Мы прошли две или три комнаты: в одной из них был приготовлен ужин, не изысканный, но сытный; потом спустились мы в какой-то подвал; Джемми, не выпуская меня из рук, шел ощупью; наконец, остановившись на минуту, он отворил дверь. Меня обдало свежим воздухом, я запнулся за ступеньки лестницы и вслед за тем почувствовал, что дождь идет. Я поднял глаза: над нами было небо. Осмотревшись, я увидел, что мы на кладбище; в конце его стояла церковь, масса мрачная и невзрачная; два освещенных окна смотрели на нас, как два глаза. Опасность была близко. Я вытащил до половины кинжал свой и хотел идти далее, но тут Джемми остановился.
— Теперь ступай себе прямо, не бойся, не заплутаешься, — сказал он, — а я пойду готовить ужин; приходи с молодыми, я тебе прибор накрою.
Он выпустил мою руку и, не дожидаясь ответа, пошел один домой.
Вместо того чтобы идти в церковь, я остановился и мысленно благодарил Бога, что Джемми не вздумалось войти туда со мною. Между тем глаза мои уже начали привыкать к темноте, и я рассмотрел, что ограда кладбища очень невысока; следовательно, мне нужно было выбраться оттуда и не проходя через церковь. Я тотчас побежал к ближайшей стене и, пользуясь ее неровностью, взлез наверх, оттуда мне стоило только соскочить на другую сторону, и я очутился в какой-то узкой, пустой улице.
Мне невозможно было знать точно, где я; но я опознался по ветру: во всю дорогу он дул мне в лицо; стоило только повернуться к нему спиной, и я мог быть почти уверен, что не собьюсь с дороги. Я тотчас переменил позицию и пошел по ветру, пока не выбрался из деревни. Вышедши в поле, я увидел влево деревья, которые, подобно черным привидениям, стояли по дороге из Плимута в Вальсмоут. Развалившаяся хижина была шагах в двадцати пяти от большой дороги. Я пошел прямо туда. Команда наша была на месте.
Время было дорого. Я рассказал все, что со мною случилось. Мы разделили своих людей на два отряда и пошли в деревню скорым шагом, но не делая ни малейшего шума, так что походили скорее на выходцев из могил, чем на живых. Дойдя до конца улицы, в которой была таверна Джемми, я указал лейтенанту Борку одной рукой на фонарь «Зеленого Эрина», а другою на колокольню: луна выглянула в это время из облаков и шпиль церкви нарисовался на небе. Я спросил, который отряд лейтенант прикажет мне вести. Так как я знал местность, то он поручил мне шестерых матросов, которые должны были овладеть таверною, а сам он с девятью остальными пошел к церкви. Оба здания были почти в одинаковом расстоянии от нас, и таким образом, идя ровными шагами, мы могли произвести обе атаки в одно и то же время, что было очень важно, потому что тогда наши беглецы были бы окружены и не могли бежать.
Подойдя к дверям, я хотел было употребить прежнюю хитрость, приказал людям своим прижаться к стене и начал кликать в отверстие двери. Я надеялся, что таким образом нам удастся войти без шума в дом; но по молчанию, которое царствовало в нем, несмотря на мой крик, я догадался, что добром нам в таверну не войти. Я велел двоим из наших людей, которые на всякий случай взяли с собою топоры, выломать дверь. Несмотря на замки и перекладину, она отлетела, и мы бросились под первый свод.
Вторая дверь тоже была заперта, и мы ее также выломали. Она была не так крепка, как первая. Мы тотчас очутились в комнате, в которой Джемми экзаменовал меня. В ней было темно. Я подошел к печи: огонь залит. У одного из наших матросов было огниво, но мы тщетно искали свечи или лампады. Я вспомнил о наружном фонаре и побежал, чтобы отцепить его: он тоже был потушен. По всему видно было, что гарнизон знает о нашем прибытии и противопоставляет нам силу бездействия, которая предвещала упорное сопротивление.
Когда я воротился, комната была уже освещена; у одного из матросов, канониров третьей бакбортной батареи, случился фитиль, и он зажег его; но времени терять было нельзя: фитиль мог гореть лишь несколько минут; я схватил его и бросился в следующую комнату, закричав: «За мной!»
Мы прошли эту вторую комнату и потом ту, где приготовлен был ужин, на который наши люди бросили взор неизъяснимо выразительный; наконец, мы достигли до дверей подвала: фитиль уже догорал. Дверь была заперта, но завалить ее, видно, не успели, потому что, протянув руку, я ощупал ключ. Как я помнил дорогу, по которой с полчаса назад пробирался ощупью, то и пошел вперед, ощупывая каждую ступеньку ногою, держа руки перед собой и притаив дыхание. Идя с Джемми, я сосчитал ступеньки: их было десять. Я снова пересчитал их, и ступив на последнюю, повернул вправо; но сделав несколько шагов в подземелье, я услышал, что какой-то голос говорил мне в ухо: «Предатель!» В это самое время мне показалось, как будто камень, отделившись от свода, упал мне прямо на голову. Искры посыпались у меня из глаз; я вскрикнул и повалился без чувств.
Опомнившись, я уже лежал на своей койке и по движению корабля заметил, что мы снимаемся с якоря. Удар, полученный мною и нанесенный просто могучим кулаком моего приятеля, хозяина «Зеленого Эрина», не помешал успеху экспедиции: лейтенант Борк вошел в ризницу в то самое время, как жених, шаферы и гости были там; их всех побрали, как я запомню, за исключением только одного Боба, который выскочил в окно. Впрочем, отсутствие его было восполнено, потому что лейтенант, строгий наблюдатель дисциплины, не хотел уйти с неполным числом людей и, схватив одного из гостей, несмотря на его крики и сопротивление, привел вместе с другими пленными на корабль.
Бедняк, который таким неожиданным образом попал в морскую службу, был вальсмоутский цирюльник по имени Девид.
IX
Хотя, получив удар, я уже не принимал никакого участия в окончании экспедиции, однако успехам ее были обязаны мне. Зато, когда я открыл глаза, добрый наш капитан стоял у моей койки; он пришел проведать меня. Я чувствовал только некоторую тяжесть в голове, и потому сказал, что через четверть часа буду на палубе и в тот же день надеюсь вступить в отправление своей должности.
Как скоро капитан ушел, я соскочил с койки и начал одеваться. От кулака Джемми у меня остался только один след: кровь в глазах. Если б у меня не было такого крепкого черепа, то он, верно, убил бы меня, как быка.
Мы точно готовились к походу. Якорь подымали, и корабль начинал повертываться справа к ветру. Приняв эти предосторожности, капитан вверил управление фрегатом лейтенанту и пошел в свою каюту прочесть предписание, которое ему велено была вскрыть только тогда, как корабль поднимет паруса.
Тут на корабле было несколько минут бездействия, и все мои товарищи, пользуясь этим, собрались вокруг меня, хвалили меня за нашу удачную экспедицию и расспрашивали, как это все было. Я принялся было рассказывать, как вдруг мы увидели лодку, которая шла от берега прямо к кораблю и делала нам разные сигналы. У одного из наших мичманов была зрительная труба, и он навел ее на лодку.
— Черт меня возьми, если это не Боб-Дельфин! — вскричал он.
— Вот чудак-то, — сказал один матрос. — Бежит, когда его ловят, и ворочается, когда о нем уже и не думали.
— Видно, он уже поссорился с женою, — сказал, смеясь, другой матрос.
— Однако же я бы не хотел теперь быть в его коже, — пробормотал третий.
— Смирно! — вскричал голос, которому все привыкли повиноваться. — По местам! Руль направо! Мизань на восток! Разве вы не видите, что корабль пятится?
Приказание тотчас было исполнено, и корабль, перестав подаваться назад, остановился на несколько минут неподвижно, потом пошел вперед.
В это время закричали:
— Лодка слева!
— Спросить, что ей надо! — сказал лейтенант, которого ничто не могло заставить отступить от принятого порядка.
— Эй, на лодке!.. Что тебе надо? — закричал матрос.
И, выслушав ответ, матрос продолжал, обращаясь к лейтенанту:
— Это Боб-Дельфин, ваше благородие: погулял на земле, теперь просится на корабль.
— Кинуть этому негодяю веревку и свести его в тюремную яму, — сказал лейтенант, даже не посмотрев в ту сторону.
Приказание было в точности исполнено, и через минуту над обшивкою борта явилась голова Боба, который, оправдывая свое прозвище, данное товарищами, пыхтел изо всей мочи.
— Ну-ну, лезь, что ли, старый кит! — сказал я, подходя к нему. — Лучше поздно, чем никогда; просидишь с неделю в тюрьме на хлебе и на воде, и дело с концом.
— Ничто, ваше благородие, поделом; и если только это, так еще куда ни шло. Но мне бы хотелось прежде поговорить с лейтенантом.
— Сведите его к лейтенанту, — сказал я двум матросам, которые уже схватили своего товарища.
Борк с рупором в руках прохаживался по шканцам и продолжал распоряжаться работами, когда виновный подошел к нему.
Лейтенант остановился и посмотрел на него строгими глазами, которые, как матросы знали, выражали волю непреклонную.
— Что тебе надобно? — спросил он.
— Ваше благородие, я знаю, что я виноват, и за себя не прошу, — сказал Боб, повертывая в руках свой синий колпак.
— Умно! — отвечал Борк с улыбкою, которая показывала совсем не веселость.
— Зато уж, ваше благородие, я бы, может, и никогда бы не вернулся, да вспомнил, что здесь другой за меня расплачивается. Тут я смекнул: нет, мол, брат Боб, этак не годится; ты будешь мерзавец, если не вернешься на корабль. Я и воротился, ваше благородие.
— Ну?
— Ну, ваше благородие, теперь я здесь; есть кому работать, есть кого и бить, другого вам вместо меня не нужно, отпустите Девида к хозяйке, к малым детушкам; они вон там стоят на берегу да плачут, сердечные… Извольте посмотреть сами, ваше благородие.
И он указал на несколько человек, которые стояли на самом берегу.
— Кто позволил этому негодяю подойти ко мне? — спросил Борк.
— Я, лейтенант, — отвечал я.
— На сутки под арест, сэр, чтобы вы впредь не в свое дело не вмешивались.
Я поклонился и сделал шаг назад.
— Нехорошо, ваше благородие, — сказал Боб твердым голосом, — нехорошо изволите делать, и если с Девидом что-нибудь случится, грех будет на вашей душе.
— В тюрьму этого мерзавца, в кандалы! — закричал лейтенант.
Боба увели. Я пошел по одному трапу, он по другому. Однако в кубрике мы встретились.
— Вы за меня наказаны, извините, ваше благородие; я вам за это заслужу в другой раз.
— Э, это ничего, любезный друг! Только ты потерпи, побереги свою кожу.
— Я-то готов терпеть, ваше благородие, да мне жаль бедняка Девида.
Матросы повели Боба в тюрьму, а я пошел в свою каюту.
На следующее утро матрос, который мне прислуживал, затворив осторожно дверь, подошел ко мне с таинственным видом.
— Ваше благородие, позвольте мне сказать вам словечка два от Боба.
— Говори.
— Вот, изволите видеть, ваше благородие, Боб говорит, что его и других беглецов, конечно, нельзя не наказать: да, дескать, за что же наказывают Девида, который не виноват ни душою, ни телом.
— Он правду говорит.
— Когда так, ваше благородие, то не потрудитесь ли, дескать, вы сказать словечка два капитану? Он у нас отец-командир и без толку наказывать не охотник.
— Я сегодня же поговорю с ним; ты можешь сказать это Бобу.
— Покорнейше благодарим, ваше благородие.
Тогда было семь часов утра. В одиннадцать арест мой кончился и я пошел к капитану. Говоря как будто от себя, я сказал ему, что несправедливо держать бедного цирюльника вместе с другими в тюрьме, когда он ни в чем не виноват. Капитан тотчас приказал его выпустить. Я хотел было идти, но он пригласил меня на чай. Добрый Стенбау знал, что я был безвинно наказан, и хотел дать мне почувствовать, что он не может отменить распоряжения лейтенанта потому, что это было бы нарушением дисциплины, но не одобряет его. После чаю я пошел на палубу. Люди наши собрались в кружок около какого-то человека, которого я не знал: это был Девид.
Несчастный стоял, держась за веревку; другая рука его висела вдоль тела; взоры его были устремлены на землю, которая уже виднелась на горизонте, как легкий туман, и крупные, безмолвные слезы катились по щекам его.
Таково могущество глубокой, искренней гордости, что все эти морские волки, которые свыклись с опасностями, пригляделись к крови и смерти, и из которых во время кораблекрушения или битвы, может быть, ни один бы не оглянулся, услышав смертный крик своего лучшего товарища, стояли теперь с печальными лицами вокруг этого бедняка, между тем как он плакал о родине и своем семействе. Девид не видал ничего, кроме земли, которая постепенно исчезала, и по мере того как она делалась менее явственною, на лице его изображалась невыразимая горесть; наконец, когда земля совсем уже скрылась, он отер глаза, как будто думая, что слезы мешают ему видеть; потом, протянув руки к этой исчезнувшей земле, зарыдал, опрокинулся назад и лишился чувств.
— Что там такое? — спросил лейтенант Борк, проходя мимо.
Матросы почтительно отстранились, и он увидел Девида, который лежал пластом.
— Что он, умер, что ли? — спросил Борк, немножко хладнокровнее того, как если бы дело шло о Барбосе, поваровой собаке.
— Никак нет, ваше благородие, — сказал один матрос, — его только обморок сшиб.
— Вылейте ему ведро воды на голову, он и очнется.
К счастью, в это время пришел лекарь и отменил решение лейтенанта; а один матрос, строгий исполнитель его приказаний, уже нес было ведро воды.
Доктор велел перенести Девида на койку, и так как тот все еще не приходил в себя, то он пустил ему кровь.
В это время фрегат шел с попутным ветром; мы уже оставили все острова и вступили на всех парусах в Атлантический океан; так что, когда на третий день Девид, выздоровев физически, вышел на палубу, видно было уже только небо да море.
Между тем дело наших беглецов по доброте капитана приняло не столь страшный оборот. Все они показали, что непременно хотели воротиться ночью на фрегат, но что желание побывать на свадьбе товарища превозмогло в них страх наказания. В доказательство они представили то, что отдались в руки команды без малейшего сопротивления, и что Боб, который убежал, чтобы воспользоваться правами женатого, на другой же день явился добровольно. Поэтому присуждено было продержать их неделю в тюремной яме на хлебе и на воде и дать им по двадцать ударов. В этот раз жаловаться им было не на что: наказание было не только не слишком велико, но даже не соразмерно вине. Впрочем, так у нас всегда бывало, когда дело решал сам капитан.
Наступил четверг; четверг, день страшный для дурных матросов британского флота, потому что он назначен для наказаний. В восемь часов утра, когда обыкновенно производилась расправа за всю неделю, морским солдатам раздали оружие, офицеры сделали развод и поставили людей по обоим бортам; потом вывели виновных; за ними шел каптенармус с двумя своими помощниками; и, к удивлению большой части присутствовавших, между виновными был и Девид.
— Господин лейтенант, — сказал капитан Стенбау, как скоро узнал несчастного цирюльника. — С этим человеком нельзя поступать как с дезертиром; он еще не был матросом, когда вы его взяли.
— Да я и наказываю его не за побег, господин капитан, а за пьянство. Вчера он пришел на палубу пьяный до того, что не стоял на ногах.
— Ваше высокоблагородие, — сказал Девид, — поверьте, я не для того говорю, чтобы избавиться от каких-нибудь десяти-двадцати ударов; у меня такое горе, что мне все равно, станут меня бить или нет, но я говорю потому, что это правда: божусь вам Богом, капитан, с тех пор как я на корабле, у меня не было во рту капли джина, вина и рома; извольте спросить всех матросов, они сами вам скажут, что я всякий раз отдавал им свою порцию.
— Правда, правда, — сказали несколько голосов.
— Молчать! — закричал лейтенант; потом, обращаясь к Девиду, прибавил: — Если это правда, так отчего же ты вчера не стоял на ногах?
— Качка высока, а у меня морская болезнь, — отвечал Девид.
— Морская болезнь! — повторил лейтенант, пожав плечами. — Я ведь сделал тебе обыкновенное испытание, велел пройти по обшивке: ты с двух шагов свалился.