Кого я смею любить - Эрве Базен 2 стр.


* * *

И еще мужчину, едущего к нам. Ведь Залука уже полвека как дом женщин, которым слабые здоровьем или непостоянные мужья смогли, мимоходом, сделать только дочерей. Все на это указывает: этот самый сад под плохой защитой слишком нежных рук; эти заржавленные петли, эта штукатурка, осыпающаяся за неимением хорошего мастера; весь этот заброшенный экстерьер, контрастирующий с интерьером, благоухающим мастикой, где сияет медь, водруженная на старинную мебель, сверкающую спереди и плесневеющую сзади в ожидании сильных рук, способных ее передвинуть.

Этих женщин — по крайней мере тех, кого я знала, — было пять, три из них живы. Я рано потеряла бабушку, последнюю Мадьо, осиротевшую в двадцать лет, а в двадцать два ставшую вдовой адвоката-стажера из юридической конторы в Нанте. Убитый на Марне, он успел только подарить ей посмертного ребенка: мою мать, Изабель Гудар. Бабушке выпало умереть во время другой войны от неудачно расположенной раковой опухоли, не дававшей ей сидеть. Я помню ее, как помнят фотографию: я всегда видела ее только в черно-белом. Цепляясь за свою пенсию, свои четки, память своего героя, она жила стоя — сухая, торжественно худая и почти никогда не покидавшая своего «салонного «кресла, под рамкой, украшенной трехцветной кокардой, с портретом маленького сержанта егерей в оригинальном мундире — такого белокурого, такого кокетливого, что ему очень трудно казаться дедом. Бабушка же, хотя внешне подходила на свою роль, играла ее не лучше. Профессиональная вдова, она никогда ничем в доме не занималась, переложив все — хозяйство, кухню, даже авторитет — на плечи Натали, другой вдовы, чья преданность, впрочем, казалась ей не столь ценной, как неоценимая рекомендация, состоявшая в знакомстве с моим дедом. Бабушка выступала только в качестве плакальщицы — во время посещений кладбища или церковных служб. Мы любили ее, так как она была рассеянно добра; но ее смерть, явившаяся для нее избавлением, стала тем же и для нас. Одно ее присутствие заставляло нас устыдиться нашего смеха, наших игр, которым она противопоставляла молчаливое вязание, затуманенные взоры или только эту томную посадку головы, с наклоном влево, отчего казалось, будто она постоянно прислушивается к своему сердцу. Стоит ли говорить? Долгое время я надеялась, что ничего от нее не унаследовала, и сегодня злюсь на нее за то, что не так в этом уверена, что припоминаю раздражающую романтичность, гортанный приступ, с которым она порой шептала, раздвигая мне пальцы:

— Рука, как плющ, Изабель! И у тебя тоже…

* * *

Надо думать, что у мамы такой руки не было. Но я вовсе не корю ее за это, слишком хорошо понимая, каково было ее детство, раздавленное трауром, который бабушка намеревалась носить, как имя, — до самой смерти.

То, что было в этой позиции чрезмерного и даже неуместного (это мамино слово), наверное, очень рано показалось ей невыносимым. Она сама мне призналась, что однажды на какое-то время даже возненавидела отца — этого незнакомца, который все у нее отнял; прокляла саму верность и любовь, способные загнать жизнь в такой тупик. Гораздо в большей степени Гудар, чем Мадьо, инстинктивная горожанка, она к тому же не любила Залуку и цеплялась за любую возможность поехать к дедушке с бабушкой в Нант. В двенадцать лет она воспользовалась своим статусом воспитанницы нации и поступила в лицей. В семнадцать, провалив экзамены и потеряв стипендию, ринулась под венец.

— Только чтобы не возвращаться в нашу хибару! — призналась она мне как-то в вечер откровений. — Тут как раз подвернулся твой отец. Случай…

Случай над ней посмеялся! Он указал на Андре Дюплона, тридцатилетнего фининспектора, который почти тотчас же получил место в Каркефу и отправился жить… в Залуку, поближе к работе! Настоящее предательство, которого мама, наверное, так ему и не простила! Родилась я. Затем Берта, причем очень скоро стало ясно, что девочка не будет нормальной, и она превратилась в живой укор, источник ссор, когда каждый обвинял другого в том, что тот скрыл какой-нибудь тайный изъян.

Все-таки прошло три года. Затем началась война, и папа пропал без вести в Варндтском лесу. Его повесили в рамочке рядом с дедушкой; он тоже получил право на трехцветный бант. Но мухи не успели его засидеть. Год спустя, после разгрома, папа прислал адрес своего лагеря. Знак времени для моей бабушки: он не погиб, он сдался! У нас был не герой, а пленник, требовавший посылок. Он получил три или четыре передачи, затем, поселившись на баварской ферме, стал считаться «счастливее нас». Когда он вернулся, бабушка уже умерла, старики Дюплоны тоже, а Залука лишилась своей самой красивой мебели и самых красивых деревьев, позволивших нам выжить, вкупе со случайными заказами на шитье и «авансами» Натали, ставшей гораздо богаче нас после смерти ее родителей и продажи их фермочки в Пон-л’Аббе. Мне было одиннадцать лет, и я едва узнала этого сорокалетнего мужчину с нерешительностью в движениях, чей взгляд переходил с моих рыжих лохм на широкую улыбку Берты и упирался в мраморное лицо мамы. Сцены не было, но вечером он лег спать в мансарде, опрометчиво названной «комнатой для гостей», которую несколько раз реквизировали немцы, а затем американцы, среди которых мама выбрала себе двух военных крестников. Что именно произошло? Я не знаю. Во всяком случае, через день мой отец удалился, наскоро приложившись седыми усиками к нашим лбам и слащаво пробормотав:

— До скорой встречи, дети!

Нам больше не довелось его увидеть. Вокруг нас в завуалированных словах говорили о полюбовном расставании. Несколько месяцев мама получала письма от поверенного, сражалась с бумажками. Затем она начала в конце каждого месяца клясть «этот чертов перевод», что все не приходил. И понемногу, сопоставляя факты, истолковывая покачивания головой викария, я поняла, что разлука моих родителей на самом деле была разводом. Чтобы успокоить добрые души, мама не сняла обручального кольца, оставшись «мадам Дюплон» как для бакалейщицы, так и для священника. Это не было совершенной ложью, несмотря на брак папы с какой-то алжиркой (которую мы тотчас же прозвали «мадам Бис»), так как само наше существование зависело от алиментов, выплачиваемых месье Дюплоном, которого назначили в Тламсан, откуда он присылал нам также на каждое Рождество одинаковую коробку финиковых конфет в сопровождении одних и тех же слов:

III

К одиннадцати часам беспокойство, затем крики, потом короткие перелеты камышевок, отступающих перед вторжением чужака от камышей к камышам, указали на его приближение. Почти тотчас же я узнала знакомые звуки: легкий плеск, от которого вздуваются водоросли и чмокает прибрежная тина, скапывание с выныривающих весел, шелест воды, раздвигаемой носом лодки, чье днище глухо стукается о затонувшие ветки. Наконец по краю ивняка, между гримасничающими кустами, свежеостриженными плетельщиками корзин, заскользили две тени.

Двое, сказала я. Я была права. Дорога могла пылиться, а кусты на ней зеленеть! Нат и Берта, наблюдавшие за калиткой, никого не дождутся. Инстинкт, отправивший меня после того, как комнаты были прибраны, а платье мадмуазель Мартинель прострочено, на пригорок у рябины, откуда как на ладони видно все болото и то, что происходит в Мороке, меня не обманул. Из Бернери «они» наверняка отправились в Каркефу. Поскольку они, в общем, объявили нам о своей свадьбе — нам, дочерям, обязанным с этим смириться, — легко было догадаться, что они будут обязаны вежливенько сообщить сию новость господину напротив, не такому покладистому, который как раз проводил отпуск в своих владениях. И мама в сопровождении своего кавалера возвращалась по реке, в очередной раз вынужденной меня предать.

* * *

Давайте объяснимся. Морока, которую от нас отделяет Эрдра, ее торфяники, луга, изъеденные зарослями тростника, — в некотором роде зеркальное отражение Залуки: дом самцов, в котором живут двое мужчин — толстый Тенор и его Тенорино. То есть, я хочу сказать, мэтр Мелизе-старший, член совета правопорядка, и мэтр Мелизе-младший, в обиходе Морис, судейский, как и отец, и, как и он, адвокат нантской консервной промышленности.

— Ведет дела сардин, сахара и печенья! — говорила Натали, которая уже несколько месяцев в отместку не покупала бакалеи местных компаний.

Теперь уже бесполезно объяснять происхождение прозвищ. Но добавим, что Морока, построенная при ферме того же названия, была всего лишь дачей, похожей на все те, которыми жители Нанта застроили оба берега, и что Мелизе, династия судейских, некогда поддерживали тесные отношения с Гударами, династией присяжных, угасшей в лице моего деда. Его смерть, наша бедность, а может быть, и определенный разлад поколений, некоторое расхождение во взглядах ослабили эти узы. Короче, бабушка их больше не принимала, и мы могли бы жить спокойно…

Но, повторяю, Эрдра нас предала. Обычно, чтобы дойти из Залуки в Мороку посуху, нужно сделать большой крюк: подняться в деревню, перейти Окмар, добраться до моста Сюсе, спуститься по насыпям, тянущимся через ивняк и играющим в чехарду со сточными рвами, — настоящая экспедиция, растягивающая на три лье[6] те шестьсот метров, которые напрямик отделяют наш шифер от черепицы Мороки! К несчастью, то, что разделяет, может и сблизить. Подвластный зову предков-рыбаков, мэтр Тенор снимал свою мантию лишь для того, чтобы надеть резиновые сапоги и сменить хитросплетения юридической процедуры на излучины реки. Где только не носило его лодку лягушачьего цвета, с обрубленной кормой, уходящую в воду по самые уключины под весом ста килограммов хозяина-законоведа, тем не менее прекрасно с ней управлявшегося, упираясь то здесь, то там и преодолевая самые труднопроходимые каналы за четыре взмаха весла. Я что хочу сказать: старик, его синеватые брыли, волосатый живот, вывалившийся между штанами и майкой, — это было не опасно! Но вот помощничек его! Долгие годы совершенно равнодушный к речным развлечениям — когда я была маленькая, я не больше трех раз видела этого высокого брюнета, такого важного, худого, делового, словно пришибленного своими дипломами, — он вдруг запоздало выполз из-под своих папок и вторгся на болото. То он в плавках, растелешенный, молотил веслом, стоя на лакированном каноэ. То он в шортах и рыбацкой куртке с кармашками возился с новеньким, сверкающим спиннингом, закидывая блесну на пятьдесят метров между двумя кувшинками таким красивым движением кисти.

— Вот это школа! — прошептала однажды мама летним вечером.

Это было время, когда я еще делала глупости, бесилась уже только при виде того, как он плавает у нашего берега в той части реки, на которую я смотрела как на свои территориальные воды. Но мое негодование не замедлило изменить русло. Интерес мамы к пригорку у рябины раскрыл мне глаза. Да и настойчивость месье: ведь он, этот Тенорино, теперь причаливал, выпрыгивал на берег, предлагал прокатиться на каноэ, опробовать спиннинг, жеманничал среди комаров, а мама говорила:

— Как глупо было порвать с Мелизе: они такие милые!

Такие милые, что мне об этом уши прожужжали, и я принялась неотступно следить за ними обоими, чтобы не оставлять их одних, чтобы противопоставить им свое молчание и враждебность. Конечно, все было тщетно. Так просто научиться скрытничать. Зимой, как полагается, каноэ исчезло. По весне, после паводка, одевающего пеной концы стрелолиста, оно не вернулось пугать диких уток. Но мамы все чаще не было дома — днем, потом ночью; Натали принималась ворчать что-то неразборчивое, а старый Мелизе, проплывая на своей зеленой лодке, старательно поворачивался ко мне спиной, словно в чем-то меня укоряя.

* * *

Никакого сомнения: им наверняка стоило большого труда уломать старика, который слывет очень богатым и, должно быть, мечтал об иной партии для своего сына, чем разведенка-бесприданница с двумя дочерьми и на три года его старше. Быть может, он даже безоговорочно им отказал. Последняя надежда! Я цепляюсь за нее, несмотря на опубликованное объявление о браке — Нат ходила в мэрию проверить, — тогда как лодка, теперь уже выплыв на середину реки, приближается на фоне опрокинутого синего-синего неба с фестончиками кучевых облаков. Мама сидит на корме; Морис Мелизе гребет спиной ко мне; но ветерок, вечно сминающий водную гладь и так далеко разносящий малейший шепоток, не доносит до меня ни единого слова. Добрый ли знак эта тишина, может, это признание в неудаче? Или наоборот, им достаточно глядеть друг на друга без слов? Меня душит ненависть, и я призвала бы Бога или дьявола, чтобы произошло чудо, чтобы этот щеголь свалился в воду со своим пробором, штучным костюмом и белым воротничком, а я бы вытащила его за галстук на берег, покрытого грязью и позором.

Но пока я инстинктивно прячусь за рябиной, чтобы не попасться на глаза, лодка, разогнавшись, летит прямо вперед, даже не покачиваясь. Мне даже не будет дано увидеть, как она ткнется носом! Это животное, в нужный момент повернув голову, прекрасно выруливает и причаливает, как по маслу. Он уже на берегу, вытягивает цепь, и мама выходит на цыпочках, боясь застрять каблуком в решетчатом настиле.

— Дай руку! — стонет она.

И обращение на «ты «снова меня распаляет. Ей подают руку! Даже две — придерживая цепь ногой. Она прыгает, намеренно преувеличивая изящную неловкость. Спрыгивает и застывает рядом с ним, глядя, как он оборачивает цепь вокруг корня. Она… Как бы это сказать? Она в этот миг — сама красота. Она выделяется на фоне воды, как египтянка из сказки, вышедшая из зеркала. Она выставляет напоказ свое совершенство: эта хрупкая дерзость груди, шеи, век и этот цвет лица, эта свежесть, над которой нависла угроза, подчеркивающая ее красу. Она говорит:

— Морис!

И Морис разгибается, протягивает к ней руки. И вот они обнялись у меня на глазах, оплели один другого, слепившись губами, — крупный план конца мелодрамы. И я ловлю себя на том, что считаю секунды:

Назад Дальше