Около столовой меня остановила худенькая долгоносая женщина с черными, без блеска волосами, насунутыми, словно чепец, на желтое лицо. Одета она была тоже в желтый с черными полосами джемпер, и это делало ее похожей на большую трудолюбивую пчелу.
— У тебя, хлопчик, зубы болят?
Я скосоротился как мог, невнятно промычал:
— Угу.
— Идем ко мне в амбулаторию, я гляну. Я никак не ожидал найти в колонии амбулаторию и упал духом. Делать ничего не оставалось, я последовал за докторшей, точно карась за удочкой. На втором этаже, в комнате с топчаном, застеленным белой клеенкой, она велела мне сесть на табурет и снять повязку.
— Странно, — сказала докторша, гак глубоко засунув мне в рот маленькое зеркальце на длинной ножке, что я начал давиться. — У тебя, хлопчик, никакого признака флюса. Да не вертись же ты, пожалуйста, и открой рот пошире: не бойся, я совсем не собираюсь к тебе туда залезать.
Я и пытался не вертеться, да не мог. В простенке стоял застекленный шкафчик с щипцами, страшными железками, похожими на кочережки, и я невольно выворачивал на них глаза. Холодная испарина пробрала меня насквозь: неужели станет дергать зуб? Как отвертеться? Сказать: уже, мол, здоров? Вдруг заподозрит: аферист! Начнет розыски и узнает, что меня и звать-то совсем по-другому — Витька Авдеев! Я решил упросить ее не трогать хотя бы передние зубы, потому что без них все меня будут называть щербатым: в конце концов не все ли ей равно, какой рвать?
— Все зубы у тебя целые, — недоуменно продолжала вслух рассуждать докторша. — И даже эмаль крепкая.
Я молчал, как во всех трудных случаях жизни.
— Покажи толком, какой же болит?
Я сунул палец в самый конец рта: может, там не рассмотрит. Докторша хорошенько протерла зеркальце на ножке.
— Коренной? Ничего не пойму: вид у него вполне здоровый. А может, тебя беспокоит всего лишь нерв? Что, зуб дергает?
Я обрадованно кивнул головой: вот-вот, просто дергает. Меня дома всегда называли нервным мальчиком.
— Сделаем тогда вот что, — подумав, сказала докторша. — Я намочу в аспирине ватку и положу тебе на больной зуб, а ты не выплевывай ее, слышишь? Это успокоит боль. На завтра я выпишу тебе бюллетень. Если лекарство не поможет, придется везти тебя в Киев в зубоврачебный кабинет, где есть бормашина. Видишь ли, Боря, сама-то я… не дантист. У меня другая врачебная специальность.
Я поспешил заверить докторшу, что машина не потребуется: зуб у меня никогда не болит дольше одного дня. Выйдя из кабинета, я тут же выплюнул ватку.
Весь следующий день я отлеживался у себя в палате и за это время выяснил, что новочеркасских знакомых в колонии нет. Я с облегчением снял повязку.
Колония имени Фритьофа Нансена была основана в бывшем поместье. Двухэтажный «панский будынок» стоял на опушке сосняка; за дубовыми и осиновыми перелесками тянулись огромные зеленые огороды и лекарственные плантации, на которых росли какие-то непонятные и довольно вонючие цветы. Обслуживали хозяйство сами воспитанники.
После ужина наш воспитатель Михаил Антоныч, прозванный за бородку «Козлом», — человек очень плотный, очень скуластый и всегда холодновато-спокойный — объявил мне: завтра надо выходить на работу. Что мне больше нравится: пасти стадо или мотыжить бураки? Я замялся, мне больше нравилось рисовать и читать книжки. Кроме того, крестьянский труд мне будет, верно, не по плечу. Затяжной тиф, перенесенный в Новочеркасске, и вечное недоедание ослабили мое здоровье; притом я совсем не рос. В бывшей Петровской гимназии я со знанием дела играл на задней парте в перышки, и все считали, что я учусь. Может, и здесь удастся прожить нашармака? Все же из двух зол надо было выбрать меньшее, и я решил, что, пожалуй, легче стеречь с хворостиной стадо, чем махать в поле мотыгой.
— Добре, Борис, — улыбнулся воспитатель в усы. — Значит, завтра получишь пастуший кнут. Работа почетная: колонисты доверяют тебе все стадо. Постарайся, чтобы у нас было побольше молока.
Меня разбудили задолго до восхода солнца. Рот мне раздирала зевота, я наскоро проглотил пшенную кашу и побрел за стадом, опасливо поглядывая на коров. Скотина ревела, мотала хвостами, разбредалась; хоть пасти ее было и почетное дело, но как всю эту тварь заворачивать, когда у нес такие длинные рога, тяжелые копыта? Хорошо, что я был не один: рядом со мной, гулко стреляя пеньковым бичом, шел второй пастух — Митька Турбай — босой, одетый, как и все колонисты, в панаму и полотняные трусы. Над дальней колокольней села Велыка Олександривка полыхал малиновый восход, оттуда неслась петушиная перекличка; по сумрачному, затененному лесу бродил туман, густая тусклая роса осыпала березняк, пониклую траву. Наш выгон находился на круглой лесной поляне, похожей на зеленую тарелку. Мы пустили коров выгуливаться, а сами легли под развесистый дуб.
— Научишь меня пасти стадо? — спросил я своего напарника.
— О! — удивился Митька. — Чего ж тут учить? Да это каждый кобель сумеет.
Глаза у Митьки Турбая были светло-зеленые, как вода, льняные волосы косицами спускались на загорелые уши, а полуоткрытый рот напоминал бублик.
— Ты откуда сам? — продолжал я разговор.
— А из нашего села.
— Давно в колонии?
— Хиба ж я считал? Как батько померли, я и пишов побираться. В Киеве лег ночевать на вокзале, а дядька милиционер дав мени доброго «леща» и привел в приемник. Там спытали: «Хочешь работать?» О! Это ж лучше, чем под окнами просить. Вот и привезли сюда в Хритиофу. А дома у нас, под Белой Церквой, ох и яблоки были: во! Як сахар.
Солнце поднялось над дубом и пекло так, словно ему, кроме Митьки и меня, совершенно нечем было заняться. Справа за орешником виднелась красная железная крыша нашей колонии; слева лежал хуторок — четыре хаты, похожие на белые грибы в коричневых соломенных шляпках.
— Хочешь вышни? — неожиданно спросил меня Митька Турбай.
Я никогда не отказывался ни от чего съестного.
— То ж пригляди стадо, а я пиду просыть. Може, яка тетка дасть трошки.
Я остался один с коровами.
Сильно парило, и казалось, что это не облака застыли в небе, а клубы пуха, летевшего с тополевых сережек. Стадо перестало щипать траву и давно уже стояло неподвижно. «Гдз-з-з, — стеклянно прозвенел в горячем воздухе овод, гдз-з-з». Коровы ожесточенно заработали хвостами, точно задумали выбить из своих боков всю пыль. Вдруг одна пеструха боднула рогами воздух и принялась бегать по выгону. За ней схватились другие коровы; коротко взревел грудастый бугай Махно. Я испуганно вскочил с земли. «Что это с ними? Будто скипидаром смазали». Схватив пеньковый кнут, я развернул его во всю длину и попробовал щелкнуть, как это делал Митька Турбай. Кнут обвил меня, словно змея, и концом пребольно стегнул за ухом. И туг внезапно все стадо кинулось в мою сторону.
«Пропал», — подумал я, бросил кнут и вильнул в дубняк.
Одна из коров, задрав хвост, пронеслась совсем близко от меня. Я подпрыгнул, ухватился за нижнюю ветку толстого дуба и полез на него со веем проворством, на какое был способен.
Отсюда я и увидел подошедшего Турбая: обеими руками он держал панаму, полную черешни.
— О! — удивился он. — Ты чого?
— Физкультурой… хочу заняться, — еще не совсем отдышавшись, ответил я, сидя верхом на толстом суку. — Ты умеешь?
Митька покачал отрицательно головой и с любопытством уставился на меня. Он, наверно, ожидал, что ж сейчас начну показывать разные трюки и акробатические номера. Я спросил как мог равнодушней:
— Что это с коровами? Сбесились?
— Бзык напал, — Митька лениво оглянулся на стадо. — Овода испугались. У скотины от овода червячок под кожей заводится, а тут еще жарынь…
Две коровы и Махно, пиками выставив рога, неслись прямо к нашему дубу. Митька неторопливо разобрал пеньковый кнут и ловко и звонко щелкнул перед самым их носом. Скотина удивленно остановилась, точно увидела стену; мой напарник завернул стадо, отогнал в лес под тень листвы.
Я слез с дуба. Чтобы доказать Митьке свою любовь к физкультуре, попробовал стать на голову, но свалился.
От колонии донесся лязг железного рельса: звонили на обед. Когда мы гнали стадо обратно, я издали деликатно помахивал на коров пастушьим кнутом, а с быком Махно вообще избегал встреч: пускай забегает куда хочет.
Недели две спустя, собираясь заутра на выгон, я почувствовал зябкую дрожь. «Неужели боюсь?» — подумал я, стараясь приосаниться. Но зубы стучали так, словно меня кто тряс за шиворот. Сильно ломило глаза, думать ни о чем не хотелось: только бы согреться. От слабости я вынужден был прилечь на кровать. Колонисты позвали воспитателя.
— У хлопца жар, — сказал Михаил Антоныч, потрогав мой лоб. — Турбай, сходи в амбулаторию за Дорой Моисеевной.
Докторша пришла в том же джемпере, который делал ее похожей на пчелу. Я теперь знал, что она жена заведующего колонией Эдуарда Ивановича Салатко, с ним переехала сюда из Киева. Дора Моисеевна поставила мне термометр, расспросила про больной зуб к осталась довольна, что нерв меня больше не беспокоит.
— Ого! — сказала докторша, вынув у меня из-под мышки градусник. Простудился ты, Боря. Температура около сорока. Наверное, воспаление легких. И как это ты умудрился летом простыть?
Дора Моисеевна дала мне аспирину и освободила от работы. Я задремал, а проснулся весь в липком поту, сбросил вытертое одеяло, дернул ворот рубахи: меня томило от духоты.
Однако на другой день встал я, как всегда, легко, с увлечением играл в крокет, неумело выкручивался на турнике и лишь чувствовал металлический привкус во рту. За ужином воспитатель смотрел на меня хмуро, подозрительно и опять назначил пасти стадо. А утром ногти у меня снова посинели, кожа покрылась пупырышками, как у старого гусака, и на ней дыбом поднялись волоски; колонисты навалили на меня все одеяла, какие были в палате, тюфяк — я дрожал вместе с кроватью.
— Странно, — пробормотала докторша. — Впервые встречаюсь с такой непонятной хворью. У тебя это Боря, не от желудка? Какой у тебя стул? Нормальный? Ничего не пойму. Ведь я сама не терапевт… у меня другая специальность. Сейчас я посмотрю по медицинскому справочнику, и, если не сумею установить диагноз, тебя придется на подводе отправить в Киев, в амбулаторию, пусть там… Постойте, постойте, а может, это малярия? — радостно вскричала она. — Ну конечно же, малярия, как я об этом не подумала раньше.
И докторша посмотрела на меня с таким видом точно и я тоже должен был обрадоваться, что заболел именно малярией.
— Хворь противная, и, насколько мне известно, радикальные средства для ее лечения еще не открыты — продолжала она со счастливым оживлением. — Все что я могу сделать, — это дать Новикову хинин. Кажется еще… малярикам нельзя гулять после захода солнца на улице… Вчера ты себя хорошо чувствовал, Боря? Значит, трепать будет, через день.
Воспитатель сказал, что в таком случае через день я буду и скотину пасти. Я вспомнил коровий «бзык», бугая Махно, пробормотал:
— Я… не могу бегать за стадом. Коленки подгибаются… тошнит.
— Да, да, действительно, — неуверенно подтвердила Дора Моисеевна. — Таково действие яда анофелеса… высокой температуры.
— Что же ты хочешь, Борис? — холодно спросил Михаил Антоныч. — Ты сам видишь: в колонии за вами нет ни нянек, ни батраков. Ребята наши сами пашут, сами хлеб пекут, на кузне работают. Девочки стирают, полы моют, за птицей ухаживают. Вас мы отсюда выпустим дельными хлеборобами, мастерами на все руки. Самые способные поедут в Киев учиться на агронома, на инженера, на доктора. Ты сейчас не можешь бегать, Борис? Мы все тебе сочувствуем Что ж, у нас найдется для тебя работа менее подвижная, пойдешь на лекарственную плантацию копать ямы под шалфей.
На другой день я чувствовал себя нормально и после завтрака отправился с ребятами на лекарственную плантацию. Солнце багровое и лохматое, точно цветок татарника, распустилось над горизонтом, осветило березки, и по траве побежали длиннющие тени. Кому не в охотку поработать на свежем воздухе! Я начал копать. Вот это, я понимаю, дело — не то что крутить хвосты коровам. Я снял рубаху, жарился под солнцем и все пробовал свои мускулы: начали наливаться? Хорошо бы к осени стать атлетом.
Ямы, или, по-нашему, лунки, под шалфей роют такие большие, точно собираются сажать не крошечные растения, а по крайней мере телеграфные столбы. Лопата мне попалась тяжелая, зазубренная. К обеду спина у меня одеревенела, как у старого паралитика, а плечи ядовито покраснели, точно их нажгли крапивой. Цифра рабочего урока — шесть лунок — показалась мне уже астрономической. Я копал все ленивее и все чаще отдыхал, наваливаясь на держак лопаты так, что, наверно, со стороны напоминал половую тряпку, вывешенную для просушки.
Перед вечером в березняке от колонии показался Михаил Антоныч: он всегда делал обход плантаций, принимая работу.
— Как дела? — подойдя, спросил он.
— Да шабашим, — ответил староста. — Кое-кто закончил свой урок, отдыхает.
Воспитатель метровой палкой стал вымерять лунки, приближаясь к моему участку.
— Ну, а у тебя что, Борис?
У меня ничего не было. Вместо шести лунок я вырыл всего две с половиной, и те были косые, неровные и книзу суживались, будто копал я их не лопатой, а столовым ножом. Я уж не раз с умилением вспоминал с зарослях орешника, о стаде на полянке. Даже бык Махно теперь представлялся мне не опаснее кухонного рогача. Но как попроситься обратно в пастухи, когда я сам заявил, что не могу бегать!
— Уморился? — спросил меня воспитатель. — Ничего, Борис, привыкнешь и еще знатным землекопом станешь! Знаешь, как раньше говорили? Работай смолоду — не помрешь с голоду.
— Не привыкну, — горестно вздохнул я. — Чувствую: просто у меня к этому делу… нет способностей.
Михаил Антоныч присел передо мной на корточки, насмешливо улыбнулся:
— А к чему же у тебя есть способности? Скажи вот, на какой участок тебя послать?
А ни на какой. Они мне все не нравились. Да разве поймет воспитатель мою душу? Я молчал и пальцем босой ноги старательно давил сухой земляной комочек.
— Знаешь, Борис, советский закон? — переждав, заговорил Михаил Антоныч, Кто не работает, тот не ест. Или ты надеешься, что тебя бог прокормит? Помни: чем ловчее научишься орудовать сошкой, тем легче станет хлебать ложкой. За эту науку большое спасибо потом нам скажешь… А лопату, между прочим, точить надо. Инструмент — наш главный помощник.
Я сделал вид, что все понял и теперь буду стараться. Может, я и стал бы работать получше, да к вечеру на ладонях у меня вздулись волдыри, и я не мог взять в руки лопату. К обожженным солнцем плечам вообще невозможно было притронуться. Я совсем остыл к землекопной работе. Как бы от нее избавиться? Что сейчас, в самом деле, крепостное право? Обязан я за ржаную краюху и кружку молока тянуть жилы над шалфейными лунками? Хоть бы рубль денег дали папирос купить, а то кури сенную труху с донником. Выгонят? Пускай. Не пропаду и без колонии.
Однажды, лежа ночью в постели, я вспомнил о «больном» зубе. Вот где надо искать выход. Теперь у меня имелась причина более уважительная — малярия.
Наутро я стал кряхтеть на всю палату, вставая с постели, упал и отказался от завтрака.
— Что с тобой? — подозрительно спросил меня Михаил Антоныч.
— Сам не… зна-аю. Слабость ка-кая-то… шата-ает. От страха, что мой обман может быть раскрыт, я и в самом деле побледнел. Вновь вызвали докторшу. Она заставила меня высунуть язык, осмотрела белки глаз, проговорила с видом человека, попавшего в затруднительное положение:
— Очевидно, это свойство все той же малярии. Надо полагать, что у Новикова тропическая форма. Видите, какой у него нездоровый вид?
— Вы твердо уверены, Дора Моисеевна, что здесь виноваты тропики? — холодно осклабясь, спросил воспитатель. — Вам хорошо известна эта… хворь?
Докторша слегка смутилась.
— Да, я, конечно, не терапевт… в общем, малярию никогда не лечила. Специальность у меня, как вам известно, совсем другая. Но я справлялась по медицинскому справочнику, и… симптомы совпадают.