Борк представлял с портретом, который мы начертали, решительную противоположность, как будто Провидение, поместив тут эти оба существа, хотело дополнить одного другим и умерить слабость строгостью. Борку было лет тридцать шесть или сорок; он родился в Манчестере, в низшем классе общества; отец и мать хотели дать ему воспитание выше того, которое сами получили, и решились было сделать для этого довольно значительные пожертвования; но вскоре один за другим умерли. Лишившись родителей, ребенок лишился и возможности оставаться в пансионе, в который они его отдали; он был еще так мал, что не мог приняться за какое-нибудь ремесло, и потому, получив неполное воспитание, определился на военный корабль. Там он в полной мере испытал всю строгость морской дисциплины, и по мере того как переходил от низших званий к тому, которое занимал нынче, делался более и более безжалостным к другим. Строгость его походила на мстительность. Наказывая своих подчиненных, и, конечно, поделом, он как будто вымещал на них то, что сам терпел, может быть, напрасно. Но между ним и почтенным его начальником была и другая, еще более заметная, разница: у Борка тоже явилась некоторая нерешительность, но не при наказаниях, как у капитана Стенбау, а во время бури или сражения. Он как будто чувствовал, что общественное его положение не дало ему при самом рождении права повелевать другими людьми, ни силы бороться со стихиями. Но покуда продолжалось сражение или буря, он первый был в огне и на работе, и потому никто не говорил, что он не исполнял в точности своей обязанности. Между тем в обоих случаях некоторая бледность в лице, некоторое дрожание в голосе обличали внутреннее его волнение, которым он никогда не мог овладеть настолько, чтобы скрыть его от своих подчиненных. Надобно думать, что у него мужество было не даром природы, а результатом воспитания.
Эти два человека, занимая на шканцах места, назначенные их морскою табелью о рангах, казалось, были разделены между собою врожденного антипатией еще более, чем чинопочитанием. Капитан обходился со своим лейтенантом столь же вежливо, как и со всеми другими; но когда говорил с ним, в голосе его не было заметно кротости и доброты, за которую весь экипаж его обожал. Зато и Борк принимал приказания капитана совсем не так, как другие; он оказывал ему беспрекословную, но какую-то мрачную покорность, между тем как прочие подчиненные повиновались с радостью, с величайшей готовностью.
Но одно довольно важное обстоятельство принудило их сблизиться на время, когда я вступил на корабль. Накануне при вечерней перекличке заметили, что семи человек недостает.
Капитану прежде всего пришло в голову, что эти семеро негодяев, которые, как известно было всему экипажу, не слишком ненавидели джин, загулялись, засиделись за столом в какой-нибудь таверне, и что их придется в наказание продержать часа три-четыре на гротвантах. Но когда капитан Стенбау сообщил лейтенанту это некоторого рода извинение, внушенное добротою, тот сомнительно покачал головой; и так как ветер, дувший с земли, не принес вестей об отсутствующих, то почтенный капитан, при всем своем расположении к снисходительности, должен был согласиться с лейтенантом Борком, что это дело довольно важное.
Такие побеги нередко случаются на английских военных кораблях, потому что матросы часто получают на судах Индийской Компании места, гораздо выгоднее тех, которые иногда насильно навязали им господа лорды адмиралтейства. Между тем, когда приказано выйти в море и надобно при первом благополучном ветре сняться с якоря, ожидание добровольного или принужденного возвращения отсутствующих невозможно. В этих-то случаях употребляется замысловатый способ, насильственная вербовка, которая состоит в том, что команда отправляется в какую-нибудь таверну и забирает столько людей, сколько нужно, чтобы пополнить недостающее число. Но как при этом принуждены брать первого попавшегося, а в числе наших семи негодяев было человека три или четыре очень хороших матросов, то капитан решился сначала употребить все средства, чтобы захватить их.
В английских портах, в самом городе или в окрестностях, в окрестных деревнях всегда есть несколько «заведений», которые называются тавернами, и между тем служат убежищем дезертирам. Так как эти дома известны всем экипажам, то подозрения падают на них, когда на корабле оказался недочет, и сыщики прежде всего туда и отправляются. Но содержатели этих домов, зная, что они всегда подвержены таким воинским набегам, принимают все возможные предосторожности, чтобы скрыть виновных от поисков. Это настоящая контрабанда, в которой таможенные очень часто бывают обмануты. Борк так был уверен в этой истине, что хотя командовать подобною экспедицией было бы не его дело, а кого-нибудь из младших офицеров, однако он принял это на себя и сделал нужные распоряжения, которые были утверждены капитаном.
Утром созвали пятнадцать самых старых матросов «Трезубца» и составили в присутствии капитана и лейтенанта род совета, в котором, против обыкновения, мнения младших имели более весу, чем мнения старших. В подобном случае матросы знают гораздо более офицеров, и хотя управлять экспедициею должны, конечно, последние, но сообщать нужные сведения могут только первые. Результатом совещания было то, что виновные, по всей вероятности, скрываются в таверне «Зеленый Эрин», содержимой одним ирландцем по имени Джемми, в деревне Вальсмоут, милях в восьми от берега. Решено было отправить экспедицию в эту сторону.
Потом сделано предложение, которое должно было упрочить успех предприятия, именно послать вперед какого-нибудь удальца, который бы постарался разведать, где скрываются беглецы: они, верно, уже знали, что «Трезубец» готовится выйти в море и что их ищут, и потому, конечно, приняли свои меры.
Но это было нелегко сделать: матрос, который бы взялся за это, дорого бы потом поплатился, а офицера, как бы он ни переоделся, Джемми или беглецы непременно узнают. Совет был в большом раздумье; но лейтенанту Борку вдруг пришла мысль поручить это дело мне; я только что вступил на корабль, меня никто не знал, и следственно, если я хоть вполовину так умен, как добрый капитан заранее говорил, то мне немудрено будет с успехом исполнить поручение. Вот почему капитан Стенбау спрашивал меня, найду ли я деревню Вальсмоут, и потом велел мне ожидать приказаний от Борка.
Часов в пять пришли сказать, что лейтенант ждет меня в своей каюте. Я тотчас пошел к нему, и он, рассказав мне, без всяких приготовлений, в чем дело, вынул из сундука матросскую рубашку, шаровары и куртку и велел мне надеть их вместо моего мичманского мундира. Хотя роль, которую назначили мне в этой трагикомедии, была очень неприятна, однако я принужден был повиноваться. Борк говорил именем дисциплины, а известно, как она строга на английских кораблях; притом лейтенант, как я уже сказывал, был не такой человек, чтобы стал слушать возражения, даже самые почтительные. Поэтому я и не делал бесполезных замечаний, снял мундир и, благодаря широким шароварам, красной фланелевой рубашке, синему колпаку и природным моим наклонностям, тотчас принял вид негодяя, необходимый для успешного выполнения возложенной на меня роли.
Переодевшись, я пошел с лейтенантом в шлюпку, где уже собрались все пятнадцать матросов, бывших утром в совете. Минут через десять после этого мы вышли на берег в Плимуте. Идти всем вместе через город было невозможно, потому что это обратило бы на нас внимание, и весть о нашем появлении, конечно, тотчас бы дошла до Вальсмоута; поэтому мы разошлись в гавани по разным сторонам, условившись собраться через десять минут под деревом, которое стояло одиноко на холме за городом и видно было с рейда. Через четверть часа сделали перекличку: все были налицо.
Борк заранее составил весь план кампании и только тут объяснил мне его во всей подробности. Он состоял в том, чтобы мне идти как только можно скорее в Вальсмоут; команда пойдет вслед за мною обыкновенным шагом. Таким образом, я должен быть там почти часом раньше их, и они станут ждать меня до полуночи в одной развалившейся хижине, в ружейном выстреле от деревни. Если же в полночь не ворочусь, это значит, что я в плену или убит, и в таком случае команда пойдет прямо в «Зеленый Эрин», чтобы выручить меня или отомстить за смерть.
Ничто, кроме опасности, которую представляли мне, не могло бы возвысить в глазах моих возложенной на меня должности. Она была прилична шакалу, а не льву; я это очень чувствовал, и потому был как бы сам не свой; но как скоро жизнь моя подвергалась опасности, как скоро могла быть борьба, там могла быть и победа, а победа всегда облагораживает: это талисман, который превращает свинец в золото.
В это время в Плимуте пробило восемь часов; я мог поспеть в Вальсмоут часа в полтора, а товарищи мои часа в два. Я простился с ними; Борк, смягчая, сколько можно, свой грубый голос, пожелал мне успеха, и я пустился в путь.
Тогда была осень; погода стояла холодная и пасмурная; облака, подобно безмолвным волнам, катились в нескольких футах над моей головой, порывистый ветер вдруг налетал и так же скоро падал, сгибая деревья и срывая с них остальные листья, которые били меня по лицу. Луна, не выглядывая, разливала сквозь облака какой-то сероватый, болезненный свет, по временам начинал лить дождь, потом превращался в изморозь и снова шел ливнем; пройдя мили две, я вспотел и между тем продрог. Однако я продолжал идти, или, лучше сказать, бежать, посреди этого мрачного безмолвия, которое нарушалось только стонами земли и слезами неба. Во всю жизнь мою я не видывал ночи печальнее этой.
Мрачная ночь и то, что меня ожидало, до такой степени занимали мои мысли, что я шел полтора часа, ни на минуту не замедляя шага, и между тем нисколько не устал; наконец я увидел огни в Вальсмоуте. Я остановился немножко, чтобы осмотреться; мне надо было пройти в таверну Джемми прямо, не спрашивая. Расспросы тотчас возбудили бы подозрения, потому что нет матроса, который бы не знал этой таверны. Но так как с того места, где я остановился, видна была только куча домов, то я решился войти в деревню, надеясь, что как-нибудь угадаю. И точно, войдя в первую улицу, я тотчас увидел на другом конце ее фонарь, который, как говорили мне товарищи, висит у дверей таверны. Я пошел прямо туда, вспомнив пословицу, что смелость города берет. Кабак Джемми по крайней мере не старался обманывать честного народа почтенной наружностью: то был настоящий разбойничий притон; дверь была, как в тюрьму, узенькая и низкая; вверху отверстие, которое в тавернах называется обыкновенно «шпионским окном», потому что, действительно, хозяин смотрит из этой форточки, кто к нему пришел. Я стал глядеть сквозь решетку в этом окошке, но за ним был какой-то темный подвал, и только сквозь щели дверей следующей комнаты пробивался свет; по крайней мере я видел, что там кто-нибудь есть.
— Эй, кто там, отворите! — закричал я.
Хоть эти слова сказаны были самым грубым голосом, и притом я изо всей мочи ударил в дверь кулаком, однако ответа не было. Подождав немножко, я опять закричал; но все напрасно.
Я отошел задом от этого странного дома, чтобы посмотреть: мне пришло в голову, что, может быть, эта дверь сделана тут только для порядка, для симметрии, а есть где-нибудь другой вход; но окна заделаны решетками, и я принужден был воротиться к дверям. Я опять приблизился к отверстию и в этот раз остановился в нескольких дюймах от решетки: кто-то с другой стороны прижался к ней лицом и глядел на меня.
— Насилу-то! — вскричал я. — Да отворяйте же, черт вас возьми!
— Кто там? Что тебе надо? — сказал приятный голосок, какого я совсем не ожидал.
Ясно было, что это говорила молоденькая девушка.
— Тебе хочется знать, кто я таков, моя милая? — сказал я дискантом, передразнивая ее. — Я матрос, и мне придется переночевать в тюрьме, если ты, моя лебедушка, не пустишь меня к себе.
— С какого ты корабля?
— С «Борея», который завтра идет в море.
— Ступай сюда, — сказала она, отворив дверь так осторожно, что, кроме меня, мышь бы не пролезла. И потом тотчас она заперла дверь двумя замками, да еще перекладиною.
Признаюсь, при звуке замков меня морозом по коже подрало. Впрочем, назад было уже нельзя; притом девушка отворила дверь, и я очутился в свету. Я окинул глазами всю комнату и взоры мои остановились на хозяине: он был такой богатырь, что другой на моем месте струсил бы, взглянув на него.
Мистер Джемми был молодец футов в шесть, здоровый и рыжий; лицо его по временам исчезало за дымом коротенькой трубки, которую он держал в зубах; глаза сверкали и, казалось, привыкли проникать прямо в душу того, кто с ним говорит.
— Батюшка, — сказала девушка, — этот матрос просит, чтобы мы пустили его на ночь к себе.
— Кто ты? — сказал Джемми после некоторого молчания.
По его выговору тотчас можно было узнать, что он ирландец.
— Кто я? Мать моя из Лиммерика, — отвечал я на минстерском наречии, на котором говорил как на родном своем языке. — Неужто ты, мистер Джемми, не видишь, что я ирландец?
— Да, ты точно должен быть ирландец, — сказал хозяин, вставая со стула.
— Да, уж могу похвалиться, чистый ирландец.
— Ну, так милости просим, земляк, — сказал он, подавая мне руку.
Я было хотел пожать ему огромную лапу; но он, как будто одумавшись, заложил руки за спину и, посмотрев на меня своими дьявольскими глазами, сказал:
— Если ты ирландец, так должен быть католиком?
— Разумеется, католик.
— А вот посмотрим.
При этих словах, которые меня немножко обеспокоили, он пошел к шкафу, вынул оттуда книгу и открыл ее.
— In nomine Patris et Filii et Spiritus Sancti, — сказал он.
Я посмотрел на него с величайшим удивлением.
— Ну, что же, отвечай! — сказал он. — Если ты точно католик, так должен знать мессу.
Я понял, в чем дело, и как будучи ребенком, я часто игрывал с мисселем мистрисс Денисон, в котором были картинки, то старался вспомнить, что тогда знал очень твердо.
— Amen, — отвечал я.
— Introibo ad alterem Dei, — продолжал Джемми.
— Dei qui loetificat juventutem meam, — отвечал я так же бойко.
— Dominus vobiscum, — сказал мистер Джемми, оборачиваясь ко мне.
Но я уже ничего больше не знал и не отвечал ни слова, а Джемми держал еще ключ от шкафа, ожидая ответа, который должен был убедить его, что я точно ирландец.
— Et cum Spiritu tuo, — прошептала мне девушка.
— Et cum Spiritu tuo! — закричал я во все горло.
— Браво! — сказал Джемми. — Ты наш. Теперь говори, что ты хочешь? Что тебе надобно? Спрашивай что угодно, все будет; разумеется, только, если у тебя есть деньги.
— За деньгами дело не станет, — отвечал я, побрякивая несколькими монетами, которые были у меня в кармане.
— Так ты очень кстати попал, прямо на свадьбу, — вскричал почтенный содержатель «Зеленого Эрина».
— Какую свадьбу? — спросил я с удивлением.
— Не знаешь ли Боба?
— Боба? Как не знать.
— Он ведь женится.
— Неужто?
— Теперь и свадьба идет.
— Да ведь он здесь не один с «Трезубца»?
— Какой один! Семеро, любезный друг, ровно семеро, как семь смертных грехов.
— Где же они теперь?
— В церкви.
— Нельзя ли и мне туда?
— Пожалуй, пойдем, я тебя провожу.
— Зачем тебе беспокоиться? — сказал я, стараясь от него отделаться. — Я и один дойду.
— Как бы не так! Через улицу, что ли? Высунь-ка нос-то, так адмиральские шпионы тебя разом и за чупрун. Нет, нет, пойдем лучше со мной.
— Так, видно, у вас здесь особый ход в церковь?
— Не без того; у нас здесь машин не меньше, чем в Друри-Ленском театре, где в одном балете двадцать пять раз переменяют декорацию так, что мигнуть не успеешь. Пойдем.
Мистер Джемми схватил меня за руку и потащил с самым дружеским видом, но с такою силою, что если бы и охота была, то я бы не мог сопротивляться. Однако я был этому очень не рад; мне совсем не хотелось столкнуться с нашими дезертирами. По невольному движению я засунул руку за пазуху и взялся за мичманский кинжал, который на всякий случай спрятал под свою фланелевую рубашку; и не в силах будучи противиться железной руке, которая меня тащила, следовал за страшным проводником своим, намереваясь действовать по обстоятельствам, но решившись на все, потому что вся моя карьера зависела от того, как я окончу это опасное предприятие.