— Спрашиваете! — расхвастался я. — Только у меня в животе бурчит.
Я с головой закрылся дырявым одеялом. Сон был самым верным средством от голода: утром откроешь глаза — уже пора завтракать.
— Вот орангутан полосатый, чего ж ты не сказал раньше? — расхохотались хозкомовцы.
Сундучки их раскрылись как по колдовству, и в подол моей рубахи поплыли галеты, мослы, обложенные янтарным жилистым мясом, розовые плитки вареного рафинада. Хозкомовцы имели самые тяжелые кулаки в интернате, и во время дежурства в столовой, на кухне им дозволялось забирать себе довески. Мы с братом устроили банкет, вся палата подкрепила свои силы, и я стал пересказывать новый роман:
— … и вот пробила полночь, а дождик хлещет, я те дам! Она подошла к упокойнику лорду и зарыдала слезами. Ладно. Вдруг из бархатной занавески выглянула Красная Маска, с ножиком — зирк, зирк. Но тут же загремел голос: «Ошибся, убиец! Здесь ее спаситель!» Ладно. Блеснула молния — ух ты! — и они увидали, что упокойник вдруг поднялся из гроба. Оказывается, это был совсем и не упокойник, а вообще переодетый сыщик с маузером. Ладно. Тогда тот как прыгнет ему на грудь, а этот как даст ему под скуло, они обое упали на пол, и тут она стала допомогать, и ему надели железные нарукавники…
От страха у меня временами прерывался голос, и я мог только жестикулировать.
Под утро я совсем охрип, но получил новый заказ от хозкомовцев. Лил дождь, мне дали тужурку с длинными, по колено, рукавами, австрийские ботинки, подбитые гвоздями с крупными шляпками, и отправили в читальный зал. (Воспитатели давно проведали о моих незаконных отлучках из интерната, но когда узнали, куда я хожу, сами стали отпускать.) Я потянул медную ручку высокой белой двери. Черные лакированные столики стояли пустые, деревянные кресла с высокими спинками покрылись пылью.
Библиотекарша порывисто поднялась из-за ореховой конторки мне навстречу. Она была в теплой вязаной кофте, а ее пышные волосы покрывала чернай меховая шапочка.
— Витя? — сказала она, засияв, как лампадка, в которую подлили масла. — Я же говорила, что ты ходишь совсем не из-за бутербродов. А нам даже дров не дают: видишь, как у нас холодно, сыро. Ничего, это послевоенные трудности. Советская власть еще построит вам дворцы-университеты, и ты сам будешь в них учиться.
О том, чтобы учиться, пусть даже во дворце, я как-то не думал, с меня хватало и Петровской гимназии. Библиотекарша открыла дверцу и торжественно провела меня за конторку, к самым полкам.
— Выбирай. Хочешь, я дам тебе техническую книгу, помнишь, ты просил? Лучше роман? Ну я же говорила, что тебе пока надо читать беллетристику! Ребят у нас осталось мало, заниматься будет очень спокойно, и я смогу давать тебе любую книгу. Ты доволен?
Я был доволен.
Сундучок мой ломился от снеди, я выменял себе цветные карандаши, бумагу и теперь мог отдаться своей страсти — рисованию. Вся палата за мной ухаживала.
Пересказывать романы Майн Рида, Луи Жаколио меня просили и «приходящие» воспитанники из бывшей гимназии, угощавшие меня за это домашними пирожками с горохом. И, наконец, моим искусством заинтересовался Баба. Однажды мы возвращались с ним из Кадетской рощи, неся за плечами вязанки сухостоя для обмена на макуху у торговок Сенного базара. Он всегда чем-то промышлял, подторговывал, кого-то надувал. Мечтой Бабы было когда-нибудь разбогатеть и наесться досыта: «Набить брюхо, чтобы оно лопнуло». Опускалась мгла, вдали обрисовался минарет с ободранным полумесяцем, глиняная стена татарского кладбища. Я шел в старой шинели, перешедшей ко мне от брата; Баба кутался в какой-то подрясник, громко шаркал найденными им на помойке дамскими туфлями на каблуках разной величины.
— Об чем это, Водяной, ты там трепешься пацанам? — спросил он. — Говорят, цельные спектакли представляешь в палате. А ну-ка залей и мне. Жалко?
Я рассказал «Страшную месть» Гоголя. Передавая, как из могил подымаются мертвецы, я выл на разные голоса и скрежетал зубами. Баба стал ежиться, озираться на каменные надгробья, склепы и совсем притих. Потом робко попросил рассказать еще что-нибудь. Мне не хотелось: гнилая веревка обрывалась, дрова падали — не до этого было.
— Вот же ты зануда, Водяной! — закричал Баба, когда мы прошли кладбище. Задаешься на фунт! Представь-ка мне тогда осемнадцать «кузнечиков», что должен, не то я хоть и не стекольщик, а вставлю тебе фонарь под глаз.
Я еще не расплатился с Бабой за читальню. Получая окурки, он божился, что я его обжуливаю и отдаю слишком маленькие — три считал за два, и мне надоело собирать для него, да и самому не хватало на курево.
— Во когда вспомнил, — возмутился и я. — Бутерброды-то давно и давать уж перестали. Что? А потом ты как рядился? Как рядился? Вспомни. За пятьдесят охнарей, а это уж я сам добавил тебе больше. Ну и хватит. Гляди, моим табаком губы сожгешь.
— Нет, ты скажи, где ты этих книжек начитал? — не слушая меня, хорохорился Баба. — В читальне, вот где. А кто тебе туда показал ход? Я показал ход. Вот ты теперь и должен мне целый… полгода целых рассказывать бесплатно. Схочу и заставлю. Скажешь, слабо?
— Слабо!
Баба молча опустил вязанку, выставил плечо и торопливо стал подтягивать рукава подрясника. Я тоже выставил плечо, сжал кулаки и старался, чтобы незаметно было, как дрожат у меня коленки. Баба был чуть постарше меня и притом считал себя обиженным: я готовился только защищаться.
— Так слабо? — весь побледнев, пропустил сквозь зубы Баба.
Я с трудом собрал все силы, чтобы еще раз пробормотать «слабо», а сам подумал, что лучше б не колотыриться и отдать восемнадцать «кузнечиков», иначе мой нос может потерять свою первоначальную форму. Надувшись как индюк, Баба сделал ко мне шаг, неуловимым движением отвислого живота подобрал штаны и… поднял вязанку на плечи.
— Жалко об твою поганую харю кулаки марать, — сказал он, отводя желтые глазки. — Ладно, расскажи мне еще один роман, и будем в расчете. Вот же ты, Водяной, какая стерва… Скоро, однако, мои скудные знания истощились, я начал завираться, и хозкомовцы потеряли интерес к моим байкам. Рассказывать стало некому, но в этом уже не было и надобности: я привык к чтению.
Прошли годы, и книга стала для меня самым верным, самым умным и близким другом: она помогла мне понять мир, полюбить правду и сделалась той путеводной звездой, которая осветила всю мою трудную жизненную дорогу.
СЫН КНЯЗЯ
Интернат наш перевели на Ермаковский проспект в угрюмое кирпичное здание бывшей Платовской гимназии. Чтобы воспитанники не били баклуши, нас решили приучить к труду: заставляли поочередно подметать, мыть жилые комнаты, коридоры, клозет.
Наступило мое дежурство. Повозив мокрой щеткой по выщербленному полу спальни, я загнал грязь под кровати и понес помои вниз, на первый этаж. Ведро было тяжелое, подбивало ноги, и на каждой ступеньке я как бы нечаянно старался немного выплеснуть. Лестница имела два звена; к ее концу я надеялся заметно облегчить свою ношу.
Внизу, в полутемном вестибюле с ободранными колоннами, молча толпились огольцы. Уперев руки в бока, на деревянном жестком диванчике сидел смуглый, черноволосый, откормленный человек в новой кожанке. Хромовые начищенные сапоги его блестели так, что в них можно было глядеться.
Причина для отдыха была вполне законная, я поставил ведро, пролез в первый ряд.
— Что тут такое?
— Да тут, понимаешь, пустячное дело, овца волка съела, а в общем, сопливых не хватает, тебя ждали — И лохматый верзила схватил в пятерню мое лицо, сделал «завертку» — скрутил набок нос и губы.
Я вырвался, попятился назад, но человек в кожанке потянул меня за рубаху, и я очутился в его больших сильных руках. Он, улыбаясь, оглядел меня со всех сторон, пощупал мускулы, точно собирался покупать. Мои кудрявые волосы настоятельно требовали мыла, гребня, с грязных ног до зимы не сходили цыпки, и я всегда шмыгал носом.
— Вот этот мальчонка мне нравится. У тебя, дружок, есть в городе родня?
Мой старший брат Владимир закончил школу второй ступени и уехал к бабке в станицу Урюпинскую. Теток я не считал за родню, а сказать, что у меня есть сестры, постеснялся.
— Никого.
— Свободный казак? Ясно. Пойдешь ко мне в дети? Я не знал, шутит со мной человек в кожанке или говорит взаправду, и хотел было вырваться. Незнакомец, крепко сдавив меня коленями, весело продолжал:
— Откормим мы тебя, как рождественского поросенка, будешь ходить в гимназию нули хватать. Обижать тебя у нас некому: вся наша семья — жена да я. Небось в приюте-то уж надоело за вошкой охотиться?
От общего внимания я не знал, куда деть глаза. Учиться меня мало тянуло, а вот наесться хоть раз досыта, чтобы счастливо заснуть в кровати, — об этом мы все мечтали в интернате. «А что, если и в самом деле податься к этому дядьке? — вдруг подумал я. — Может, он даже и колбасу шамает!» Что я терял? Правда, мне следовало бы сходить в приют бывшего епархиального училища, где жили две старшие сестры, но советоваться с девчонками я считал для себя постыдным: казак ведь. Притом можно сейчас, слава богу, бросить мыть клозет. — Я не знаю, — прошептал я, потупясь.
— Значит, не возражаешь? — улыбнулся незнакомец, — Молодчина. Отвага мед пьет и кандалы рвет.
Вместе мы сходили к заведующему в канцелярию. Человек в кожанке забрал мою метрику, и с тех пор я больше ее никогда не видел. Воспитатель принял от меня ржавую койку, набитую клопами, застеленную прожженным папироской одеялом. Я раздарил ребятам свои цветные карандаши, альбом с марками, айданы. В сыром вестибюле меня стеной провожали воспитанники; лохматый верзила с хохотом крикнул на прощанье:
— Завтра, Витька, еще увидим тебя на базаре в студне. Спробуем, какие они на вкус, твои мослы.
Я съежился. Зимою прошлого, 1921 года у нас в Новочеркасске осудили семью людоедов: они ловили детей, прирезали и варили. Не готовится ли и мне такая участь? Но входная дверь уже с тяжелым стуком захлопнулась, как бы отрезав путь назад.
Ранняя ноябрьская заря окрасила холодное небо в тускло-кровавый цвет, мрачно блестел темный ободранный купол кафедрального собора. Под ногами шуршали жухлые листья, над облетевшими тополями Ермаковского проспекта с карканьем носилось воронье.
— Запомни мои слова, малец: покорное телятко двух маток сосет, — заговорил человек в кожанке, пронизывая меня взглядом черных глаз. Он достал из кошелька бумагу. — Свою старую фамилию теперь забудь вместе с приютом. Видишь этот документ? Здесь написано, что у меня есть сын Боря Новиков, одиннадцати лет. Ты и есть этот сын.
Мне было на два года больше, но впоследствии я так часто «менял» свой возраст, что в конце концов и сам запутался, сколько мне лет.
Свернули на Старый базар. Толкучка кишела спекулянтами, словно гнилое мясо червями; всюду шныряли оборванные вороватые беспризорники. Мы вошли в лавчонку готового платья. Новиков поздоровался с торговцем, хвастливо сказал, кивнув на меня:
— Вот привел сына, одеть надо. Он у меня весельчак, плясун. А ну, Боря, ударь гопака! Не хочешь? У него живот болит, конфет объелся. Ладно, в другой раз. Дай нам пока, хозяин, вот те никудышные штаны, чтобы все девки загляделись.
Мне было неловко: плясать я совсем не умел, а за эти годы до того отощал, что мне вообще было не до веселья. Названый отец стал примерять мне новые диагоналевые штаны; я топтался перед зеркалом и не мог оторвать от себя блаженного взгляда, а он бросал мне в растопыренные руки все новые и новые вещи: белые бурки с желтыми кожаными головками, шуршащую рубаху из кубового сатина, белую кубанскую шапку, сияющую позументом.
— Ну вот теперь парнишку и женить можно, — с улыбкой сказал торговец, провожая нас из лавчонки.
В потемках заморосил промозглый дождик, когда мы покинули Старый базар и начали спускаться к Аксаю. Я крепко прижимал к груди покупки с обновкой. «Отец» нес газетный пакет, и в нем лежала не только самая настоящая вареная колбаса, а еще и свертки со всяческой едой, бутылка вина и даже виноград. В окнах кое-где зажглись огни. Окраина города была разрушена снарядами гражданской войны, дома стояли разгороженные, без ворот — словно раздетые. Мы пробирались по каким-то задворкам, мокрый бурьян доходил мне до груди. На пустыре перед одиноким флигелем с наглухо закрытыми ставнями мы остановились. Взяв меня за руку, Новиков стал спускаться в полуподвал, и я испуганно уставился на женщину, что открыла нам дверь. Волосы у женщины были бесцветные, молодые щеки блеклые, ступала она неслышно и чем-то напоминала белую мышь.
— Вот, Боря, твоя мама, — сказал «отец». Она молча пропустила нас и улыбнулась одним краем рта.
Квартиру Новиковы занимали маленькую, из двух полупустых комнатенок. Во второй, побольше размером, стоял стол, застеленный чистыми газетами. Принесенную снедь — ситник, жареную аксайскую рыбу, колбасу, виноград — «мать» положила прямо на эту «скатерть»; мне налили рюмку вина, и я потихоньку расстегнул верхнюю пуговицу штанов, чтобы побольше съесть. В граненом стакане горела белая свеча, капая стеарином. В самоваре я увидел свое приплюснутое щекастое лицо и подумал, что если мне всегда позволят наедаться досыта, то я скоро буду и на самом деле толстым. Мне очень хотелось стать толстым — в интернате это считалось красивым. Кипятку в самоваре было пропасть, я один выпил шесть стаканов, аж Новиковы удивились, что я маленький, а у меня такой большой живот. Но чая им жалко не было, и я решил, что они богачи и люди образованные.
— Значит, ты, сынок, чаще глотал голодную слюну, чем хлеб? — улыбаясь, расспрашивал меня «отец». — Ничего, поправишься. Кем ты хочешь стать: ученым, врачом… или, может, пианистом?
— Мне все равно. Лучше извозчиком. На дутых шинах.
— Высоко целишься, — усмехнулся «отец». — Чисто по-пролетарски, верно?
Я утвердительно кивал головой и рассматривал голые стены, оклеенные выцветшими обоями. В комнате стояли простая, как в интернате, железная койка под зеленым мохнатым одеялом и два венских стула, — я сидел на корзине. Зато было полно чемоданов, баулов, саквояжей, и это напоминало вокзал: казалось, ударит третий звонок — и квартира опустеет.
Я ел все, что мне подкладывали, боясь, что снедь скоро уберут, и вслед за куском рыбы сразу совал в рот кисть винограда. Под конец челюсти мои устали от непрерывного жеванья, а веки вдруг начали слипаться, и я никак не мог их разодрать.
Откуда-то, будто с потолка, в уши мне проник удивительно знакомый мужской голос, с чувством певший:
На паперти божьего храма
Оборванный нищий сидит.
Он видит: какая-то дама
Роскошно одета на вид.
«Названый отец», — догадался я и сразу куда-то провалился.
— Э, да он клюет носом, — сказал над моей головой тот же голос. — Постели ему, Зина, в прихожей.
Отправляясь спать, я незаметно стащил со стола вилку, сунул в карман: если «родичи» станут резать на студень, буду защищаться. Сонно пошатываясь, я ступил на порог передней комнатки; внезапно позади послышался грохот, звон разбитой посуды Я испуганно оглянулся: на полу возле опрокинутого стола, осколков стакана во весь рост вытянулся Новиков. Кулаки у него были сжаты, из посиневшего рта текла пена, он мычал, страшно скрипел зубами и бился затылком о пол.
— Что с ним такое? — забормотал я.
— Ничего, мальчик, это пройдет. Помоги мне перенести его на кровать, тихо ответила названая мать, и на ее губах я снова увидел кривую улыбку.
Мне стало жутко. Свеча коптила, огромные тени словно кривлялись на стене. «Отец» оказался очень тяжелым. Я с трудом закинул его ноги на перину, и в это время он так лягнул меня сапогом в живот, что я отлетел к столу и свалился на пол. Названая мать не торопясь положила мужу под голову подушку, вытерла кровь с рассеченной кожи у виска.