Моя одиссея - Авдеев Виктор Федорович 5 стр.


Я, дрожа, совал ему в рот чайную ложку и боялся, как бы он снова не лягнул меня сапогом. Когда Новиков немного затих, я спросил у названой матери:

— Он не сбесился? Чего это он говорит?

— Поди, мальчик, спать. Я теперь сама управлюсь.

Она выпроводила меня и закрыла дверь, так что у меня в передней осталась только узенькая полоска света; подслушивать было неудобно. Пол был деревянный, холодный, я стоял босиком, и от страха у меня не попадал зуб на зуб. Отчим снова стал выкрикивать про конский завод, про схороненное золото, родовое княжеское имение и вперемежку сыпал словами на каком-то незнакомом языке.

Сколько прошло времени, я не знаю. Наверно, стояла глухая полночь — с улицы не доносилось ни звука. Когда в большой комнате все затихло, я решил бежать. Кто бы ни был этот припадочный тип: нэпман, людоед или дореволюционный барин, — я не хотел у него оставаться ни за какие коврижки. Только впотьмах я никак не мог разглядеть, куда положил новую одежду. В старом барахлишке мне не хотелось возвращаться в интернат: ребята засмеют.

Скоро я отыскал шапку, но она почему-то не лезла на голову и вообще стала выше. Потом я нашел левый ботинок и по оторванной подметке определил, что это мой приютский; правый ботинок куда-то запропастился, и я надел пока один. Ладно уж, в чем ни выскочить, абы уцелеть. Вытянув руки, я долго блуждал по комнате в надежде отыскать новые штаны или хотя бы дверь, пока не загремел стулом. Я бросился на постель, затаился.

«И зачем я, разнесчастный, кинул интернат? Там бы меня не стали резать на студень».

Сдерживая слезы, я крепко сжимал в кулаке вилку. Что это никто не идет по мою душу? Для виду я решил притвориться, будто сплю, а когда открыл глаза, светило утро.

Сквозь заколоченную ставню солнце просунуло в комнату свою ослепительную золотую шпагу, на улице радостно орали воробьи: «Жив, жив, жив». Я сел и огляделся: новые штаны висели тут же над подушкой, а то, что я принял за шапку и пытался надеть на голову, оказалось муфтой. На пороге гостиной стоял «отец», глядя на мою ногу, обутую в старый ботинок, весело говорил:

— Одеваешься, сынок? Опорки-то эти брось, щеголяй уже в бурках.

Смуглое лицо его было тщательно выбрито, но круги под глазами выступали и под слоем пудры, а у виска темнела запекшаяся кровь. Новиков дал мне янтарную щеточку и показал, как надо чистить зубы; сперва мне это понравилось, потом я наглотался зубного порошка, и меня чуть не вырвало.

После завтрака меня сводили в баню, одели во все новое, и мои ночные страхи и сомнения прошли. В самом деле: если «родичи» мне купили новые штаны, не жалеют колбасы, чаю, то, стало быть, не собираются резать на холодец. Я хотел сбегать к сестрам в приют, похвастаться, как ловко мне подстригли затылок; за эту ночь я уже, наверно, немного потолстел, — но меня не пустили.

Весь день я протомился взаперти, жуя, что попадало под руку. С наступлением сумерек вновь накатила тревога: не откармливают ли меня, как рождественского индюка, чтобы стоил подороже? Теперь я хорошо изучил дверной запор, выход из полуподвала на пустырь: в случае бегства не запутаюсь. Ночью я опять решил бодрствовать. В соседней комнате все никак не гасили свет, слышались шаги, тихий говор, скрип открываемых корзин, чемоданов. Что это там делают названые родители? Я лежал на старом пальто, застеленном простыней, и щипал себя за щеку, больно дергал за волосы: боялся заснуть.

И опять не выдержал.

На рассвете меня неожиданно разбудил сам отчим. Он стоял одетый, словно совсем и не ложился в постель, но выглядел свежим, бодрым.

— Подымайся, сынок. На улице извозчик ждет: уезжаем.

— Куда? — пробормотал я спросонья. «Отец» засмеялся.

— Все туда же. С земли, дружок, никуда не денешься, от людей никуда не уйдешь. Слыхал поговорку: рыба ищет где глубже, а человек где лучше? Одевайся поживее.

Посреди комнаты я увидел упакованные корзины, чемоданы, саквояжи. «Отец» вышел в большую комнату, и они стали с женой о чем-то шептаться. Открыв дверь, кликнули меня. Названая мать поспешно повернулась ко мне спиной: кофточка ее была расстегнута, и она чего-то распарывала под грудями. Лифчик? Я знал, что женщины «для моды» носят лифчик. «Зачем паханы разбудили? Зачем? — опять на меня напали страхи. — Наверно, хотят завезти, чтобы ни сестры, ни приютские огольцы не отыскали». Я решил в дороге держать ухо востро и запомнить весь путь.

— Оголи живот, — приказал мне «отец». — Зачем?

— Оголи, тогда и узнаешь.

Я повернулся лицом к окну, задрал рубаху на голову и стал глядеть через ситцевый подол, что он будет делать. Если пырнет в живот ножиком, я лягну его ногой и что есть силы заору «караул!». Названая мать приветливо улыбнулась мне: кофточка ее была уже застегнута, и она обеими руками держала длинный плоский сверток, зашитый в полотно. «Отец» крепко обвязал его мне вокруг живота и долго оправлял рубаху, чтобы не было заметно снаружи. Сверток был тяжелый и теплый, как будто его только что сняли с голого тела.

— Смотри, Боря, — сурово и торжественно сказал «отец». — В этом свертке очень важные документы. Не потеряй. От них зависит весь наш достаток.

Наскоро позавтракав, мы стали выносить из квартиры чемоданы, корзины, саквояжи. Я тихонько сунул в карман кусок колбасы и остаток булки. Перед нашим домом в промозглом тумане смутно обрисовывался экипаж, извозчик в синей поддевке. Я зевал и сонно поеживался. Вещи погрузили, мне указали место на козлах, и крупный гнедой мерин бодро зацокал копытами по булыжной мостовой. Прощай, Новочеркасск! Вот памятник атаману Платову, Московская улица — сколько раз я тут ловил «кузнечиков»! Вот здание бывшего Офицерского собрания, где помещался читальный зал. Одна за другой потянулись пустые знакомые улицы, черные, полуголые тополя, сонные дома с опущенными жалюзи.

Поехали мы почему-то не на городской вокзал, а за три версты на полустанок Хотунок и там сели в чадный вагон, переполненный мешочниками. В то время по стране шныряли разные подозрительные люди (вроде нашей «семьи»): контрабандисты, спекулянты, нарушавшие торговлю; отряды особого назначения производили в поездах обыски.

«Отец» наставительно сказал мне:

— Как увидишь, что пришли чекисты, — скрывайся в уборную: ты маленький, тебя пропустят. А если и туда постучатся, лучше выброси сверток в унитаз, но чтобы он никому не попал в руки. Понял? Никому!

Сидеть на полке мне было неудобно: сверток давил живот, и, тайком ощупав его, я обнаружил, что документы почему-то твердые и круглые, вроде золотых монет или перстней с камнями. Всю дорогу я не отлипал от окна и на каждой остановке выбегал прочитать название станции. Эх, и велики наши донские степи: казалось, год тянись на колесах — и не увидишь конца-края. За Воронежем, когда я стоял в тамбуре, с площадки ко мне шагнул дюжий бородатый верзила в опорках, жуликовато огляделся:

— А ну, пацан, дай-ка шапку померить. Он сунул мою кубанку себе за пазуху; я удивленно разинул рот. Босяк показал мне увесистый грязный кулак:

— Не хочешь, детка, вон туда, под колеса? Так завяжи язычок в узелок.

Однако скрыться в другой вагон бородач не успел: из-за моей спины внезапно выступил «отец», спокойно ему посоветовал:

— Примерил, а теперь отдай. У мальчишки вон уши замерзли.

Босяк почесал затылок и разочарованно вернул мне шапку.

Новиковы следили за каждым моим шагом, и когда я сидел в уборной, «отец» где-нибудь поблизости курил папиросу и любовался природой. Но убегать с их драгоценностями я не собирался. Куда? К старшему брату в Урюпино? Или обратно в интернат? Заблужусь. Да и на улице меня все равно обобрали бы золоторотцы.

Скоро названые родители сами сняли с меня сверток: мы добрались до Киева, и лихач на дутых шинах покатил нас по широким асфальтовым улицам, обсаженным каштанами, мимо златоглавых монастырей, многоэтажных зданий и величественных памятников.

— Мать городов русских, — растроганно сказал «отец», покачиваясь в фаэтоне. — Купель православия.

Каким жалким показался мне Новочеркасск! А я-то раньше считал, что он самый большой город на свете.

Остановились мы в двухэтажной гостинице, по Фундуклеевской, № 6. Весь низ дома занимал украинский театр имени Тараса Шевченко, и невзрачный подъезд его был пышно разукрашен огнями и огромными красочными афишами. Контора театра и сама гостиница помещались наверху; целый день по красному ковру лестницы бегали бритые развязные актеры, слышались ненатуральный раскатистый смех, остроты.

«Отец» круглыми сутками пропадал «по делам», названая мать или спала до обеда, или молча переодевалась перед зеркалом в разные платья. Хоть я жил в одном с ней номере, но мало замечал ее, почти не слышал. Эта молодая, рано поблекшая женщина казалась тенью своего мужа.

В сумерках к нам осторожно стучался курносый еврей в старомодном длиннополом пальто, с рыжим саквояжем, и меня отправляли гулять. Раз, надевая шинель, я замешкался в крошечной передней и услышал негромкий голос еврея: «Ваше золото — это таки золото, и оно имеет высокую пробу! Но и мои червонцы это таки червонцы, хоть они всего-навсего и бумажные!» Меня не интересовало, какими делами занимались с ним названые родители. Новиковы меня ни разу не ударили, кормили сытно, об ученье не заходило и речи: такая жизнь меня вполне устраивала.

В конце недели у отчима повторился припадок эпилепсии. Он опять извивался на полу, скрежетал зубами и выкрикивал что-то про свой знатный титул, про имение и запрятанные драгоценности. Затем он в сапогах лежал поверх розового тканьевого одеяла на двуспальной кровати — обессиленный, вялый, с тусклыми полуприкрытыми глазами. Поздно вечером отчим запер дверь номера, подсел ко мне на засаленный диван, сказал, понизив голос:

— Сегодня в бреду, да еще в Новочеркасске, я проговорился кое о чем. Так вот, Боря, мы тебя любим, и никаких секретов… слушай: я — князь. В Москве у меня четыре каменных дома, имение под Казанью, свой конный завод. Богато жил. Революция все реквизировала, но мне удалось переделать документы на фамилию жены, бежать. Теперь мы пробираемся в город Лондон. Слыхал? В Англии город. При дворе короля Георга Пятого у меня связи, а в тамошний банк я еще до империалистической войны перевел кое-какие ценности. На днях польское консульство выдаст нам визу, и тогда все. Понял? Уедем из Киева. Так запомни: сейчас время тревожное, и коли тебя кто начнет расспрашивать — чекист или жидочки из соседнего номера, смотри не проговорись, что ты у нас приемыш. Иначе знаешь что тебя ожидает?

Он медленно вынул из кармана небольшой плоский револьвер, точно взвешивая, подкинул в руке.

Оставшись один, я выпил целую кружку воды и все думал, что же мне делать. Какие эти припадочные князья отчаянные! Значит, меня взяли из интерната не для холодца, а чтобы завезти в чужую сторону? Ничего не пойму. Зачем это «отцу» понадобилось? Ему хорошо — он бывший буржуй, а каково-то придется мне? Английский король может узнать, что я советский детдомовец, и еще, гляди, посадит в тюрьму. Бежать от Новиковых? Но что я буду делать один на улице? Там и без меня полно беспризорников.

Выпал молодой, нежный, пушистый снежок, а мы все еще жили в гостинице. Забавляясь от скуки, «отец» как-то показал мне три пуговицы: зеленую, красную и белую.

— Какая тебе нравится? Мне нравилась красная.

— Мужик, — брезгливо поморщился он. — Белый цвет — самый чистый предмет. А вот тебе другая поговорка: дурак — красному рад. Как был ты сыном школьной сторожихи, так и остался, а вырастешь… одна тебе дорога — в дворники.

Он тут же поинтересовался, что я еще знаю. Я знал стишок про серого козлика и как от него остались рожки да ножки. Новиков расхохотался и показал мне, как надо при чтении отставлять ногу и закатывать глаза.

После этого я спел «Смело, товарищи, в ногу». Он дирижировал, а я с удовольствием разевал рот, мне нравилось такое «образование». Но «отец» неожиданно сказал, что все нынешние песни крикливы, режут ухо, и затеял вольноамериканскую борьбу. Он гаки не шутя мял мне шею, швырял на пол, я кряхтел и с трудом сдерживал желание укусить его или дать головой в живот. Себя с Новиковыми я чувствовал неловко: называть их папой, мамой, как заправдашних родителей, я не мог, и потом, я совсем отвык от ласки и считал постыдным «лизаться».

— Застенчив ты или дикий такой? — сказал «отец», сев на диван и отдуваясь. — Это плохо. Ты сирота и должен всем нравиться: влезть в душу, будто дым в глаза. Сам же подходи к людям, как вот пасечник к ульям: в сетке. И пчелке не дашь себя укусить, и медок выгребешь. Не по зубам я тебе задал орешек, сынок? С годами поймешь. Время мучит, время и учит.

Приятелей у меня не было, сидеть в номере под «родительским» надзором надоедало. Я старался потихоньку улизнуть на улицу и с папиросой во рту пошататься по Бессарабке или залезть на Владимирскую Горку, откуда открывался чудесный вид на Днепр. Новиковы иногда совали мне мелочь на карманные расходы. Однажды я напился пива и вернулся в гостиницу поздно, когда за обледенелым окном уже вспыхивали фонари. Дома я ожидал выговора. Названая мать пудрилась перед трюмо, отчим, одетый в кожанку, затягивал ремнями дорожный мешок.

— Гулял? — спросил он ласково.

— Так. Возле дома стоял.

— А у нас, Боренька, дела осложняются… — Отчим оглянулся на жену. — В консульстве за визу требуют… — Он сложил три пальца щепотью и потер их, словно что-то пробуя. — Понял? Взятку валютой. И ничего не поделаешь, придется дать да еще и улыбнуться: знаешь, сила ломит, хитрость сгибает, а рубль всех покупает. Отступать нельзя, а денежек-то — фьюить! Вот мы и решили: мама твоя поедет в наше имение под Казанью и выкопает спрятанное золото, а мы с тобой подождем ее здесь, в Киеве. Ладно? Уезжает она сегодня ночным, мне случайно удалось купить билет. Хочешь проводить со мной маму на вокзал?

Я не открывал рта, боясь, что запахнет пивом.

— А хочешь, сходи в театр. Я кивнул утвердительно.

— Вот и ладно, гуляй. А я скоро приеду, сходим в ресторан, поужинаем.

«Отец» дал мне пачечку денег, и, прощаясь, они оба меня поцеловали. Я весело отправился на Крещатик, купил билет в кинотеатр «Шанцер», набрал в буфете всякой всячины: пирожных, бутылку лимонаду, молочных ирисок. Я объелся сладостями, в зрительный зал вошел отяжелевший. Фильм попался про любовь; когда я проснулся, сеанс окончился.

В гостинице швейцар передал мне ключ: я удивился, что Новиков еще не вернулся с вокзала. Ночью я несколько раз просыпался. За стеной сурово, размеренно тикали часы, в углах номера таинственно шуршала темнота, смутно и мертвенно в свете невидимого уличного фонаря мерцали два мерзлых, узористых оконных стекла. Мне было боязно одному, и я с бьющимся сердцем прислушивался, не идет ли наконец «отец».

Но он не пришел. Деньги вчера я истратил не все: хватило сытно позавтракать, но у меня впервые за последние три года пропал аппетит.

Я до позднего утра прождал Новикова в коридоре у перил лестницы, покрытой красной дорожкой, и заплакал.

— Ты, хлопчик, потерял чего? — ко мне важно подошел хозяин гостиницы Гречка, приземистый, с насупленными седыми бровями, в лакированных сапогах и с толстой золотой цепочкой по жилету.

Из номеров повыбегали дамы с голыми ногами, прикрывая груди наброшенным сверху пальто; за ними спешили плешивые мужчины с закисшими глазами, в подтяжках поверх нижних сорочек. От слез у меня распух нос, но я каждому должен был подробно объяснить, отчего я плачу. Все стали оживленно обсуждать: бросили меня родители или их зарезали бандиты.

— Сейчас в Одессе у всех грабителей револьверы, бомбы, — делая круглые глаза, говорила молоденькая белокурая женщина в папильотках. — Они расклеили по улицам объявления, в которых так прямо и предупредили население: до двенадцати ночи в городе все ваше, после двенадцати — наше. Да, да. Представляете? Ужас! А милиция совершенно бездействует.

И она сочувственно погладила меня по спутанным волосам.

Оттого что все меня жалели, я разревелся еще пуще и не заметил, как снизу по мягкому ковру лестницы поднялся еще кто-то, спросил уверенным, барственным голосом:

Назад Дальше