась припомнить, как его зовут.

И он, казалось, нервничал, в голове у меня настойчиво, как запутавшаяся в ветвях птица, билась мысль: этот человек тоже не помнит, как меня зовут. Свидания после работы, вся эта рутина. Никто из нас не хотел оказаться здесь сегодня, но мы учимся радоваться по крайней мере возможности поужинать в приятном месте.

Как же его все-таки зовут, думала я. Если бы я была Карлом, то могла бы прочесть это в его мыслях.

Однако если бы я была Карлом, то прежде всего пустила бы себе пулю в лоб, так что до сегодняшнего дня дело бы не дошло.

Покуда я оставалась Эрикой, неловкая ситуация продолжалась. Оказалось, что шницель можно хвалить не вечно, и время покидало меня. Я попыталась припомнить карточку, которую обнаружила в почтовом ящике позавчера. Вытащить ее из сумочки было бы не слишком прилично. Я сделала вид, что ищу зеркальце, однако карточка ускользала от меня все дальше и дальше, сумка показалась мне бесконечно глубокой.

Тряпичное, бурное море, где всюду натыкаешься на ключи.

Я вздохнула. Карточка была нежно-лавандовой, как и всегда. Попытки Нортланда настроить меня на романтический лад таким образом казались мне даже трогательными. Таким образом получался посыл: Уважаемая Эрика Байер, присмотрись к этому мужчине, так как вы оба генетически приоритетны для нашего великого Нортланда. Специально для тебя мы измерили его рост, вес и объем черепа, а так же поделились информацией о его расцветке. Его любимые книги, фильмы, а также любит ли он животных — это вторичные факты, которые тебя интересовать не должны, потому как никоим образом не влияют на потомство. Присмотрись к нему хорошенько, Эрика Байер, потому как время твое идет, и если ты цены себе сложить не можешь или слишком медленно соображаешь, мы сами выберем тебе партнера для совместного ведения быта и размножения. Так же оцени, какую красоту мы навели ради тебя в этой карточке, лавандовый цвет, согласно нашим исследованиям, успокаивает. В ожидании, когда ты, наконец, принесешь пользу стране, твой единственный Нортланд.

Я вдруг улыбнулась, и человек этот, которому я тоже не была интересна, принял мою улыбку за симпатию. Он сразу же стушевался, ему стало неловко, я увидела это, даже не возвращая очки в функциональную точку пребывания.

Пауль! Его ведь зовут Пауль!

И в отличии от мужчины, который оказывался на свидании с женщиной по своей воле, а не по воле своей страны, он стремился не к тому, чтобы понравиться мне, а к тому, чтобы я понравилась ему. Мне стоило брать с него пример.

Я поправила очки, сказала:

— Очень приятное место, действительно. Да и музыка такая волнующая.

Самым волнующим фактором оставался пояс для чулок, который натер мне кожу. Я мечтала отлучиться в уборную, чтобы его поправить, но в первые десять минут встречи это было бы совершенно невежливо.

Человек как человек, со всем необходимым в ситуации: усталые глаза, недовольное движение узких губ, часы на цепочке в кармане пиджака, чтобы показать, как он спешит.

Мое оружие так же было при мне: записная книжка, торчавшая из сумочки, нервные движения пальцев, частые вздохи. Я играла в эту игру не с одним мужчиной: кто первый сдастся?

Одна моя знакомая говорила, что обычно у этой игры несколько другое направление. Мужчина и женщина, завороженные друг другом, играют в заинтересованность и симпатию, желая оказаться в одной постели или нечто вроде того.

Бедняжка Эрика, добавляла она, ты что ни разу не испытывала ничего подобного?

Я не знала, что ей ответить. Бедняжка Эрика незаметно превратилась в мужененавистницу где-то между отобранным плюшевым кроликом в семь и одиноким выпускным в семнадцать. У меня не было иллюзий насчет себя: фригидная тридцатипятилетняя девственница с мелочными обидами на весь мир. Не было у меня иллюзий и насчет мужчин. Мужчины любят уничтожать и контролировать, они даже создают, чтобы контролировать или уничтожать. Я не хотела, чтобы меня контролировали и не хотела быть уничтоженной, так что оттягивала этот момент до последнего.

В конце концов, зачем выбирать, если каждый из них вызывает у меня страх? Через полгода Нортланд назначит мне кого-нибудь, кто думает так же. У нас будет по крайней мере одна общая черта — нам обоим плевать.

Этот Пауль был лет на пять моложе меня. На этой неделе Нортланд оказался щедр. Я представила, как работники генетического бюро подбирают людей, раз за разом натыкаясь на мое имя среди кандидатов. Наверное, они решили подшутить.

Пауль носил тонкие, чуть взвивающиеся к верху усики. Как узкая улыбочка над верхней губой, надо же. Он был аккуратный, хорошо и недавно постриженный, с серьезным лицом. Я не могла определить красив он или нет, я не понимала этого про большинство мужчин.

— Да, — повторила я. — Отличная песня.

В первый раз ее слышала, но надо же было хоть что-то сказать. Темнота сгустилась окончательно, быть может Пауль выбрал это время для того, чтобы погрузиться в интимный полумрак и там раствориться без следа, если что-то пойдет не так. Но кафе действительно было приятным с этими его белыми скатерками, волнующимися от легкого июньского ветерка, плетеными стульями, издающими протестующее поскрипывание при резких движениях, и лучшим потолком на свете — небом. Летняя площадка распустилась на заднем дворе, поэтому даже город чуть притих, прикрылся, и было почти спокойно. Я закурила сигарету, чтобы не говорить ничего.

Я помнила времена, когда курение находилось под полным запретом, но в последние пару лет Нортланд решил вернуть нам маленькие радости. Пауль вздохнул, наблюдая за кончиком моей сигареты, красным, раздраженным, как он сам.

— Если бы вы описали себя в двух словах, — начал он.

Дисфоричная девственница.

— Люблю сладкое, — ответила я. — А вы?

— Люблю ли я сладкое, или как бы я описал себя в двух словах?

— На ваш выбор.

Стратегия моя была проста. Я всегда казалась им скучной до зубного скрежета. Такой я и была, даже врать особенно не приходилось. Пауль задумался, на лице его отразилась острота, подобная той, которую я так и не произнесла. Мне показалось, сейчас он скажет что-то вроде: описать себя в двух словах? Хочу домой.

Были среди мои потенциальных кавалеров и те, что вежливостью себя не утруждали, так что я привыкла к колкостям. Сама их, однако, никогда не отпускала. У меня был страх, непонятно откуда взявшийся, что один из них меня ударит.

Сущая глупость, но он донимал меня. Это называется проекция. К примеру, мысль о том, чтобы втолкнуть вилку Паулю в шею и посмотреть, как толчками будет вырываться кровь, не покидала меня. Не то чтобы Пауль был виноват, мысли о том, чтобы причинить кому-то вред, донимали меня с детства. Порой они казались приятными, а порой отвратительными. Нортланд знал и это, потому выделил для меня врача.

Нортланд знал все. И пока я была полезна, Нортланд почти все мне прощал.

Я хорошо помнила, как это началось. Я была совсем ребенком и смотрела на маму, мою любимую маму, которая готовила маковый пирог. Я подумала, как будет чудовищно, если я возьму нож и всажу его ей в спину. Это же моя мама, подумала я, и в груди зазвенело пронзительное чувство, нота настолько высокая, что отвращение от желания в ней было уже не отличить.

Нельзя так думать, сказала я про себя, и с тех пор не переставала так думать.

Нортланд, впрочем, не присваивал мне никаких опасных статусов: ни асоциального, ни нестабильного. Опасных статусов было много, при желании найдется для каждого. Этот недостаточно лоялен, тот слишком ленив, у этого череп непозволительной формы, а тот обладает взрывным характером.

Нортланду не нравился никто из нас. Почти. Тех, кто нравился Нортланду, делала я. Вернее, мне предстояло создавать их. За это, и за наличие репродуктивной функции Нортланд готов был дать мне представлять, что я хочу, и что я не хочу, в любой, кроме того, последовательности.

— Так ты тоже…

— Парапсихолог, — закончил он, и я осознала, что вопрос был глупый, затянулась до головокружения, но ветер вовремя принес мне освежающий, сладкий, нежный, как мамины руки, аромат лип.

Нужно позвонить маме, подумала я, она совершенно точно волнуется, я не связывалась с ней два дня. Когда пауза стала неловкой, я сказала:

— Да, жаль мы не можем поговорить о работе?

— Жаль?

— Я имею в виду, все мы трудимся на благо Нортланда, разве не так?

Мы оба улыбнулись одновременно, понимая друг друга совершенно правильно. Никто не ненавидит Нортланд так же сильно, как органическая интеллигенция. Мало кого он принуждает так сильно и вознаграждает так богато, словно щедрый, но жестокий хозяин.

Это неожиданно понимание, разделенное на двоих знание, которое должно оставаться тайным, невысказанным, заставило меня поднять взгляд. Наши глаза встретились. Пауль, судя по всему, посчитал, что вечер может быть не так уж плох — хорошая, человеческая реакция. Он ведь и в целом, наверное, неплохой.

А меня бросило в дрожь. У меня закружилось голова, руки похолодели, и я судорожно затушила сигарету.

— Прошу меня простить, — сказала я. — Голова что-то разболелась.

Легкая улыбка понимания угасла, первая искорка приязни была настолько невесомой, что без труда сменилась облегчением.

— Видимо, сегодня не лучший день для свиданий, фройляйн Байер.

Надо же, он от радости вспомнил мое имя. Я сделала большой глоток воды, поставила бокал на стол так резко, что лед в нем попытался вырваться наружу.

— Вас подвезти?

— Нет, благодарю. Я живу не так уж далеко.

Я положила деньги на стол, руки у меня тряслись, так что вытащить купюру из кошелька получилось не сразу. Я ненавидела встречаться с ними взглядом, однако паника охватывала меня не всегда. Я встала, шатаясь, мир показался мне определенно более ярким, но и почти тошнотворным.

Пауль остался сидеть за столиком, изрядно шокированный и, наверное, хоть чуть-чуть обрадованный. По крайней мере, я надеялась, что оба мы с облегчением посмотрим в остаток вечера минут через пятнадцать. Колени у меня подгибались, и я старалась контролировать это ровно пока находилась в поле зрения Пауля. Войдя в душное помещение кафе, наполненное сигаретным дымом и пятничными разговорами, я на секунду ощутила себя лучше, однако ватная тишина в голове почти тут же сменилась звоном в ушах. Я вышла на шумный проспект, зажала уши руками и попыталась не позволить Хильдесхайму раздавить меня. Поток машин, неон рекламы, вылетающие из пастей рупорных громкоговорителей на столбах новости, все едва не смело меня с ног.

Я вдохнула и выдохнула, все на четыре счета, как меня учили. Не сказать, чтобы мне стало легче, но я все равно направилась вниз по улице, подальше от этого кафе с его шницелями и Паулями. Неоновое чудовище Хильдесхайма ползло за мной. Нет-нет, десять лет назад здесь было темнее, монументальную архитектуру еще не украсили блестящими рекламными щитами, машин было меньше, да и разросся город изрядно.

Десять лет назад многоэтажные, празднично внушительные дома белели как кость, соединенные друг с другом воздушными коридорами, по которым всегда спешили люди, как эритроциты по сосудам. Хильдесхаймы был организмом, костью, плотью Нортланда. Теперь это гордое, суровое создание раскрасили.

Рекламные щиты отовсюду сообщали об антидепрессантах, обещавших сделать мир настолько же цветным, как ночной Хильдесхайм, марках одежды, способных изменить тебя изнутри, кинофильмах, прославляющих силу и славу Нортланда и о газированной воде сладкой настолько, чтобы можно было позабыть обо всем (кроме долга перед своим народом, конечно).

Ярче всех на каждом небоскребе пылал дагаз. Десять лет назад в Нортланде сменили всю прежнюю символику, и теперь красные, как кровь, флаги, неоновые щиты, сердца всех домов, носили руну дагаз. День. Думаю, имелось в виду возрождение Нортланда. Думать, однако, в Нортланде было вовсе не обязательно. Особенно неполезно было размышлять, откуда взялись деньги на все это великолепие.

Несмотря на разукрашенные высотки, изобилие торговых центров, экзотическую технику, вошедшую в нашу жизнь столь быстро, что к ней едва можно было привыкнуть, приветливее Нортланд не стал.

Но ему, в конце концов, не нужно было быть приветливым. Ведь ничего другого у нас не было.

Мама говорила, что моя прабабушка рассказывала ей, как ее бабушка говорила о войне. Что она говорила прабабушка маме рассказывала путано, а мама уже едва помнила. Нортланд, как говорили, выиграл и ничего, кроме Нортланда, не стало.

Все остальные были наказаны забвением. Им отказали в символическом бессмертии и оставили на обочине истории. На самом деле в школе всегда говорили о периоде до воцарения Нортланда на всей земле крайне смутные вещи. Ни то все стало Нортландом, ни то ничего, кроме Нортланда не стало.

В сущности по прошествии многих поколений это уже не было важным. Выходил странного рода парадокс — мы были в курсе истории нортландской философии и были знакомы с индустриальной эпохой и средними веками. Все это населило музеи. А вот война была скрыта под мутной водой одинаковых, помпезных и бессмысленных фраз, наборов одноразовых лозунгов, отчего-то переживших множество поколений. Для единственной страны на земле Нортланд был невелик. Остальная земля, говорили, была вспорота войной, вспахана битвами. Потихоньку она населялась, поэтому Нортланд всегда был голоден до новых людей.

Не думаю, что кто-то любил Нортланд. Наш всеобщий отец, Нортланд, выделял одних и карал других, так что всякий считал свои привилегии, считал чужие и жил в страхе, что привилегии имеют свойство мигрировать от одной группы к другой.

Одни жили слишком хорошо, другие недостаточно плохо, кому-то было постановлено вовсе прекратить существование для блага всего народа.

Если бы меня попросили рассказать историю о Нортланде, я бы рассказала ее так: жил-был отец, у которого имелось в его богатом доме много дочерей. Он не любил ни одну, всех мучил. Вот только каким-то дарил подарки, каким-то позволял наказывать других, каких-то насиловал, каких-то ласкал. Но ни одна не была с ним счастлива. Еще у Нортланда были сыновья. И сыновей своих Нортланд любил до безумия. Он их просто обожал.

Такая история с сексуальным подтекстом, но ведь государство всегда несет в себе сексуальный подтекст. Но, в конце концов, в войне сгорело все: человек, закон, память, а Нортланд остался. Ему, видимо, и стоять здесь до конца всего. Так что самое важное это найти хорошо обеспеченную иллюзию безопасности и делать вещи, за которые стыдно меньше, чем за все, что творится вокруг.

Эта шаткая политическая позиция привела меня к провалу. Стало душно, в глазах потемнело, последние вспышки красного, желтого и фиолетового ударились мне в зрачки и погасли, воздух затих, заглох, и мне стало так приятно, а потом не стало никак.

Я очнулась от запах лип.

— Мамочка, — сказала я. Мне вдруг показалось, что мы с мамой гуляем по бульвару, и я хочу орешков в глазури, а в руке у меня ленточка с красным шариком, на котором раздулся еще старый, уродливый знак.

— Фройляйн Байер, — сказали мне, и я, некоторое время посомневавшись, решила все-таки, что мама бы меня так не назвала, да и голос был мужской. Я открыла глаза и увидела надо мной солдата. Он был в гвардейской форме. Черный сливался с ночью, серебро выхватывало свет. Гвардейцев в Хильдесхайме, особенно в центре, всегда было много. С тех пор, как их производство, как и промышленность в целом, переживало подъем, преступность ударилась в рецессию, а затем пришла к стагнации.

Дальше