— Да, это я, — отвечала она, — я видела, как вы при этом крике подняли голову и схватились за кинжал. Я угадала, что вы человек великодушный, и что вы спасете меня, если только можете.
— О, конечно!.. Приказывайте, я сделаю все, что только возможно.
— Но для этого надобно было как-нибудь вступить в сношения с вами. Я решилась сносить покуда присутствие моего господина. Да, я без гнева смотрела на человека, запятнанного кровью отца моего; я говорила с ним и не проклинала его. Он считал уже себя счастливым и вздумал наградить меня этими богатыми платьями и великолепными вещами. Однажды утром ко мне привели Моисея, богатейшего ювелира во всем Константинополе.
— Как, этот жалкий жид — богатый ювелир?
— Да. Я его давно знаю. У батюшки, кроме меня, детей не было; он чрезвычайно баловал меня и покупал иногда у Моисея материй и драгоценных вещей на огромные суммы. Я показала ему знаками, что мне нужно поговорить с ним. Догадливый жид сказал голове, что с ним нет ничего, что мне нужно, и что он придет завтра. На другой день голова ичогланов должен был оставаться в серале, но приказал, чтобы Моисея и без него впустили ко мне, но чтобы при этом были двое его сторожей. Между тем я все стояла у окна, надеясь, что как-нибудь увижу вас. И точно, я увидела, что вы идете. Тут мне пришло в голову бросить свой перстень, и вы подняли его с такой радостью, что с тех пор я уже полагаюсь на вас, как на друга. На другой день Моисей пришел, сторожа были тут, но я сказала ему все, что нужно было, по-итальянски. Я описала вас всего, от цвета ваших волос до формы вашего кинжала. Я все заметила! Моисей сказал, что он, кажется, вас знает. Вообразите мою радость! Не зная, удастся ли нам еще раз увидеться, мы приготовили все на нынешний день, потому что в серале праздник, и голова должен быть там. Кормилица моя, которую оставили при мне, не из сострадания, а скорее по равнодушию, должна была, по обыкновению, ехать с капыджи к Моисею за духами; он обещал, что вы будете в это время у него и приедете ко мне в ее платье. Между тем она пошла сказать матушке, чтоб у Галатской Башни был готов ялик. Моисей сказал, что пришлет мне гитару, если вы согласитесь идти на свидание… Он прислал мне ее… вот она… А теперь и вы здесь… Хотите ли вы помочь мне? До сих пор все шло хорошо. Остальное зависит от вас.
— Скажите только, что я должен делать?
— Пройти через все эти комнаты — вещь невозможная. Но мы можем спуститься из окна этого кабинета.
— Но от окна до земли будет футов двенадцать.
— Это бы еще ничего: вы можете спустить меня на моем шелковом поясе. Но за деревянной решеткой есть железная решетка.
— Я выломаю одну из перекладин кинжалом.
— Так принимайтесь же за работу; пора.
Я вошел в кабинет и за шелковыми занавесками будуара увидел тюремную решетку. Взглянул на улицу и заметил, что прямо против дома, за углом, стоят какие-то два человека. Несмотря на это, я молча принялся за работу, в твердой уверенности, что они тут по своим делам, а не для того, чтобы присматривать за нами.
Камень был довольно мягкий, но между тем я при каждом ударе мог отделять только небольшой кусочек. Гречанка смотрела на мою работу со всем любопытством надежды. Роль моя переменилась; но, несмотря на ее дивную красоту, я гордился тем, что она избрала меня в избавители, еще более, чем если бы я был ее любовником. Таким образом, в моем приключении было много рыцарского благородства, и я решился действовать с величайшим бескорыстием.
Работа моя шла успешно; я добрался уже до основания перекладины, как вдруг девушка положила одну ручку на мою руку, а другую протянула в сторону, где послышался легкий шум. Она стояла таким образом с минуту, безмолвно и неподвижно, как статуя, и только более и более судорожно сжимая мою руку. Пот выступил у меня на лице.
— Это он воротился, — сказала она наконец.
— Что нам теперь делать? — спросил я.
— Посмотрим. Может быть, он не придет сюда, тогда нужды нет, что он воротился!..
Она снова принялась слушать и через минуту сказала:
— Идет!
Я хотел было броситься в другую комнату, чтобы встретить его лицом к лицу, когда он отворит дверь.
— Ни слова! Ни с места! — сказала она. — Или мы оба погибли.
— Но я не могу прятаться! Это было бы низко и подло!
— Молчите! Ради Бога!.. Молчите и дайте мне волю! — сказала она, положив одну ручку мне на губы и вырвав другою мой кортик.
Она бросилась в другую комнату и спрятала кортик под подушки, на которых лежала, когда я вошел. В эту самую минуту постучались у дверей.
— Кто там? — спросила гречанка, поправив подушку.
— Я, — отвечал мужской голос, сильный, но который, заметно, старались смягчить.
— Сейчас отопру, — сказала девушка. — Раба ваша всегда рада своему господину.
При этих словах она подошла к кабинету, затворила дверь и заперла задвижкою, и я должен был если не видеть, по крайней мере слышать, что будет тут происходить.
Много опасностей испытал я во время моей тревожной жизни, но ни одна из них не производила на меня такого тягостного впечатления, как та, которой я подвергался в эту минуту. Я был без оружия, не мог защищать ни самого себя, ни женщины, которая призвала меня на помощь, и принужден был предоставить дело, от которого зависела жизнь моя, существу слабому, не имеющему никакого оружия, кроме врожденной у греков хитрости. Если бы она проиграла дело, я был бы в кабинете как волк в западне, не в состоянии ни вырваться, ни защищаться; если бы выиграла, тогда она бы встречала опасность смело, как следует мужчине, а я бы прятался, как женщина. Я искал вокруг себя какой-нибудь мебели, которую бы мог употребить оружием; но тут не было ничего, кроме подушек, тростниковых табуретов и горшков с цветами. Я подошел к дверям и стал прислушиваться.
Они говорили по-турецки, и я, не видя их телодвижений, не мог понимать. Между тем, по выражению голоса мужчины, я догадался, что он не грозит, а молит. Через несколько минут мне послышались звуки гитары, потом чистый мелодический голос гречанки и пение, которое казалось и мольбою рабыни, и гимном любви: так оно было заунывно и нежно. Я был вне себя от удивления. Эта девушка, не старее пятнадцати лет, несколько минут назад, ломая руки, оплакивала смерть отца, свое собственное рабство в гибель своего семейства; ей помешали, когда она готовилась к бегству и уже заранее наслаждалась мыслью о свободе; она знала, что я тут, подле, знала, что вся надежда ее в кинжале, лежащем под подушками, на которых она сидит, — и между тем эта девушка пела голосом, по-видимому, столь же спокойным, как некогда, сидя между отцом и матерью, под чинаром, у дверей родительского дома!
Все это казалось мне сновидением. Я слушал и ждал. Наконец пение прекратилось. Разговор, который за ним последовал, казался еще нежнее прежнего; потом наступило молчание, и вдруг раздался болезненный, заглушённый крик. Я не смел дышать и смотрел на дверь, как будто стараясь проникнуть сквозь нее взорами. Послышался еще глухой стон; потом воцарилось мертвое молчание. Вскоре легкие шаги, которые я едва различал при сильном биении моего сердца, приблизились к кабинету; задвижка щелкнула, дверь отворилась, и свет луны, проникавший сквозь окошко, упал прямо на гречанку. Она была в длинном нижнем платье, бела и бледна, как привидение, и из всего своего убранства сохранила один только бриллиантовый букет, который был у нее в волосах. Я хотел заглянуть в ту комнату, но там было темно, и я ничего не мог различить.
— Где ты? — сказала она, потому что я стоял в тени.
— Здесь, — сказал я, подвинувшись вперед и став на то место, куда светила луна.
— Я кончила свое дело; теперь твоя очередь, — сказала она, подавая мне кортик.
Она держала его за рукоятку; я взял за лезвие. Оно было тепло и мокро; я раскрыл руки и при свете луны увидел, что оно в крови.
В первый раз дотронулся я до человеческой крови! Волосы мои встали дыбом, и дрожь пробежала по всему телу; но я тотчас понял, что времени терять нельзя, и принялся за работу. Два человека, которых я уже видел, по-прежнему стояли у угла; но я не обращал на них внимания и продолжал выламывать перекладину, хотя, слыша шум, они часто посматривали на окно. Наконец перекладина была выломана, и отверстие так велико, что мы могли пролезть в него. Оставалась одна наружная решетка; но мне стоило только толкнуть ее, и она упала. В ту же минуту один из людей, стоявших у угла, выбежал на середину улицы.
— Это ты, Джон? — сказал он. — Не помочь ли тебе? Мы с Бобом к твоим услугам.
— Джемс! Боб! — вскричал я. Потом, обратившись к гречанке, которая не понимала того, что мы говорили, я сказал:
— Теперь мы спасены! Нет, нет, — продолжал я, говоря с Джемсом, — помощи мне не нужно. А нет ли у вас веревки?
— У нас есть лестница, это еще лучше, — сказал Джемс. — Поди-ка сюда, Боб, стань к стене.
Матрос тотчас подошел; Джемс взлез к нему на плечи, подал мне веревочную лестницу, и я привязал ее к перекладинам. Джемс соскочил на землю и взял лестницу за нижний конец, чтобы она не качалась. Подруга моя тотчас взлезла на окно и через минуту очутилась на улице, к великому удовольствию Джемса и Боба, которые не могли понять, что это значит. Я тоже тотчас спустился к ним.
— Скажи, ради Бога, что это с тобой сделалось? Ты бледен, как смерть, и весь в крови. Не гонятся ли за тобою?
— Гнаться некому, кроме разве привидения, — отвечал я. — Но я тебе расскажу это после. Теперь некогда. Где же лодка ждет вас? — спросил я гречанку по-итальянски.
— У Галатской Башни, — отвечала она, — но я не в состоянии вести вас. Я не знаю дороги.
— Найдем, — сказал я, схватив ее за руку, чтобы вести. Но тут только заметил, что у нее босые ноги, и что она не в состоянии идти. Я хотел было взять ее на руки, но Боб, угадав мое намерение, предупредил меня, поднял ее, как ветер перышко, и побежал к берегу. Джемс подал мне пару пистолетов и, вынув из-за пояса другую, сделал мне знак, чтобы я шел с правой стороны Боба, а сам пошел с левой.
Мы шли таким образом, не встречая никаких препятствий. В конце улицы нам представилось огромное синее зеркало Мраморного моря. Тут мы повернули влево и пошли по берегу: множество лодок переезжало из Константинополя в Галату и из Галаты в Константинополь.
Одна только лодка стояла неподвижно в некотором расстоянии от берега. Мы остановились перед нею, и гречанка пристально на нее смотрела, потому что она была, по-видимому, пуста. Но вдруг из нее поднялся какой-то призрак.
— Матушка! — вскричала трепещущим голосом девушка.
— Милая моя! — отвечал голос, от которого все мы вздрогнули. — Дитя мое! Ты ли это?
В ту же минуту четверо гребцов, которые лежали на дне барки, сели на свои места; лодка полетела, как ласточка, и через минуту причалила к берегу; мать и дочь бросились друг другу в объятия; потом старуха кинулась к ногам нашим и спросила, чьи колена ей обнимать. Я поднял ее и сказал:
— Ступайте, ступайте, ради Бога, не теряйте времени; иначе вы погибли!
— Прощайте, — сказала девушка, пожав мне руку, — одному Богу известно, увидимся ли мы с вами когда-нибудь. Мы отправимся в Кардикию, в Эпир: там у нас есть родные. Скажите мне, как вас зовут, чтобы я могла всякий день поминать ваше имя в своих молитвах.
— Меня зовут Джон Девис, — сказал я. — Очень жалею, что я мало для вас сделал; но я сделал все, что мог.
— А меня зовут Василика. Бог милостив; может быть, мы еще и увидимся.
При этих словах она прыгнула в лодку и, сорвав с головы букет, сказала:
— Возьмите. Это награда, которую я обещала Моисею. А вас один Бог в состоянии наградить за все, что вы для меня делали.
Букет упал к ногам моим; лодка быстро удалилась от берега. Белые платья матери и дочери еще несколько времени мелькали, как покровы двух привидений; потом лодка, гребцы, белые покрывала, все исчезло, как легкое видение, и погрузилось во мраке ночи.
Я стоял с минуту неподвижно на берегу и верно бы принял все это за сновидение, если бы в руках у меня не осталось драгоценного букета, а в памяти имени Василики.
XVII
Когда лодка исчезла, мы опомнились и стали думать о себе. Положение наше было очень незавидное. Во-первых, мы были на берегу, в полночь, без позволения; потом, нам надобно было идти от Галаты до Топханэ берегом, а тут голодные собаки бродили целыми стаями; они легко узнавали, что мы иностранцы, и потому считали себя вправе терзать нас. Притом у меня не выходило из головы, что хоть я и не участвовал в убийстве, однако же все-таки убит был поклонник Магомета, и этот поклонник был важный сановник, голова пажей султана.
Мы знали, что на корабле нам не миновать наказания; но две последние причины побуждали нас воротиться туда как можно скорее. Мы пустились в путь, прижавшись друг к другу; за нами шло целое стадо голодных собак, которых глаза сверкали в темноте, как горящие уголья. По временам они так близко подходили к нам, и притом со столь явными неприязненными намерениями, что мы принуждены были останавливаться, оборачиваться, чтобы испугать их. Боб пускал в дело палку, которая была у него в руках и которою он действовал очень ловко; преследователи наши отступали, мы продолжали путь, но потом собаки опять нас нагоняли и чуть не хватали за пятки. Если бы кто из нас отстал или упал, то ему, верно бы, несдобровать, да и остальным тоже, потому что как скоро собаки попробовали бы крови, их бы уже не отогнать.
Собаки провожали нас таким образом до самой Топханэ, где стояла лодка Джемса и Боба. Джемс первый вошел в нее, я за ним; Боб прикрывал наше отступление, а это было не легко. Противники наши, догадываясь, что мы ускользнем от них, подступили так близко, что Боб, махнув палкою, убил собаку, которая была посмелее; прочие в ту же минуту бросились на труп и растерзали его. Боб воспользовался этой минутою, отпер замок цепи, которою лодка была причалена к берегу, и прыгнул в нее; мы с Джемсом ударили в весла и быстро удалились от берега, сопровождаемые воем, который показывал, как собакам жаль, что не удалось с нами покороче познакомиться. Футах в ста от берега Боб взял у нас весла и начал грести сильнее нас двоих.
Кому не случалось наслаждаться тихою, улыбающеюся восточною ночью, тот не может составить себе о ней ни малейшего понятия. При свете луны Константинополь, со своими расписанными домами, золотоверхими киосками, деревьями, рассеянными повсюду в живописном беспорядке, казался настоящим волшебным садом; небо было чисто, без малейшего облака, море спокойно и похоже на огромное зеркало, в котором отражались все звезды небесные. Корабль наш стоял немножко подалее скутарийского дворца, на высоте Леандровой башни, за ним был маяк на мысе Халкедонского порта; красивые мачты и ванты «Трезубца», подобно нитям паутины, рисовались темным цветом на огне маяки. Красота зрелища, которое представлялось глазам нашим, заставила было нас забыть о нашем положении, но вид корабля напомнил нам о нем. Мы были уже близко и потому велели Бобу грести потише, чтобы весла не выбивали столько огня из фосфористого моря и не делали такого шума. Мы надеялись, что нам удастся подойти к кораблю так, что вахтенный нас не заметит или, если он из наших, по крайней мере соизволит показать, будто не видал. Тогда мы бы пробрались в корабль через одно из тех отверстий, которые никогда не закрываются на боках судна, улеглись бы потихоньку в свои койки, а на другой день вышли бы на вахту, как будто ни в чем не бывало. К несчастью, против нас приняты были всевозможные предосторожности. Когда мы приблизились шагов на тридцать к «Трезубцу», часовой, которого только голова виднелась из-за борта, встал на бак и закричал изо всей силы:
— Эй, на лодке, что надо?
— Мы хотим на корабль, — отвечал я, держа руки перед ртом, чтобы не так громко было.
— Кто вы такие?
— Мичманы Больвер и Девис и матрос Боб.
— Прочь!
Мы взглянули вне себя от удивления, тем более что вахтенный матрос был короткий приятель Боба и, верно, очень бы желал скрыть нашу неисправность. Думая, что он, может быть, не расслышал, я сказал ему:
— Ты, верно, не слыхал, Патрик. Говорят тебе, что это мы, Больвер, Девис и Боб, и что мы возвращаемся на корабль. Неужели ты не узнаешь моего голоса?
— Прочь! — завопил опять Патрик таким громким и повелительным голосом, что, вскрикнув в третий раз, он, верно, разбудил бы весь корабль: поэтому Боб, не дожидаясь третьего крика, начал грести прочь.