Про Бабаку Косточкину - Никольская-Эксели Анна Олеговна 4 стр.


— Осадок!!!

— Молодец, Косточкин. Сильное у тебя горло. С таким горлом в оперном театре хорошо работать или гудком на паровозе. Осадок, Косточкин, это у тебя на дне унитаза. А с неба — осадки.

— Я в разведчики пойду.

— Ты, Косточкин, для разведчиков рожей не вышел. Ты сначала волевой подбородок отрасти и надбровные дуги, как у Вячеслава Тихонова. Всё, кончаем базар, пишем сочинение. — Гульсара Сейдахметовна садится за стол и раскрывает потрёпанный томик.

«Омолаживание лица самомассажем ложками», — читаю я на обложке и вывожу в тетради:

«Первый снег».

Я тугодум, и ничего тут не попишешь. Живу по принципу: сто раз отмерь, один раз отрежь.

Первый снег.

Колготкова скукожилась вся, высунула наружу язык, строчит как из пулемёта. Наверное, про то, как они с братом лепили снежную бабу прошлой зимой. У неё старший брат — скульптор-монументалист. Он сказал тогда: «Без каркаса тут не обойтись — снег рыхлый», — и приспособил Колготкову вместо каркаса. Всю снегом облепил и припечатал совковой лопатой сверху. Не баба, а загляденье с морковкой! Сфотографировал он бабу для портфолио и пошёл домой. А вечером, когда хватились, Нинель уже впала в анабиоз[7] — на улице было холодно, минус двадцать восемь. Хорошо ещё отец у них — практикующий гомеопат[8]. Полночи её отмачивал в экстракте черемши и отпаивал фиточаем на чабреце. Народная медицина дорогого стоит, ребята! Ожила Нинель, но с тех пор разговаривает басом.

Первый снег.

Дима Христаради с папой летит на каникулах в долину Куршевель. Первый снег туда завозят военными транспортными самолётами типа CASA-295М с ледников Непала. Для таких, как Дима, специально. В прошлом году Дима там у них, во Франции, вывихнул лодыжку. Так президент Саркози лично приезжал к нему в госпиталь на бронированном лимузине с дружественным визитом. Дима ему говорит, прикованный к кровати:

«Вы, Николя, почему без галстука? Стыдно должно быть, мусье! Шерше ля фам!» — а взгляд у самого пламенеет.

Саркози весь смутился, растерялся. Расшаркивается перед Димой, расшаркивается и бочком, бочком из палаты. Потом, правда, прислал Диме алмазные подвески королевы с оказией.

Не ударил в грязь лицом человек.

Первый снег.

Папа и я — мы зиму любим. Летом ведь как бывает — жара, мошкара, прополка в Рассказихе… Молоко в холодильник забудешь убрать — наутро прокисло. На речку с утра пойдёшь искупнуться, а там коровы в воде по колено. Клубнику на грядках вороны поели, морковку точит крот, огурцы в парнике взрываются. Как-то вечером пошёл в туалет — он у нас за смородиновым кустом по тропинке сразу направо. Дверь открываю, а там медведь — «Алтайскую правду» вслух читает вверх ногами по слогам. Посмотрел на меня и говорит:

«Ты, Константин, взрослый человек — одиннадцать лет уже стукнуло, а стучаться так и не научился, ай-ай», — и качает укоризненно головой.

А я ему: «Простите, Михал Потапыч, в потёмках-то не разберёшь так сразу, что к чему».

А медведь: «Какой я тебе Пихал, дери берёзу, Мотапыч? Георгий Филимонович я! Иди, — говорит, — отсюда, пока я тебя не съел И папе с мамой накажи, чтобы по ночам в саду не шатались. А то задеру ненароком, сослепу-то. А теперь ступай», — и отпустил меня с Богом.

Оводы ещё летом, и тополиный пух, и майские жуки окукливаются под землёй. Мама говорит: «Рванём летом в Анталию всей семьёй! Будем лежать в широкополых соломенных шляпах в шезлонгах, пить пинаколаду через трубочки, безрассудно отдаваться пучине волн, а вокруг — турецкие аниматоры, аниматоры!»

Весной тоже не сахарно. Межсезонье.

А осенью — вообще кранты: грязь, слякоть, осадки в виде дождя и мокрого снега.

То ли дело зима! Тут и коньки тебе, и лыжи, и горки, и снег, как из рога изобилия, и городская ёлка на площади Сахарова. Эту ёлку на Новый год всем городом у нас наряжают.

Если завелось барахло какое в хозяйстве, а выбросить жалко, всё тащат на ёлку — с миру по нитке, как водится. Она у нас красавица — самая высокая в Западной Сибири, триста восемнадцать метров, если с макушкой. Её селекционеры вывели в экспериментальном совхозе, который возле завода разделения изотопов. И чего на этой ёлке только нет!

Мягкие игрушки, гирлянды разнокалиберные, целлулоидные пупсы, китайские шары, эмалированные вёдра, скворечники, картонные звёзды, шапки-ушанки, банные шайки, партия импортных клюшек для гольфа (подарок из города-побратима Сарагосы), телевизоры «Горизонт», валенки, дыроколы, раритетные утюги, лампы дневного освещения, детские колготки, набитые для формы ватой, бюстики вождей, подушки-думочки, парики, дуршлаги… А один мужчина собачью шубу на ёлку приволок прямо на плечиках. Прямо с женой внутри. «Повесьте, — говорит, — её на самую маковку до февраля. А я потом заберу».

Сибиряки — народ с выдумкой!

Бабака говорит: «Я, когда работала в японской контрразведке, многое повидала на своём веку. Но вот чтобы на ёлку вешали бывшие в употреблении слюнявчики и гамаши[9], такого не помню».

Бабака любит первый снег даже больше, чем я. Бывало, выбежит с утра из подъезда, пальто нараспашку, ушанка набекрень, и ну давай валяться в снегу! Вся угваздается, егоза.

С мороза придёт — щёки раскраснеются, и стремглав к самовару. Сидим под абажуром — мама, папа, Бабака и я. Чай с баранками пьём из блюдечек, пыхтим. А за околицей снег падает еле слышно. Хлопья большие, как кукурузные, только белые. А под валенками так же вкусно хрустят. Укутывают Барнаул одеялом, как дитя, укачивают, убаюкивают… Ой, мороз-моро-оз! Не морозь меня-я! Не морозь меня-я, моего коня-я-я!

— Косточкин, ты очумел? Я тебе не для того про оперный театр рассказывала, чтоб ты на уроках орал, как мартовский кот! Покажи, чего намарал там? — Гульсара Сейдахметовна вырывает у меня тетрадь. — Олух ты царя небесного! — восклицает она. — Как снег по-русски пишется?!

— Как слышится, так и пишется, — говорю.

— А ты как написал? Снег! Снег!! Снег!!!

— Сейчас, Гульсарахметовна, я исправлю, — говорю и подрисовываю к букве «г» спереди чёрточку. Получается довольно убедительная «к». С Гульсарой Сейдахметовной же лучше не спорить. У них там, в Выдумляндии, все такие непоколебимые.

— Исправил уже?!

— Исправил, Гульсарахметовна.

— То-то же! Тетради на стол мне! Записываем домашнее задание…

Глава 7

Женские штучки

— Что-то мне, Бабака, не нравится ваш нос, — волнуется мама.

— А мне очень даже нравится, — вступаюсь я за Бабаку. — Ничего себе нос — подобающего размера, опять-таки вытянут в меру.

— Но он сухой! — горячится мама. — И в корочках, как пустыня Каракумы! У вас какая, Бабака, температура?

— Я животное теплокровное, — говорит Бабака. — У меня, — говорит, — температура комфорта — сто градусов по Фаренгейту. — А у самой взгляд скучный-прескучный. И хвост на полу, как оторванный.

— А вы не заболели ли? — спрашивает мама и делает фиолетовое лицо. Мама — холерик, у неё по лицу в ужасных ситуациях грозовые тучи туда-сюда шуруют. — Степан, она не заболела ли?

Папа откладывает в сторону паяльную лампу. Папа снимает брезентовые рукавицы и защитный шлем из эластичного трикотажа. Папа уродился левшой, и вот уже четвёртые сутки он подковывает блоху. Папа ощупывает Бабакин нос.

— Сухой! — спустя мгновение восклицает он. — И пульс не простукивается…

Меня прямо как молнией пронзает! Я подозрительно присматриваюсь к своему отцу. Дипломированный медик, клятву Гиппократа давал когда-то, а не знает, что пульс бывает только в запястьях или висках. В пятках, на худой конец, но это если ногу отсидишь.

— …дряблость щёк, вялость подбородка, пониженный тонус шерсти, ну-ка-с, ну-ка-с… А давление артериальное не пошаливает? За ушами не ломит? Лапы не познабливает?

— Не-е-ет! — пронзительно вскрикивает Бабака. — Вот только тут тошно, — и бьёт себя лапой в грудь. — С души воротит!

— А ну, покажите язык! — командует папа. Бабака высовывает наружу язык, и мы ужасаемся. Язык — чёрный, как тысяча чертей! В зелёную крапинку!

— Вы чего? — удивляется смертельно больная. — Ах, это! Это я нашла взрывающиеся карамельки у Костика в портфеле. Вкусные такие, ням-ням. Докажи же!

В подтверждение Бабакиных слов я с радостью показываю родителям свой цвета спелого кукурузного початка язык. После конфет он с трудом помещается во рту, но мне хоть бы хны.

— Безобразие, — говорит папа. — О чём они только думают на своих карамельных заводах? Вот мы с братишкой, помню, в детстве пойдём в сосняк, нацедим смолы с дубов, нажуем, в шарики скатаем и в «Дары природы» несём по пятаку за штуку. Натурпродукт! А ещё, бывало, под Новый год нажарит мама на маргарине сухариков, сверху сахарином фить-фить — сидишь на печке, грызёшь, пальцы об кошку вытираешь! И дёшево, и сердито.

А мама ему:

— То-то, я гляжу, лицо у тебя как у грызуна — мышиное какое-то, серенькое. Всё бы на родной кровиночке экономил!

Но папу не проймёшь иронией. Папа, когда с пациентом один на один, он просто зверь! Хищник в клетке! Хлебом его не корми — дай только поставить диагноз.

— На скарлатину вроде не похоже. Исключаем также дифтерию и псориаз.

Жалко на него смотреть! Весь взмок, руки трясутся. Ну как в таком состоянии человеку подковать блоху? Как, я вас спрашиваю?

— А может, у неё столбняк? — спешу я на выручку папе.

— Или болезнь Боткина? — ужасается мама.

— Не Боткина, а Альцгеймера!

— Не Альцгеймера, а Пржевальского!

— Не болезнь, а лошадь!

— Всё не то! — взмахивает папа своими большими неуклюжими руками. В эту решительную минуту он похож на павлина. То есть на павиана. — Всё гораздо хуже, — сипло говорит папа.

В прихожей воцаряется тишина. Такая бывает на дне Марианской впадины — лишь безмолвно клацают челюстями донные рыбы да на стене тикают ходики.

— Всё, хуже не бывает. — Отец тяжело опускается на табурет и закуривает «Беломор». Лицо его — не лицо, а глыба. Глыба, без страха и упрёка бороздящая просторы Вселенной. — У Бабаки депрессия.

— Депрессия? — снова ужасаемся мы.

— Вялотекущая, — кивает папа и жилистой загорелой рукой протягивает мне папироску. — Закуривай, брат.

— Вы исцелите меня, доктор Косточкин? — Бабака заглядывает с коврика папе в глаза. — На вас лишь уповаю!

— Ну-ну… — Отец снисходительно похлопывает её по плечу. — Всё обойдётся. Я и не таких вытаскивал с того света.

Мама глядит на него с обожанием:

— Эскулап![10] Провидец!

— Был у меня один интересный случай в практике, — отец щурится, как леопард, и пускает носом сизый дым. — Приводят однажды ко мне в отделение волосатого мальчика. Я спрашиваю: «На что жалуетесь? Тревожность? Нарушение сна? Координации? Непреодолимая боязнь георгинов и ксероксов?» — «Нет, — говорят. — Наш мальчик не разговаривает. Пять лет от роду, а кроме „агу“ и „э-ге-гей“ ничего более сказать не умеет».

Пригляделся я тогда внимательнее к мальчонке: лицо шерстяное — глаз не видно, только подбородок гладко выбрит, как у Ватсона, и чёлка на прямой пробор. Ладошки ему пощупал — тёплые, коричневые. Пальцы — длинные, музыкальные. Две октавы возьмёт, не почешется. Коленный рефлекс тоже в полном порядке. Вроде бы обычный мальчик-нелюдим. «Может, — спрашиваю, — соль в том, что вы общаетесь на разных языках? Может, налицо социальный конфликт отцов и детей? Как часто вы своего мальчика поколачиваете?»

«По вторникам, средам и пятницам, — отвечают, — и единственно для профилактики. Знаете, доктор, он ведь нам не родной, а приёмный. Мы ведь его из интерната взяли себе на беду. Может, доктор, у него ГЕНЫ? Если, доктор, у него ГЕНЫ, вы прямо скажите — мы его обратно отнесём. У нас контрактом обговорено». — «С генами, — говорю, — у вашего мальчика всё в порядке. Давайте амбулаторную карту, будем его оформлять в стационар». — «Ура, доктор, ура! — кричат. — Ну, мы пошли?» — «Идите. Но на ночь, — говорю, — регулярно принимайте настойку чертополоха, по тридцать семь капель до еды и после. И крапивой поутру растирайтесь. И упаси вас Бог сидеть на мягком!» — «А как же, доктор?» — «Решительно на гвоздях. Решительно! А в носки на ночь закладывайте сухой цемент — народное средство от потливости. Один раз вспотеете, в другой не захочется», — и отправил их восвояси.

— А что же мальчик? — спрашивает мама.

— Какой мальчик?

— Волосатенький…

— Ах, мальчик! Это не мальчик был.

— А КТО? — в три голоса кричим мы.

— Девочка. — Папа сурово бычкует «Беломор» об ладошку. — Шимпанзе. Её Гадовым в интернате выдали вместо ребёнка. Это ведь известные изуверы Гадовы ко мне приходили, я их сразу узнал. Про них писали в «Вечернем Барнауле», как они ребятёнков третируют. Шимпанзе — звери-стоики, но Гадовы и ту ухайдакали, я её полгода лечил капельницами.

— У меня в классе тоже есть Гадов, — говорю. — Неприятный мальчик, хомячками попахивает.

— Это их троюродный племянник, наверное, — говорит папа. — Обходи его стороной.

— Ох, — вздыхает вдруг Бабака, — судьба ты моя, судьбинушка! — и заламывает передние лапы. — Горемычная я баба, малохольная да невзрачная! Да на что ж я такая на свет уродилася? Ни кожи, ни рожи, ни приличных сапогов!

От неожиданности мы замираем. Бабака — всегда такая уравновешенная, сдержанная, корнями из интеллигенции, а тут…

— Сарафан единственный, любимый, шифоновый — и тот с чужого плеча! Ни румян заморских, ни помад импортных отродясь не видала я! А у иных вона — косметичка вся шанелями забита! Шифоньеры шубами цигейковыми завешаны! Комоды ломятся, антресоли трещат в изобилии! Соболя да шелка, жемчуга да самоцветы — не про меня это всё, бабоньки! Ой, да не про мою честь!

— Не надо, Бабаконька! — истошно кричу я. Ком подкатывает к моему горлу, в глазах щиплет, в носу нарушается проходимость.

С душераздирающими рыданиями я бросаюсь Бабаке в мохнатую грудь лицом.

— Ох, пожалей ты меня, Костюшка, горемычную! Ох, сердобольный ты мальчик, ласковый! — подливает масла в огонь Бабака.

А мне, как говорится, только того и надо.

А я, как говорится, уже в раж вошёл. Рыдаю, захлёбываюсь слюной, руками сучу — и всё мне мало. И всё душа тоскует, требует чего-то!

И тут я принялся себя жалеть. Лежу на прохладном полу, ногами дрыгаю, а между тем вспоминаю, как в прошлом году на день рождения я просил у папы винтовку со снайперским прицелом. И он обещал. А потом при всём честном народе подарил мне плюшевую с напутственными словами: «На микки-маусов пока поохоться!» А гости вокруг стоят вежливые, ухмыляются потихоньку в воротники.

И горько так мне от этих воспоминаний, и сладко мне так от них!

Каламбур.

— Ну хватит! — говорит сердито папа. — Ипохондрикам[11] в нашем доме не место!

— А вы меня черненькую любите, беленькой меня всяк полюбит! — орёт Бабака и ка-ак рванёт на груди фланелевую рубаху!

Назад Дальше