— Свежий воздух необходим тебе, как… воздух! — говорил папа. — Ты какой-то бледно-фиалковый. Сидишь с утра до вечера у компьютера. А в деревне тем временем снега в полях, вот-вот взойдут озимые. И ледоход на носу! С бабой Моней, вообще-то, знаешь, как весело?
— Почём мне знать? Я её в глаза никогда не видел.
Это я, конечно, утрирую[14]. Бабу Моню я видел один раз — она приезжала ко мне на день рождения из Калистратихи. Мне тогда исполнилось четыре года. Помню, ещё солёных рыжиков привезла в трехлитровой банке. Я умял эти рыжики за один вечер — они были такие кисленькие, с гвоздикой. Помню, мне потом было плохо — три дня лежал пластом с температурой. А вот лица бабы Мони почему-то не помню. Она с тех пор к нам больше не ездила. А на фотографии, которую папа носит в портмоне, она совсем молодая. У неё там брови сросшиеся и родинка на носу.
— Только, я надеюсь, Матрёна Игнатьевна не будет больше Костика травить? — говорит мама. — Ты, сынок, если бабушка будет давать какие-нибудь непонятные продукты, которых ты раньше не ел, ты их не бери. Скажи вежливо, что не голоден.
— Катя! — восклицает папа и делает выразительные глаза навыкате.
— И ни в какую баньку по-чёрному не ходи, а то ослепнешь! А если бабушка пошлёт с коромыслом за колодезной водицей, скажешь, что от физкультуры ты освобождён.
— А если она потребует справку?
— Соврёшь что-нибудь, — отрезает мама. — И в лес, слышишь, в лес за подснежниками не ходи! Они занесены в Красную книгу, так бабушке и передай.
— Катя! — снова восклицает папа и трагически вздымает над головой руки.
— Я тридцать три года уже Катя, а твоя мама, между прочим, их по десятке за штуку продаёт на колхозном рынке, я видела собственными глазами!
— Екатерина Алексеевна, да не волнуйтесь вы так! — говорит Бабака. — Я за ним прослежу. Он за мной будет как за каменной стеной. Нам вдвоём не страшны никакие бабушки.
— На тебя лишь и уповаю, Бабаконька! — говорит мама. — Ты уж меня не подведи.
До Калистратихи мы ехали весело, с огоньком. Всю дорогу в электричке какой-то одноглазый мужчина играл на баяне и пел «Как упоительны в России вечера» и ещё что-то про французские булки.
Я смотрел в окно и представлял себе эти булки. Они, наверное, большие, круглые, гораздо круглее русских, и наверняка хрустящие. Надкусишь такую, а внутри лимонное повидло, или сливовый джем, или ещё чего-нибудь типично французское. Лягушачьи лапки, например. Мы их ели однажды с мамой в кафе «Елисейские поля», которое на Краноармейском проспекте.
Я ещё тогда подумал, что это не лапки, а какие-то куриные грудки. Как в воду глядел — официант потом сознался, когда мы оплачивали счёт и нам денег не хватило. Вошёл человек в наше затруднительное положение!
Когда объявили нашу станцию, уже смеркалось. Мы вышли с Бабакой на заснеженную платформу и огляделись. Мела метель.
В кирпичной будке с заколоченным окном и надписью «АССА» со скрипом раскачивался на ветру ржавый фонарь. Нас никто не встречал, хотя должна была встречать баба Моня.
«Я буду в фиолетовом пальто. В руках у меня будут вожжи», — сказала баба Моня по телефону папе.
Я уже хотел было звонить домой, но сотовый отсюда не брал. Мне стало жутко. Особенно после того, как в неровном свете одинокого фонаря я разглядел в снегу отпечатки чьих-то раздвоенных копыт.
— Не дрейфь! — сказала мне Бабака, и я в очередной раз почувствовал к ней прилив нежности.
— У меня есть бабы-Монин адрес. — Бабака достала из кармана сложенную вчетверо бумажку. — Тупик Коммунизма, 4. Думаю, к полуночи доберёмся. Эх, нам бы лыжи!
Но к полуночи до тупика Коммунизма мы не добрались. В два часа ночи мы ещё плутали по просеке. В три утра мы набрели на медвежью берлогу. В четыре решили заночевать в снегу, но не на шутку разыгралась метель, и от этой мысли пришлось отказаться. В пять утра где-то прокукарекал петух, и мы пошли на его голос.
С первыми лучами рассвета мы стояли на пороге дома номер 4. Окна гостеприимного бабушкиного дома были наглухо заперты ставнями.
— Она спит, — бодро сказала Бабака. — Ничего-ничего! Сейчас хлопнем по горяченькому чайку и в постельку! — сказала она, входя в избу.
Внутри бабушкин дом оказался уютным, жарким и деревянным, как шведская сауна.
На длинном столе с расшитой цветами скатертью дружелюбно попыхивал пузатенький самовар. Бочонок мёда, корзинка с баранками, сахар-рафинад, весёленькие чайные пары — баба Моня явно подготовилась к приему дорогих гостей. Только где же она сама?
Из соседней комнаты доносился храп.
— Умаялась бабуля, — умилилась Бабака. — Не будем её будить.
Мы сели за стол и стали чаёвничать. Меня просто трясло от голода, и, честно говоря, я бы съел что-то посущественнее, но приходилось довольствоваться баранками.
— Заберёмся на печь, — прихлёбывая из блюдца, отдувалась Бабака, — наденем валенки, нырнём под стёганое лоскутное одеяло и заживём полноценной жизнью селян!
— Тут даже телевизора нет, — сказал я, озираясь по углам. — О какой полноценной жизни идёт речь?
— Не привередничай. У тебя, можно сказать, уникальный шанс приобщиться к деревенскому укладу. Забыв о суёте, отринуть прочь новые технологии, вдохнуть полной грудью запах свежего сена, парного молока, конского навоза! В конце концов, далеко не у каждого есть такая аутентичная фольклорная бабушка, как твоя.
— Какая-какая? — не понял я.
— Аутентичная. Настоящая то есть. Она же дитя природы! Слышишь, как она бодро храпит за стенкой? Разве так может храпеть хилый житель мегаполиса?
Но храпа больше не слышалось. Вместо этого из ходиков на стенке вылезла механическая кукушка, каркнула семь раз по-вороньи и юркнула обратно.
— Какая пре-елесть… — опять умилилась Бабака и вдруг осеклась. Её морда мгновенно стала постной, а лапы медленно поднялись вверх.
— Кто такие? — брякнул металлом чей-то голос сзади.
— Только не стреляйте! — пролепетала Бабака и, лишаясь чувств, стала сползать по лавке.
Я обернулся и замер в ужасе.
Целя в меня раздвоенным стволом охотничьего ружья, в дверях стояла старая пожилая старушка.
По сросшимся бровям и приметной родинке на носу я вычислил, что это баба Моня. Моя родная бабушка.
Родная бабушка передёрнула затвор и тронула указательным пальцем курок. Она метила мне промеж глаз, и что-то мне подсказывало, что в подобных благоприятных обстоятельствах (ни встречного ветерка, ни ограниченной видимости) бабушка едва ли промахнётся. Оставалось одно — взять себя в руки, что я немедленно и сделал.
— Бабушка! — нежно вскрикнул я, раскидывая руки для объятий. — Это же я! — Для убедительности я закрыл глаза и сложил губы трубочкой — для поцелуя.
— Кто это — я? — подозрительно прищурилась бабушка, оглядывая меня с головы до пят.
А вид у меня, надо сказать, был непрезентабельный. Угваздался я весь, шастая по лесу. Мокрый, перепачканный, уши горят — вылитый бандит с большой дороги!
— Вас, таких ушлых задохликов, здесь целые табуны по ночам колобродят! — выдала скороговоркой баба Моня.
— Баба Моня, я твой внук! Я Костик! — проорал я как можно надрывнее.
— Костик? — вздрогнула бабушка. — Это ты?.. — Она вдруг схватилась за сердце и стала потихоньку сползать вниз по стеночке.
Ружьё выпало из её рук, ударилось об пол и оглушительно стрельнуло.
— Да разве ж я знала, что вы вчера приезжаете? — говорит баба Моня, громыхая на кухне горшками. — Да если б я знала, что вы вчера приезжаете, неужто б я вас не встретила? Мне ж Степан сказал, что вы ж сегодня приезжаете!
— Матрёна Игнатьевна, вы бы ружьишко-то прибрали. Всё-таки ребёнок в доме, — замечает Бабака с отвёрткой в зубах.
Она сидит на печи и чинит ходики. Вернее, подстреленную бабушкой кукушку. Бабака у нас — рукодельница и мастер на все лапы.
— Ох! — опять хватается за сердце баба Моня. — Ох, родимая! Никак не привыкну, что ты у нас говорящая. Ты, поди, и грамоте обученная?
— Я восьмилетку заканчивала, — с гордостью отвечает Бабака. — И курсы кройки и шитья. А ещё кулинарный техникум при Академии Федеральной службы безопасности.
— Она у нас замечательная, — поддакиваю я и зеваю во весь рот.
День на нервах и ночь без сна таки сделали из меня задохлика.
— Ишь ты! — присвистывает бабушка. — А ну, сними-ка, внучонок, пробу с моих кислых щей! Небось отродясь таких наваристых да жирных не пробовал!
— Я не голоден! — помня мамин завет, выкрикиваю я.
Баба Моня невозмутимо наливает дымящихся щей в глубокие тарелки с каёмкой, швыряет на стол три сочных белых луковки и вынимает из печки зажаристый каравай.
— Хлеб — всему голова! — говорит бабушка, не размыкая сросшихся бровей. — Чуете?
— Чуем! — говорим мы хором, вдыхая аромат свежего деревенского хлеба.
С хрустом баба Моня взрезает твёрдую золотистую корочку, и я вижу внутри жёлтый ноздреватый мякиш, от которого ещё валит тёплый пар.
— «И вальсы Шуберта, и хруст французской булки…» — напевает себе под нос Бабака и тянет лапу за корочкой.
— Пускай остынет малёк! — качает головой бабушка. — Грешно горячий хлеб есть. Сейчас поспите с дороги, и в лес рванём.
— За подснежниками?
— А вечерком в баньку по-чёрному!
— Щи у вас кисленькие такие, ням-ням! — подхалимничает Бабака. — И в горнице так светло! А скатёрку вы сами вышивали?
Я уплетаю щи, грызу луковку, слушаю болтовню моих родственниц, вдыхаю запах горячего мякиша и ощущаю себя полноценным деревенским жителем. Настоящим селянином. Аутентичным.
Глава 13
Из Калистратихи с любовью
— Бабушка, а куда мы идём?
— Любопытной Варваре на базаре язык оторвали, — деспотично отрезает баба Моня.
— Не язык, а нос, — поправляю я.
— Зачем нос рвать, когда язык как помело? — недоумевает бабушка.
— А на Руси в Средние века языки за сквернословие отрывали, — Бабака говорит. — Щипцами. Прямо с корнем.
— Святые мученики! Какие ты страсти, Бабака, рассказываешь!
— А вот в Японии, например, в самурайской среде практикуется уход из жизни посредством харакири, — не унимается Бабака.
— Я тебе покажу харакири-маракири! — Баба Моня кулаками как затрясёт. — Не слушай её, Костя! Лучше по сторонам гляди — красота-то какая!
Я гляжу по сторонам, но никакой особенной красоты не замечаю. Хвойный лес, сугробы все в иголках; льдом подёрнутые. Сделаешь шаг в сторону с тропинки, по пояс хрусть! — и утонешь.
Вот летом совсем другой коленкор, как выражается папа. Разные грибы — подосиновики там, подберёзовики, всякие волнушки, грузди. Ягоды тоже — костяника, земляника, черника с брусникою. Ляжешь, бывало, в черничник, в самую его сердцевину, на живот, ногами в воздухе болтаешь, ягоды с кустиков рвёшь, складываешь в рот. Или лучше на травинку нанизывать: черника, земляника, черника, земляника, черника, земляника — получаются маме бусики.
А сейчас разве поваляешься в лесу? Поди попробуй — только попу отморозишь, даром что весна! Одно хорошо — комаров нет. И чего мы сюда пришли, спрашивается?
— Баб, долго ещё?
Баба Моня сурово вышагивает впереди.
Не бабушка, а каменный Командор какой-то!
И Бабака не отстаёт. Баба Моня для неё авторитет и пример для подражания. Всего неделю живём в деревне, а Бабака уже научилась и поросят кормить, и Бурёнку доить, и бельё полоскать в ручье. Бабушка щи с квашеной капустой научила её варить и рыжики солить в кадушке. А Бабака в свою очередь устроила вечер японской кухни. Показала бабе, как роллы надо крутить. Вместо васаби, правда, у нас была горчица — бабы-Монина, ядрёная, а вместо угря — копчёный лещ. С бабой Моней после этого случился гастрономический шок. Помню, она сказала:
— Всю жизнь в Калистратихе прожила, про Японию знать не знала, ведать не ведала. А тапереча тянет меня в страну иероглифов, небоскрёбов и железобетонных конструкций — мочи нет!
Она даже хокку по ночам начала сочинять:
Снежную тропу,
Валенки, дорогу проложу
Будущих следов.
Ну, и так далее… А Бабаке подарила своё фиолетовое пальто. И вожжи, которые остались от дедушки. Он был конюхом. А ещё съездила в райцентр (деда Дима, почтальон, подбросил, у него мотоцикл с люлькой), сняла деньги со сберкнижки, которые откладывала на похороны, и купила себе, не поверите, ноутбук!
А деда Дима договорился в сельсовете, и бабушке в избушку провели безлимитный Интернет — как ударнику коммунистического труда. Она сорок пять лет в колхозе служила агрономом-селекционером верой и правдой. Вывела новый сорт сибирских огурцов, морозостойких, с пупырышками. Такой огурец в минус тридцать пять начинает почковаться и даёт такой приятный цвет, изумрудный. Её потом звали в Москву, в Институт общей генетики имени Вавилова. Но баба Моня из Калистратихи ни-ни. В Барнауле и то была всего один раз — на мой день рождения.
— Баб, мы скоро придём? — спрашиваю. — Ноги промокли.
— Надо было дедовы валенки надевать. Ишь, в кроссовки вырядился!
— Они японские, непромокаемые.
— Непромокаемые, а промокли. Ширпотреб тайваньский!
Баба Моня быстро освоила Интернет. Её кругозор рос на глазах. Как на дрожжах — даже удивительно. Недаром она ночи напролёт штудировала Всемирную паутину. Особенно интересовала её Япония.
— Эх, жаль, нет у меня клавиатуры с иероглифами! — вздыхала бабушка. — Там в ихних японских блогах о таких делах пишут, о таких делах! На днях селекционеры из префектуры Айти вырастили кубические дыни!
Мы с Бабакой только диву давались. Приехали в Калистратиху проникнуться деревенским укладом, приобщиться к фольклору, так сказать, а на деле выходит наоборот. Бабу Моню сбили с панталыку, сделали интернет-зависимой.
Она вдруг как закричит страшным шёпотом:
— Стой, раз-два!
Мы с Бабакой встали как вкопанные, на бабушку глядим, вокруг озираемся.
— Вы только тихо, не спугните их, — шепчет.
— Кого, бабушка?
— Их, родименьких, подсугробничков!
— Подсугробничков?
— Они ещё совсем маленькие, боязливые, но шустрые бестии. На солнышко вылезут спинки погреть, шёрстку проветрить.
Мне вдруг стало страшно за бабушку. Может, думаю, пересидела в Интернете? Может, у неё развились галлюцинации на фоне глазного перенапряжения? Или с непривычки?
Но потом я выглянул из-за куста на полянку и вижу: правда, из-под снега торчат какие-то нежно-фиолетовые мохнатые цветочки.
На подснежники вроде похожи, только шевелятся. Ничего себе!
Тут они нас с бабой Моней заприметили. Листиками замахали, улыбаются во весь рот — зовут к себе.
— Я тут постою, — говорю.
Я что-то застеснялся.
— Пойдём, неудобно. — Бабака тянет меня за рукав.
А баба Моня среди этих подсугробников сама прямо расцвела вся. К каждому персонально подходит, гладит по головке, сухарик в лапку суёт, словечко доброе шепчет. И Бабака не отстаёт от неё в дарёном фиолетовом пальто.