Увидя, что другой обезьяне тоже дают, она бросает свой кусок и кидается перехватить у товарки. Если отнять не удается, она снова отыскивает прежний кусок, если его только уже не стащили другие, и продолжает прерванную еду, мурлыча себе под нос:
— Это прочь, это в рот, это тоже прочь и это прочь, а это в рот… — и вдруг сама себя перебивает обращением к соседке:
— Ты что? Смотри!.. Я тебя! — и снова начинает:
— Это прочь, это в рот, это прочь…
Забавные твари!
Когда выносили мясо для хищных зверей, по зверинцу пробегал какой-то смешанный вой. Мясо было разрублено и раздавалось порциями. Более опасные звери получали свою долю с железных вил. Кошки в это время особенно волновались.
— Ну, что же? — хрипло мяукал тигр.
— Скорее! — рыкал лев и широко размахивал своим коровьим хвостом.
— Ха, ха, ха! — раздавался голос пятнистой гиены, — есть несут. У-у, негодные твари, люди, с каким наслаждением съела бы я и вас вместе с кожей костями и волосами.
Оба волка уже выли не «лес» и «степь», а «есть, есть» и притом очень согласно.
Наконец, мясо роздано. Повсюду слышится хрустение и чавканье.
Тигрица унесла свою кость в угол и там гложет ее, аппетитно облизывая мосол своим широким языком. Тигр, не доев своего, подходит к ней.
— Прочь! — фыркает она, и встает на ноги.
Тигр медленно отходит и посматривает на подругу, шевеля кончиком своего хвоста.
Лев и львица едят рядом, не ссорясь, но каждый свое.
Рысь тоже ушла в угол клетки и ест, мурлыча себе под нос:
— Н-да… чтобы там ни говорили, а лучшее в мире, это вкусный обед и непременно из самой свежей провизии.
Волки, выказывавшие большое нетерпенье, теперь заняты каждый своей порцией и едят, косясь на соседние клетки, откуда раздается чавканье.
Медведь почему-то не ест, а только облизывает свою порцию мяса.
Слон, бегемот и носорог мясной пищи не получают.
Слон и носорог — большие обжоры. И тот и другой могут есть, когда угодно и сколько угодно. Стоит только посетителю или служителю сделать вид, что он хочет кормить их, они широко разевают свои пасти. В эти пасти посетители швыряют булки, которые быстро исчезают во рту гигантов, и пасти снова отверзаются. Слон, кроме того, берет и своим носом; он делает это удивительно ловко и осторожно. Носорог ест молча, и я почти ничего не могла читать на его толстой мало выразительной морде. Но слон любитель болтать. Он непрерывно трубит:
— Ну-с! Прошу еще. Ну же! Что же вы?.. Благодарю… Вкусный кусочек! Прошу еще… Ей ты, большеголовый, отламывай скорее! Так!.. Благодарю и т. д. и т. д.
Бегемот болен. Он мало ест. Его огромная морда выражает постоянную грусть. Его еда — капуста и какое-то месиво. Я жалела его, но наблюдала мало.
Птичье население определенного времени для еды не имело. Оно было всегда оживленно, всегда ело, когда было что, и больше интересовалось беседой друг с другом, чем едой. Некоторые бранились, некоторые, особенно какаду, наоборот: нежно щипались клювами, курлыкая:
— Я люблю, вас, дружок!
— А я — не меньше, — отвечает подруга.
— Дураки! — кричит им зеленый ара.
— Не обращай на него внимания! — курлыкает какаду своей подруге.
«Крак!» — раздается рядом. Это красный ара разгрыз орех.
— Вы что? — обращается к нему зеленый сосед и, не получив ответа, начинает лазить по подвешенному насесту, цепляясь клювом и ногами.
А издали несется разнообразное ворчанье, среди которого слышится хруст дробимых костей.
Посетители толпятся около клеток и, беседуя друг с другом, поучают, сами того не замечая, одно малое существо, жадным глазом прильнувшее к дырке в ящике…
Хотя пребывание среди такого редкого по разнообразию общества и давало ежедневную пищу моему уму, но мне, может быть, в конце концов и наскучила бы такая жизнь. Что я предприняла бы тогда, — сказать не могу. Судьба, как всегда, сама подумала за меня и послала мне новое событие, имевшее следствием мое новое путешествие.
В один прекрасный день случилось то же, что некогда в доме, где я жила рядом с белкой Бобкой и попугаем Ворчуном: пришли рабочие и начали все таскать и заколачивать. Каждая клетка была тщательно осмотрена и заставлена какими-то деревянными щитами или завешена большими пологами. Появились какие-то дроги на колесах и на них уставлялись эти запакованные клетки, откуда неслись иногда испуганные, иногда сердитые крики. Особенно негодовала гиена, кричавшая по-собачьи, что «она кончит тем, что изгрызет все доски и прутья своей поганой клетки и перекусит горло всем надоевшим ей людям».
К удивлению моему, крупные кошки были тихи. Они безмолвно кидались только по клетке из стороны в сторону и вопросительно глядели на все окружающее. Но особую покорность проявили самые крупные звери. Слон, сначала было заупрямившийся, пошел спокойно за проводником, тихонько трубя в свой хобот, а носорог и бегемот, везомые в своих клетках, не произнесли ни одного звука. Впрочем, гиппопотам — так звали бегемота некоторые посетители, — как я уже сказала, давно был очень болен.
Из разговоров посетителей я узнала, что это животное любит очень воду, из которой вылезает по ночам попастись на берегу. В тесной же клетке оно умирало от сухости, несмотря на частое обливание его тела водой из ведер.
Этот увоз клеток куда-то из длинного здания свидетельствовал, что зверинец уезжает. Удивляюсь, как это я не узнала об этом заранее. Я была слишком занята своими исследованиями.
Со мной случилась пренеприятная история, которой я довольна только теперь, когда вижу всю прожитую жизнь целиком.
Ящик, в котором я проводила дни около своих запасов, вдруг кто-то взял и, перевернув, поставил на земляной пол. Я услышала следующий разговор:
— А с этим ящиком что делать? — говорил один рабочий.
— Этот ящик пойдет запасным. Положите в него хоть ту оставшуюся кучу опилок и заколотите.
— Хорошо, — сказал первый голос, и я услышала, как с ящика стали сбивать слабо прибитую у одного края доску, около которой я обыкновенно пролезала.
Что мне оставалось делать? Ждать — что будет и действовать в последнюю минуту? Однако кто-то отвлек моего рабочего в сторону, и он, наполовину отодрав доску, куда-то отвернулся.
Через минуту я услышала снова его голос:
— Тащи сюда, сыпь! Тут, кажись, кроме соломы, ничего нет.
И на мою голову вдруг посыпался целый ушат крупных опилок. Это было ужасно неприятно, но я была и тем довольна, что малая охапка оставшейся в ящике соломы спасла меня и мой небольшой провиант от глаз недоброжелателей. Эта же солома выручила меня от полной засыпки, и я право не знаю, как бы я себя чувствовала без нее, прижатая к углу сплошной массой опилок. Впрочем, и так мое помещение было не из завидных, так как не могу сказать, чтобы было удобно быть замурованной в деревянный ящик с опилками.
Вскоре по ящику застучали молотки, бившие точно по моей собственной голове. Затем ящик заколыхался… я перевернулась вверх ногами, и меня куда-то понесли. Вывернувшись кое-как обратно и приняв, сколь можно, удобную позу, я увидела, что прижата к моему светлому окошечку от выбитого сучка. Приняв во внимание, что я очутилась наверху кучи опилок, когда ящик перевернули и, следовательно, груда их уже не давила меня, а равно и то, что у меня имелось достаточное освещение, — положение свое я уже не сочла безнадежным.
Мой ящик вместе с другими предметами сопровождали люди, которых я видела в свое отверстие, и предпринимать что-либо решительное было пока опасно.
Внезапно стало очень светло. Это ящик вынесли наружу и понесли по улицам города. Вскоре я увидела знакомую уже мне картину широкой реки, когда-то принятой мной за озеро, и стоявших на ней странных человеческих жилищ,
Мой ящик несли к реке к одному из таких жилищ. На нем не было широкого дымящегося столба.
Скажу теперь короче — весь наш зверинец поместили на одну баржу, которую на другой день потащил один пароход.
Мой ящик поставили в числе других таких же ящиков на самую крышу удивительного строения, т. е. на палубу баржи. Некоторые наглухо запертые звери были помещены, как я после узнала, ниже. Одним словом — все находившееся в большом здании площади было размещено здесь также в одном месте, но гораздо теснее, и, если бы не свежесть от близости воды, то все звери-затворники наверное страдали бы от духоты.
Странное чувство испытала я в первые минуты установления моего ящика. Я чувствовала какое-то покачивание. Но это не было дрожание пола, когда я ехала с коровами, не было также и теми колебаниями, которые совершала моя клетка, когда хозяин нес ее и одного здания в другое. Это было что-то особенное, мало ощутимое, но все же неприятное. Впоследствии я узнала, что это было ощущение качки.
По-видимому, новых случайностей опасаться было нечего. Мой ящик поставили на определенное место. Я принялась обдумывать дальнейший ход моих действий, одновременно закусывая частью из моих собранных запасов, которыми была, в силу случившихся обстоятельств, просто обложена. Кусочка черствой корочки было достаточно, чтобы мои мысли пришли в образцовый порядок.
Бежать из этого помещения — ничего не было легче! Ведь ящик не железный, а зубы мои не картонные! Но был ли смысл бежать из этого ящика теперь, когда мой угол перестал быть особенно тесным: опилки снизу уплотнились, и мое помещение походило уже на уютное гнездышко без выхода. Если устроить из него вход, то этим уголком можно пользоваться, как надежной норой.
Все это мне показалось весьма подходящим, и я решила для исполнения такого плана дождаться только ночи.
О том, что, откладывая решение, я обрекала себя на новое путешествие, я, конечно, как следует, не догадалась. Я вообразила, что неуютное жилье у воды, это и есть то новое помещение, куда люди сочли нужным увести своих пленных зверей.
Ночью я принялась за дело и, конечно, прекрасно выполнила его, проделав дыру не прямо наружу, а туда, где сходились углы четырех ящиков, как я видела из своего оконца, приставленного почти к соседнему ящику.
Но когда, выйдя из своего заточения, я пробралась из ящиков на свободу, я была удивлена, не найдя знакомой картины берега и стоящего дома с оградой: все наше новое помещенье плыло по середине огромной реки, позади одного из виденных мной пароходов с черным широким столбом на крыше, испускавшим целый рой сверкавших искр.
Думать о возвращении куда-либо, вроде подполья конюшни, было уже поздно, как всегда, приходилось покориться судьбе. Однако я не испугалась, даже не огорчилась. Любовь к странствованию пускала во мне все более и более глубокие корни.
Это было моим новым невольным путешествием.
Здесь, на палубе этой баржи, занятой зверинцем для переезда в другой город, — я услышала об этом уже в дороге, — я порешила в будущем пользоваться всяким удобным случаем посетить новые страны.
Кто знает, — может быть, таким образом я увижу все области, куда пробрались еще до меня другие пасюки, а, может быть, проберусь и туда, куда еще не попадала ни одна крыса.
Вперед, Хруп, вперед! Покоряйся настоящему и надейся на лучшее будущее!
XIX
По реке. — Добровольный путешественник. — Невольный акробат. — На посудине. — Море. — Ужасная встреча. — Одна!
Что сказать мне про эту дорогу по длинной реке? — Я думала, у нее и конца не будет.
Открывавшиеся передо мной по обеим сторонам баржи виды были для меня очень новы. Это были или красивые луговые или высокие обрывистые берега с красивыми рощами. Наша баржа проезжала мимо различных людских поселений, напоминавших то покинутый мною город, то нечто, вроде огромной усадьбы моего хозяина; то в прибрежных кустах или рощах мелькало что-то, похожее на избушку моего старика. По самой реке плыли такие же, как наша, баржи, такие же пароходы и даже еще крупнее, много других плавучих строений, высоких, с избушками на палубах, плывших, словно нехотя, и низких, плоских, почти не высовывавшихся из воды, неуклюжих, несомых, по-видимому, одним только течением.
Наша баржа не раз останавливалась, и я имела случай бежать, хотя бы вплавь, но остановки приходились у людских селений, которые были похожи на уже посещенные мной и мало интересовали меня.
Так мы проехали много городов и других поселков, проехали мимо высоких, закутанных в леса гор, куда я очень бы хотела пробраться, но, как на зло, нигде возле этих гор баржа не останавливалась. Пуститься же вплавь — я не решалась. За этими лесистыми горами пошли горы пониже и менее обросшие. Далее пошли какие-то сероватые, почти совсем оголенные скалы, от которых веяло безжизненностью и жаром. Наконец, наш путь пошел мимо широкого водного пространства, разбивавшегося на массу мелких рукавов и покрытого лесистыми низкими островами, чащей камыша и осоки у берегов.
Из слов людей я узнала, что мы едем в город Астрахань, где река кончается и начинается какое-то огромное водное пространство, называемое Каспийским морем. Разумеется, я решила в самый город не забираться, а направить свой путь по берегу этого ожидаемого моря. Увидим — так ли все произошло, как я хотела?
Несмотря на то, что новые знакомые мне звери чуждых стран были взаперти, я нашла возможным продолжать свои наблюдения и изучения, иначе я сбежала бы на любой остановке просто от скуки.
На животных было положительно жалко смотреть. Слон, стоя в своем полутемном помещении, уныло трубил, покачивая своим огромным телом:
— Неужели это называется жизнью? Неужели эта полутьма не рассеется и никогда не наступит свет?
Куда делась его когда-то добродушная веселость!
Носорог все время спал или слезливо смотрел в одну точку, пожевывая свою пищу. Бегемот был настоящим страдальцем. В его глазах я всегда читала только один вопрос:
— Когда же смерть?
Но в других клетках происходило совершенно иное. Помещение с разного рода собачьими зверями оглашалось неистовым лаем, воем и хохотом.
Гиена гневно и насмешливо хохотала:
— Ха-ха-ха! Это называется жизнь! Лукавая тварь, человек, запер нас в какие-то ящики, а другие такие же лицемеры ходят смотреть и дразнить нас. Ух, как бы я вас всех перекусала!
Волки, лесной и степной, каждый на свой лад завывали:
— Ле-е-с!
— Ст-е-е-пь!
Лиса, как-то хихикая, тявкала:
— Все это вздор, простая ловушка. Выберемся, выберемся. Не из таких обстоятельств умели выбираться. Подождем — увидим.
Невысокая коровка с горбом на спине, зебу, мычала, обращаясь к стойлу с мериносами:
— Как себя чувствуете, приятели?
Мериносы же, глупо на нее поглядывая, обращались к ней тоже с вопросом:
— А нет ли у вас, невзначай, чего-либо… того… поесть?
Пума, довольно живая прежде, теперь подолгу просиживала на одном месте в каком-то раздумье, чуть шевеля кончиком своего подвижного хвоста.
Какаду, ара и другие попугаи, попавшие случайно рядом с обезьянами, всю дорогу дразнили друг друга.
— Я Ара, — кричал желто-зеленый ара.
— Дурак! — отвечал какой-то ученый попугай.
— Ара, Ара, Ара! — кричали тогда все ара хором.
— Не стоит разговаривать, — говорил попугай на своем родном языке и начинал усердно чистить свой клюв.
Какаду сидели парочками, нежно перешептывались или принимались с каким-то усердием лазить по клетке, повисая на своих клювах.
У обезьян было то же самое.
— Кто хочет подраться? — кричала одна из мартышек.
— Цыц, — слышалось из другой клетки, где сидел павиан.
— Хочешь подраться? — обращалась мартышка через стену к павиану.
Последний сердился, стучал в стену кулаком, а иногда и тряс свою клетку, вцепившись в нее всеми своими ногами.
Одна из мартышек ловко подхватывала другую за хвост и, гримасничая, тащила на верх клетки. Последняя визжала и отбивалась.
Это была та самая, которая предлагала подраться.
Некоторый мир и спокойствие восстанавливались, когда наступали часы кормления. Тогда по всей барже рев и рыканье становились как-то благодушнее и всюду раздавались мурлыканье. чавканье, щелканье зубами и хруст дробимой и разгрызаемой пищи. Однако и этих однообразных сцен, наблюдаемых мной в щели щитов, а иногда прямо в раскрытые клетки, было по-прежнему достаточно, чтобы мои знания языка движений и звуков быстро пополнялись. Покидая вскоре зверинец, я была уверена, что постигла все языки мира, но моему тщеславию был дан справедливый урок в очень непродолжительном времени. Однако расскажу теперь, как я покинула свой зверинец или, вернее, баржу, на которой мы ехали в новый город.