Я не встречалась с ним взглядом, поэтому он был для меня набором картинок, кусочков пазла, которые я собрала уже в уме. Красивый, как и все они. Высокий, сильный блондин с правильными чертами. Гвардия это не только армия, это произведение искусства. Человеческие картины. Человеческие статуи.
А я в таком случае художница по людям. Начинающая.
Он поднял меня на ноги. С этим делом справиться не так уж сложно, однако у него получилось сделать это с какой-то особенной незначительностью, словно я весила не больше пачки сигарет.
Они сильнее людей. Я не ухватилась за него, мне не хотелось к нему прикасаться. Интересно, подумала я, если он знает мое имя, значит заглянул в мои документы и прочитал, наверняка, кем я работаю. Как он ко мне относится?
Однажды женщина (скорее всего), такая же как я, создала его, сделала его тем, кто он есть. Считают ли они нас своими матерями? Или мы для них не больше, чем машина, производящая оружие?
Он смотрел на меня спокойно, ожидая моей реакции. Только повторил:
— Фройляйн Байер.
Даже без вопросительной интонации. По некоторым из них очень хорошо видно, что они искусственные. Таких и отправляют на улицы. На самом деле это брак, однако народу об этом знать не надо. Если бы я, к примеру, заговорила об этом, меня бы отправили на воспитательную беседу к одному из таких, что получились правильными. И кто знает, какой бы я вернулась.
Этот не слишком хорош, но его механические повадки устрашают и внушают уважение. Своего рода рекламный ход. Нортланд в последнее время дивно в этом хорош.
Ближайший громкоговоритель передавал новости Хильдесхайма, и я узнала, на каких шоссе пробки и какие районы оцеплены из-за "ночных работ". Ночные работы — это обыски. Все говорят, что они никогда не происходят просто так, но на самом деле у них нет никаких причин. Район выбирают, ткнув пальцем в карту, во всяком случае так говорил Карл.
Никто ни в чем не виноват, просто Нортланду принадлежат ваши квартиры, ваши вещи, ваши мысли, ваши задатки, ваши матки.
Я думала, что "ночные работы" — это тактика запугивания, но если что и находят, так оно вдвойне приятнее. Но обычно все хорошо кончается.
Я хотела зажать уши, но не решилась двинуться. О гвардии много чего говорят, есть и то, что кажется слухом, а на самом деле правда.
Они реагируют на резкие движения, как хищники.
— Мне стало дурно, — сказала я, взглянув на клочок неба между его плечом и подбородком.
— Я провожу вас до дома.
— Благодарю.
Дагаз на его фуражке блеснул красным, когда он обернулся — глотнул неона.
— Вы в силах идти?
— Да, спасибо вам за помощь.
Я шла за ним, не сомневаясь, что он приведет меня домой. У них хорошая память. Они мне не нравились. Для того, чтобы назвать их людьми, нужно было переопределить понятие «человек». Но мужчинами они были. Достойными сыновьями Нортланда.
Он вел меня под руку, в прикосновении его был нажим, и меня трясло, но я старалась не упасть в обморок снова. Я смотрела на алую повязку у него на руке, наблюдая за своим состоянием по расплывающимся и сходящимся контурам дагаза.
Он не разговаривал со мной. Ему не было неловко оттого, что мы идем в тишине. Он не считал нужным заводить разговор, чтобы скрасить пятнадцать минут пути. Мне стало интересно, о чем он думает. Он вел меня так, словно я могла попытаться сбежать. И, честно признаться, я была к этому близка. Меня тошнило от страха, даже запах его (две ноты — тонкая, металлическая, словно брошенная в воду монетка, и горьковатая — мыло) был для меня оглушающим.
Мы проходили бульвару, населенному липами. В детстве я любила это место и никогда не думала, что однажды буду жить с ним рядом. Липы — мои дефолтные деревья, если бы мне сказали (по какой-то странной причине) представить дерево, в голове у меня засияла бы ослепительно зеленым пушистая липа с высокой кроной.
И хотя липы и фонари производили романтически-старомодное впечатление, асфальт под ногами был расцвечен бьющей нам в спины рекламой. Я подумала: до чего забавно, мы похожи на парочку, когда идем вот так по бульвару.
Если представить, что ноги подгибаются от любви, можно успешно преодолеть большее расстояние из стыда. Странное дело, мне не хотелось сделать ему больно, как другим людям. Они не чувствовали боли, поэтому и мысль об этом была пуста, ничем не наполнена.
Что будет, подумала я, если стянуть с него фуражку. После обморока, как и всегда, на меня нахлынула легкая эйфория. Я засмеялась, но он не обратил на это внимания.
Он проводил меня до самой двери. Только когда ключ в замке щелкнул, он сказал:
— Приятного вечера, фройляйн.
— Благодарю вас за помощь.
Как будто задачки у доски порешали. Всем пять, все молодцы, а теперь, наконец, перемена. Я ввалилась в квартиру и, на удивление, сразу почувствовала себя лучше. Я закрыла дверь ключом, задвинула засов и водрузила на место цепочку. Техника безопасности предписывала мне следить за тем, чтобы дверь всегда была заперта, однако цепочка и засов это уже моя инициатива.
Безопасность я любила еще больше, чем от меня того требовали. Я тяжело задышала. Так заканчивались не каждые мои свидания по карточкам. Если честно, обмороков было четыре за последний год, а свиданий где-то пятнадцать. Ни одно не повторилось, но ни одно не закончилось и моей смертью. Страх мой не имел никаких рациональных причин. Мой отец, человек жесткий, грубый, но он никогда не поднимал на меня руку. Мой мама не пугала меня рассказами о своем замужестве с мужчиной, который достался ей по лавандовой карточке. В жизни мне вообще скорее повезло.
Я принялась считать свои привилегии: полная семья, в которой я — единственный ребенок, родители оба представители органической интеллигенции, престижное место работы, возможность отсрочить замужество до тридцати пяти лет, доступ к информации государственной важности, отсутствие отрицательных статусов.
Если все это сложить, в результате должно было получиться счастье. Даже квартира моя выгодно отличалась ото всех прочих. Две просторные комнаты, ремонт по моему вкусу, бытовая техника и телевидение с большим количеством каналов, чем я когда-либо включала. Все чисто, все аккуратно, если бы не решетки на окнах, идиллия стала бы полной. Но решетки были не для меня. Это несколько утешало.
— Рейнхард! — крикнула я. — Угадай, кто дома?
Он никогда даже не пытался. Да и кричать ему было бессмысленно, но за день я успевала соскучиться, и мне хотелось обозначить, что я здесь. Он жил со мной уже год. Роми, моя лучшая подруга, говорила: все равно, что кот.
Это было не совсем так. Очень чувствовалось, что со мной живет не животное, однако я не знала, человек ли. Я должна была думать, что человек, по крайней мере назло Нортланду. Но мне никогда не предоставлялось шанса узнать.
Я выудила из сумочки очередную связку ключей. Ключ от кухни, ключ от его комнаты, ключ от моей комнаты — все, что можно запереть, нужно запереть. Порой я пренебрегала техникой безопасности, по крайней мере до того, как нашла Рейнхарда на кухне, жующим сырое мясо. Он любил есть красные вещи. Вкус ему не был важен.
Тогда я стала запирать кухню, но оставлять его в закрытой комнате, как животное, не решалась. Благородство с моей стороны, надо сказать, сомнительное — Рейнхард был чистоплотным, неагрессивным и тихим. Иногда я думала, если бы он родился обычным человеком, то обладал бы таким же темпераментом с поправками на здоровье или был бы кем-то совершенно иным?
Я открыла кухню, налила себе в чашку воды и залпом выпила ее. Стало окончательно легко, по-ночному тихо и очень спокойно. Так бывает после приступов паники — мир глохнет вместе с чувствами, и остается безразличие, способное победить даже смерть.
Я тихо прошла в его комнату. Он сидел на полу, как и всегда. Перед ним была перевернутая машинка — старая-старая, с облезшей краской и отвалившейся задней дверью. Мерседес времен войны, выполненный очень точно и бывший когда-то роскошной копией роскошной машины, однако за выслугой лет он потерял оба статуса.
Рейнхард не расставался с ним, забрал его из Дом Милосердия, откуда я взяла самого Рейнхарда.
Машина лежала, похожая на перевернутого жука, и Рейнхард крутил ее колесо. Всегда одно и то же — переднее правое. Он склонился над машинкой, наблюдая за движением. Рейнхард был высокий, поджарый человек, на вид очень сильный. Когда он вставал, я едва доставала ему до груди, но за год я научилась не бояться его. Странное дело, другие мужчины вызывали у меня ужас, но он казался совершенно безобидным.
Не вполне отвечающий за свои действия, здоровый будущий солдат не пугал меня. Да я могла считать себя самым смелым человеком во всем Нортланде.
Я прищурилась. Что-то было не так, как обычно. Это вызывало тревогу.
— Рейнхард, — позвала я, зная, что он не откликнется, потому что не знает своего имени. Мне просто хотелось разбить, разобрать, раздергать напряженную тишину. Я привыкла видеть Рейнхарда, как картинку или видеоряд — неизменные зацикленные движения успокаивали и меня. Поэтому я оказалась растревоженной от незначительного, даже не осознаваемого изменения.
Мне понадобилась пара минут, чтобы понять, каким образом рухнул мой привычный мир.
Рейнхард крутил колесико в другую сторону. Я с облегчением засмеялась, все напряжение ушло.
— Да ты дикий сегодня, — сказала я. — У нас что праздник?
Рейнхард на меня не посмотрел.
— Пойду приготовлю нам с тобой поесть.
Он снова не обратил на меня внимания. Можно было подумать, что он меня не слышит. На самом деле он просто не выделял речь среди других звуков. То, что я говорила, было для него сродни стуку дождя или завыванию ветра — у этого не было смысла. Но все же я любила рассказывать Рейхарду, как прошел мой день. По крайней мере, я точно ему не надоедала.
До того, как я забрала Рейхарда, мне приходилось жить одной, и это было тоскливо, хотя ветер и доносил запах лип с бульвара по вечерам, а моя лучшая подруга изредка составляла мне компанию, разговаривая со мной по телефону. Я бы с радостью жила с мамой, в одном из спальных районов Хильдесхайма, не примечательных ничем и никоим образом не удобных. Однако теперь мне полагалась хорошая квартира в хорошем районе и зарплата такая, чтобы я могла заглушить тоску по прошлому.
До «великой патриотической акции», которая должна была с помощью научных достижений, величайших в истории Нортланда, выявить всех обладателей ценных способностей, я работала в музее. О своих умениях я не подозревала, как и многие в стране. Говорили, что именно «великая патриотическая акция» позволила Нортланду от выживания рвануть к процветанию в самые краткие сроки. Среди нашего великого народа (хотя у многих его представителей и были сомнения, что мы хоть чем-то отличаемся от других народов, ныне нами забытых) всегда встречались те, кого Нортланд назвал "органической интеллигенцией". Почти всю мою жизнь Нортланд был одержим как можно более быстрым выявлением парапсихологических способностей. В конце концов, если бы они обнаружили во мне потенциал, когда я была еще школьницей, быть может они сумели бы выбить из моей головы дурь вроде желания вернуть себе свое человеческое достоинство и право выбора жизненного пути. Как знать, мои учителя могли быть более мотивированными, а наказания более жестокими.
Сладчайшая мечта Нортланда заключалась в возможности отсеивать органическую интеллигенцию сразу же и больше никогда не позволять нам пересекаться с обычными людьми. Каждый в нашем муравейнике должен делать свое дело.
Обычные люди называли нас парапсихологами, потому как наши способности традиционно связывали с мыслительной сферой. Я не знала, так ли это на самом деле и слабо себе представляла, какая правда может скрываться за тем, чему меня учили. Мое образование было построено так, чтобы я не понимала вовсе ничего, однако достижение мое заключалось в том, что я понимала мало. Органическая интеллигенция делилась на два типа: способные воздействовать на внутренний пейзаж людей и способные его узнавать. К первым принадлежала я, ко вторым мой начальник Карл, и мы были неразлучны. Он читал мои мысли, чтобы я делала все, что нужно, и лишними вопросами не задавалась даже в уме. С ним все было просто — он умел проникать в тайный сад, в то личное, безумно личное человеческое пространство, где мы не согласны с Нортландом или представляем кого-нибудь без белья. Со мной все было сложно, Рейнхард должен был стать моим первым творением, так что я рассчитала узнать о себе больше через завершение моего титульного проекта. Те, кто работал над гвардией, говорили, что первый раз — самый сложный, тебя три года готовят, еще год ты проводишь со своим подопечным и только затем все разрешается. Потом их можно штамповать хоть по одному в месяц, если хватит сил. В первый раз установить связь сложно, сложно и понять, что делать. Многие выпускают брак, который даже на улицы не выпустишь. Таких уничтожают.
Если уж суммировать все, что я о себе знала в вопросах моей государственной пользы — я умела разделять психический аппарат человека надвое. Первая часть получалась предельно рациональной, отвечала за познание и расчет, точные действия, приказы, планы. Вторая часть располагала силой и бесконечным голодом. Их называли берсерками, потому что была в Нортланде и такая славная традиция — массовые убийства в состоянии аффекта с притуплением чувства боли. Мы разделяли их надвое, получалось две сущности в одном человеке — учитель математики и безумный монстр. В то же время они были послушны, так как статичны. В них было только то, что мы вкладывали при создании. И, уж в этом сомневаться не приходится, мы были щедры на любовь к Нортланду. За этим следил Карл.
Солдат получалось создавать только из людей, чья психика фактически распалась или никогда не пребывала в естественном состоянии. Здоровые люди сходили с ума, их чудовищная часть всегда побеждала.
Вот какая у меня была работа. Довольно эксцентрично по сравнению со смотрительницей музея дегенеративного искусства. Прежде я рассказывала заинтересованным и жадным зрителям о том, какие чудовищные вещи может измыслить человеческий разум, если государство от него отвлечется (и мы все втайне этим восхищались), сейчас я пыталась создать из дегенерата чудовище (теперь уже все вокруг скорее были напуганы). Наверное, я хотела вернуться к своей старой жизни, когда никто не замечал меня, и в музее побежденных культур, которые были наказаны уже тем, что безымянны, я рассматривала картины с женщинами в похожих на молочные коктейли платьях, цветными пятнами, рассыпанными по холстам или нежными золотыми цветами. С другой стороны, если бы великая патриотическая акция (заключавшаяся в том, что к голове моей присоединили проводки, а на экране линии взлетели вверх особенно высоко, как у эпилептика во время припадка. Вот оно — новое определение патриотизма) не состоялась, мне пришлось бы выйти замуж и завести к этому времени двоих милых карапузов, которым я пела бы о том, как ненавижу их папашу. Что ни делается, все к лучшему, как-то так ведь говорят?
Иногда я боялась, что эти высокие, острые пики на экране были всего лишь технологическим сбоем. Ничего-то я на самом деле не умела, и в час икс не справлюсь. Тогда-то я, знающая слишком много, буду утилизирована. Так что я надеялась, что определенные способности к созданию человеческих машин у меня все же есть.
Забавно, что процентов девяносто моих коллег были женщинами. Тогда как склонность к чтению мыслей проявлялась в аналогичной пропорции у мужчин. Наверное, это что-то значило.
Мы создаем мужчин, мы создаем и солдат. Они — контролируют нас. Я не была сильной или смелой, не способна была на поступок или даже на отсутствие поступка (что, возможно, в моем случае было даже ценнее). У меня были маленькие радости вроде мысли о том, что идеального гражданина Нортланда можно создать только из слабоумного. Я прятала эти мысли в самой глубине своей души, как девочки запирают свои маленькие сокровища в шкатулки, всякий раз закрывая их на ключ. Я так горячо ненавидела Нортланд, что это чувство было почти эротическим. Я скрывала его от Карла, как отсутствие нижнего белья.