Моя одиссея - Авдеев Виктор Федорович 7 стр.


— Отсыпаешься ты… будто пан, — заговорил он веско. — Довольно жирок-то нагуливать. Ладно, приму тебя, уважу администратора Платон Трифоныча. Будешь состоять при номерах на побегушках… за харчи. Только гляди, малец, я хозяин и после бога первый тебе человек. Богу — молитву, а мне — поклон. Старайся — в люди выведу. Вот. Место твое будет возле швейцара.

Он шевельнул пальцем, отпуская меня, и я стал мальчиком при гостинице.

ДАЧНАЯ СТАНЦИЯ

Мой новый опекун доктор Михайлов разогрел на спиртовке чайник. Я оглядел огромную полупустую комнату, куда десять минут назад он привез меня на извозчичьих санках. У стены блестела шарами никелированная кровать, над нею висел узорчатый персидский ковер, вокруг стола застыли четыре новеньких венских стула. Оба окна смотрели на корпуса госпиталя, выкрашенные в желтый цвет; казалось, сам воздух здесь пропах лекарствами. Хорошо ли мне будет в этой казенной больничной квартире на Кадетском шоссе? Может, не стоило покидать гостиницу? Кухарка сытно кормила меня остатками от обеда, жильцы из номеров посылали на телеграф, в магазин, щедро давали на чай. Я открыто курил, мечтал приторговать на Еврейском базаре коньки «нурмис» и чувствовал себя самостоятельным человеком.

— Садись ужинать. — сказал мне доктор. Я сразу забыл о всех сомнениях и усердно принялся жевать булку, колбасу, поглядывая, чего бы еще можно взять со стола и отправить в рот.

— Жена моя гостит у своих родных, — продолжал Михайлов, кладя мне в чашку сахар. — Это станция Клавдиево, отсюда верст сорок. Мой тесть Тимофей Андреич там начальником работает. Да вот в субботу поедем, сам увидишь.

Я на время перестал есть, этим оказывая доктору самое большое внимание, на какое был способен.

После чая Михайлов аккуратно вымыл в фарфоровой полоскательнице посуду, сам перетер новеньким чайным полотенцем. Я никак не мог привыкнуть к немигающему взгляду его черных цыганских глаз. Белая нитка пробора прорезала сбоку густые лаковые волосы доктора; бритые, иссиня-черные щеки и маленький твердый подбородок с ложбинкой подчеркивали мясистость красных губ с опущенными углами. Посмотрев на часы, Михайлов сказал мне:

— Сейчас я схожу в госпиталь на обход, а тебе придется побыть у соседей. Он кивнул на стену, завешенную ковром с розанами. — У профессора Кучеренко есть сын, твой тезка. Вы, по-моему, даже ровесники.

Каждое новое знакомство вызывало у меня озноб. Я все боялся встретить новочеркасских огольцов, услышать горластый окрик: «Авдеша? Здорова-корова!» Весь Киев узнает, что я самозванец, и меня заберет милиция. Поэтому и в квартиру Кучеренко я вошел съежившись и с порога начал чесать лоб, закрыв себе таким образом рукою лицо. Нет, этих людей нигде не встречал — и я радостно и глупо улыбнулся.

Профессор оказался самым обыкновенным человеком, и, столкнись я с ним на улице, никогда бы не подумал, что он профессор. Только задерживали внимание седеющая бородка — необычно маленькая, словно заячья лапка, — да еще глаза, смеющиеся и удивительно молодые. Его сын Боря мне совсем не понравился. В бархатной куртке с выпущенным поверх белейшим воротничком сорочки, в бархатных штанах по колено, отделанных перламутровыми пуговицами, он с ногами сидел на диване и рассматривал большую толстенную книгу. Ведь это же маменькин сынок! Наверно, так разодет и сын Рокфеллера — единственный мировой буржуй, фамилию которого я знал.

— Встречай гостя, — весело сказал профессор сыну. Младший Кучеренко неуклюже протянул мне узкую руку. Он вообще был очень худенький, чем привел меня в полное недоумение: по моему представлению, все буржуи должны лопаться от жира. Им ведь можно целый день сидеть без дела и чего-нибудь жевать. Боря вежливо указал пальцем на книжную картинку с большеротым толстяком в нахлобученной шляпе, сидевшим верхом на ослике.

— Это Санчо Панса. Читали?

В Новочеркасской детской библиотеке я, как это ни странно, однажды получил именно такую пухлую и очень растрепанную книжку. Тогда я лишь просмотрел забавные картинки и даже не запомнил ее названия. (На фамилии сочинителей я в то время не обращал внимания.)

— Читал, — соврал я.

— Понравилась?

Я сделал вид, что вопрос этот очень сложный и я его еще не решил для себя.

— Мне очень, — продолжал Боря Кучеренко. — Правда, здорово Дон-Кихот с мельницами дрался?

Я подозрительно насторожил уши: уж не разыгрывает ли меня этот маменькин сынок? Какой это осел мог подраться с мельницами? Но смуглое лицо Бори выражало самое дружеское расположение. Он оживленно предложил:

— Давайте еще раз посмотрим иллюстрации?

Иллюстрации? Вот же черти буржуи: и говорят-то не по-человечески. Я неопределенно кивнул. Боря перевернул страницу и, ткнув пальцем в тощее чучело на кляче — в латах, с копьем и как бы сложенное из нескольких карандашей, — воскликнул: «Несравненный рыцарь Дон-Кихот!» Я понял, что иллюстрации — это картинки, а они меня всегда интересовали. Мы уселись на диван. Боря взгромоздил книжищу себе на колени и, всякий раз переворачивая страницу, громко возглашал:

— Прощание с Дульцинеей из Тобоза!.. Дон-Кихот Ламанчский на Росинанте подъезжает к постоялому двору… Хитроумный идальго отбивает у язычника золотой шлем Мамбрина!.. Санчо Панса — губернатор острова!..

Когда из госпиталя вернулся доктор Михайлов, мы уже наперебой читали подписи под иллюстрациями и дружно хохотали. Я встал с дивана, чтобы идти домой. Младший Кучеренко умоляюще схватил моего опекуна за рукав припорошенного снегом пальто.

— Еще так рано, дядя Миша! — Он с живостью обратился ко мне: — Ведь вам, Боря, не хочется спать? И мне совсем, совсем не хочется. Папа, ну попроси ты.

Профессор с улыбкой посмотрел на доктора.

— Вы собираетесь ложиться?

— Не совсем. Еще хочу почитать Фрейда: в Западной Европе его теория психоанализа — последний крик моды! Просто, может, вам пора, и наш Боря…

— О нет! — Профессор Кучеренко ласково кивнул в нашу сторону. — Видите, тут, кажется, завязалась настоящая дружба.

Боря обрадованно вскочил с дивана, захлопал в ладоши.

— Мы сейчас достанем игрушки и устроим морское сражение. Давайте?

Я замялся, не зная, как отказаться. Ребята у нас в интернате смеялись над одним словом «игрушка».

Вероятно, Боря принял мое молчание за согласие, полез под отцовский письменный стол, и на лысый вытертый ковер, застилавший пол комнаты, «выплыл» большой, склеенный из картона корабль. Я такого корабля никогда не видел: с мачтами, трубами стального цвета, словно покрытый броней. На палубе выстроились загорелые матросы в черных бушлатах, в лихих бескозырках, усатый боцман с желтой сияющей дудкой — все искусно вырезанные из ватманской бумаги. На мостике возвышался капитан, мрачно вздрагивали длинные хоботы орудий.

— Линкор «Марат», — торжественно возглашал Боря, высовывая голову из-под стола и двигая новый корабль. — Крейсер «Смелый». Миноносец «Орел»…

Я замер, не зная, на что решиться. Изумление мое увеличилось, когда по ковру покатилась дальнобойная артиллерия. Пушки имели колеса, зеленые деревянные лафеты; стволы были нарезаны из медных трубок. Батареи стреляли горохом; боек оттягивался при помощи тугой резины.

— Давай разделим флот, — горячо предложил Боря, незаметно переходя на «ты». — Я высажу войска вот на этом острове. — Он схватил со стола портфель отца, бросил на пол. — А ты отбивай его у меня. Начали?

Я с усмешкой стал расставлять свои корабли под столом — в «бухте», огораживать их «молом» — книгами, одной из которых был толстенный «Дон-Кихот». Я сделал вид, что играю лишь из вежливости к маленькому хозяину. Однако не прошло и десяти минут, как вошел в азарт, и неизвестно, кто из нас проявил больше пылу в разгоревшемся морском сражении. Мы оба громко отдавали команды, гудели, как пароходы, и cтpeмитeльнo ползали по «морю» — ковру, заставляя отступать к стене смуглую сухощавую профессоршу.

Развести нас удалось только за полночь.

— Приходи завтра, Боря! — кричал тезка, провожая меня до двери. — Ладно? Я учусь во второй смене с часу дня. Как проснешься — сразу ко мне, у нас и чай попьем. Можно, папа?

Профессор улыбнулся.

Чудные на свете бывают буржуи!

Ложась спать на полу в Михайловской комнате, я тоже мечтал, чтобы поскорее наступило утро и мы с Борей Кучеренко могли продолжать морской бой.

…Четыре дня спустя, в субботу, мы с доктором Михайловым подъезжали к дачной станции Клавдиево. В сумерках за льдистым вагонным окошком качались посиневшие сугробы, вешки, занесенные снегом. Полупустой состав погромыхивал на стыках, я крепко держал под мышкой толстенную книгу «Дон-Кихот», которую взял «перечитать». Что-то ждет меня впереди? Каковы эти Сидорчуки, которых я сейчас увижу?

Насунулся сосновый бор, между стволами забегали золотые огоньки, приблизились вплотную и застыли.

На тускло освещенном перроне нас встретил высокий сутулый мужчина с заиндевелой бородкой, в форменной железнодорожной шинели и в очках. Доктор Михайлов поцеловался с ним — щека в щеку, и я догадался, что это и есть начальник станции Сидорчук. Я неприметно выпрямился, чтобы казаться повыше ростом, и принял солидный вид.

— Вот это новая родня? — с неловкой ласковостью сурового человека наклонился ко мне железнодорожник и протянул руку. — Ну, давай знакомиться.

Я постарался пожать ему руку крепко, по-мужски; кажется, он этого не заметил.

Сидорчук сказал дежурному по станции, что уходит домой. Мы тронулись через длинную поселковую улицу. Над головой в черной воздушной пропасти роились огромные звезды. Сколько времени я их не видел в залитом огнями Киеве! По синей, пробитой в сугробе тропке свернули к насупленному сосновому бору и минут двадцать спустя стучались в дверь закутанного снегом дома, сквозь ставни которого уютно пробивались оранжевые полоски света.

В теплой передней нас встретила вся семья, даже вышел толстый, балованный кот с пышными гетманскими усами. Нас ждали и сразу повели в гостиную за обеденный стол. На тарелках задымился украинский борщ с бараниной, обильно сдобренный сметаной и удивительно вкусный. Спускавшаяся с потолка бронзовая лампа в розовом фарфоровом абажуре ярко освещала приземистую хозяйку в кофте навыпуск, с добрыми морщинами у поблекшего рта и с жиденьким узлом седеющих волос на макушке; жену доктора Михайлова — «Верушу» — с карими смеющимися глазами, вздернутым носом и с золотым медальоном на молодой, обтянутой шелком груди; рослую девочку с льняными косицами и наивно полуоткрытым ртом, заметно выросшую из голубенького платья, — младшую дочку хозяев, Наталку. Блюда подавала глухонемая прислуга — красивая раздобревшая женщина в украинской расшитой сорочке с пышными рукавами и в красной юбке со сборами.

Сытостью, покоем, непривычным для меня уютом дышали тонущие в полумраке стены, диван, обтянутый белым, аккуратно заштопанным чехлом, старинный пузатенький буфет с золочеными рюмками, расписные фарфоровые тарелочки, повешенные в простенках. Мне радушно подкладывали со сковородки жаркое, подрумяненную картошку и были довольны моим аппетитом.

Из допросов домашних я наконец понял, каким образом попал к доктору Михайлову. Оказывается, ему обо мне рассказала Софа — толстая родственница Боярских, похожая на будку справочного бюро, — на свете много сердобольных людей. Новые опекуны считали, что я из богатой московской купеческой семьи. Ладно хоть, что не надо больше притворяться, будто я князь, оттопыривать мизинцы при еде и говорить «по-французски»: мадмазель, ля-пуля, кис кесе. Доев все, что мне положили на тарелку, я поднялся из-за стола.

— Хочешь выйти, Боря? — сказал мне доктор Михайлов. — Что же ты не попросил разрешения?

Он улыбнулся своими красными, словно вывернутыми губами, но глаза его смотрели тяжело, не мигая. Я смутился. У нас в интернате воспитанники вставали, иногда дожевывая па ходу. Это поощрялось: чтобы не мешали тем, кто еще обедал.

— Он забыл, — ласково сказал Тимофей Андреич. Встать разрешили и Наталке. Она тут же повела меня показывать комнаты, толстого надменного кота с гетманскими усами, санки в чулане и объяснила, что у них в сарае живет корова.

— Хотите посмотреть наши семейные фотографии? — предложила она, когда мы вновь вернулись в столовую. У нее был вид маленькой хозяйки, занимающей гостя.

Мы уселись на диване под высоким фикусом, и Наталка открыла толстый альбом в красном плюшевом переплете с золотым обрезом. С плотных пожелтевших страниц на меня глянули мужчины в гладких, без морщин, вицмундирах, в гуттаперчевых воротничках, с усами, закрученными, как рогачи; женщины в широкополых шляпах, украшенных целыми грядками искусственных цветов, и в белых перчатках до локтей.

— Вот это мой дедушка, — показывала Наталка пальцем. — А это бабушкина сестра еще курсисткой. Это папин дядя — присяжный поверенный…

Наконец она, к моему облегчению, захлопнула альбом, положила обратно на комод.

— В прошлом году мы ездили в Киев, — затараторила Наталка, — и меня водили в зоопарк. Там детей катают на самом настоящем пони. Сбруя вся в бубенчиках… а колясочка лаковая и покрытая ковром. Веруша говорит, что все богачи имели собственных пони. У вас была?

С этой девочкой мне стало скучно.

— У меня был ручной зебр, — подумав, свысока ответил я. — И еще коньки «нурмис».

Спать легли по-деревенски рано, и я обрадовался, что наконец избавился от Наталки. Однако мне пришлось провести с ней и весь следующий день: взрослые отослали нас кататься на санках. Отходить далеко от дома нам не разрешили, хорошей же горки поблизости не было: пришлось возить друг друга по дороге перед калиткой. Мне это скоро надоело. Я стал томиться, ожидая, когда мы вернемся в Киев. Наконец после обеда молодожены Михайловы стали собираться па поезд. Доктор, веселый, блестя белой ниткой пробора в черных, лаковых волосах, доброжелательно спросил меня:

— Нравится тебе здесь?

— Нравится, — ответил я, улыбаясь оттого, что пришло время покинуть этот дачный поселок.

— Очень хорошо. Здесь ты и останешься жить. Не обижай Наталку, относись как к младшей сестре. — И, очевидно заметив на моем лице разочарование доктор слегка нахмурился. — Ты сам видел, в городе при больнице у меня с женой всего одна комната. Тут же целый домик… тишина, воздух чудесный, нет городской сутолоки, фабричного дыма.

Остаться о поселке, катать на санках лупоглазую девчонку и просматривать с нею альбом фотографий? Этого я никак не ожидал! А как же Боря Кучеренко, наши морские сражения? Плевать мне на чудесный воздух и тишину — они мне надоели еще в родной станице. Я всей душой рвался в город. Для меня он и был дорог именно шумной уличной сутолокой, пронзительными звонками трамваев, яркими огнями кинематографов, закопченными фабричными трубами, подпирающими небо. Как всякий сирота, зависимый от чужой милости, я понимал, что возражать бесполезно, и растерялся. Лишь когда Михайловы стали прощаться с родней, я вспомнил о последнем козыре, о котором не любил вспоминать, пробормотал:

— А школа тут есть? Мне в школу нужно.

— Ты в каком классе учился? — спросил Сидорчук.

Я сам не знал в каком. После отъезда из интерната Володьки Сосны я два года терпеливо ходил в третий класс. Однако на уроках все мои помыслы устремлялись не к доске, а к тому, чем бы хоть на минуту обмануть голод. Мы, пацаны, целыми днями, словно леденцы, сосали кусочки черной, каменистой подсолнечной макухи, боясь нечаянно раскусить ее и съесть. Но теперь, вспомнив свои былые подвиги в Петровской гимназии, я поспешил ответить:

— Учился в пятом и… и… перешел в шестой.

— Вон как? — удивился начальник станции и поправил очки в стальной оправе. — Такой малыш? Молодчина. Н-да-а. У нас тут, брат, школа аж за четыре версты, в селе. И то начальная. Ну да не вешай носа: я вижу, ты пригорюнился? Чего-нибудь придумаем.

Пришлось мне остаться в Клавдиеве.

Слово свое Сидорчук сдержал. В конце недели меня отдали учиться к пани Чигринке: то ли вдове генерала, то ли разорившейся помещице.

Назад Дальше