Но затем и шум воды стихает. Неподвижно застывают пирамидальные тополя и Тополь с Бузиной, и кажется, что даже тишина оцепенела от предрассветной прохлады. Лишь сычик пролетел над лугом, но так тихо, что даже не слышны частые взмахи его крыльев. Он опустился на верхушку колодезного столба и застыл на мгновение, только глаза его блеснули.
— Конец! — прокричал он ночи, исполненной воспоминаний. — Конец! Ух-ху! — И с тем исчез.
Потревоженная ночь вздрогнула, и все видения исчезли, обратились в сон. Но где граница между сном и явью? Ведь любой сон может рано или поздно превратиться в реальность подобно тому, как едины пространство и время, способные иногда поворачивать вспять неизмеримо малые и необозримо великие волны своего течения.
— Конец! — сонным шепотом подхватил и ветер, словно только что примчался невесть откуда, а не отсыпался в кроне Тополя. — Ночи конец. Знаешь, старина Тополь, а про Михайлов день мне кажется, что все это — лишь сон… А впрочем, что знают дни о ночи?
— Ничего! — вздыхает Тополь.
— Ничего! — шепчет Бузина.
— Ничего! — помаргивают звезды, и кажется, будто легким инеем подернуты поля, а бледный серпик убывающей луны пышным, мягким шелком укрывают барашки облаков.
Со стороны села прилетел ворон. Уселся на верхушке колодезного столба, огляделся по сторонам, затем склонился, как обычно перед тем, как закаркать в полный голос, словно зябко подрагивающая округа ждала от него важных сообщений…
— Кар-р! — во весь голос закричал ворон. — Хор-рошо бы сейчас на солнышке погр-реться! Кар-кар-р! — оглядываясь по сторонам, опять возопил ворон; ему доставляло радость привлекать к себе всеобщее внимание. — Знаете, к чему дело идет?
— Кто же этого не знает, Ра! — сердито просвистел ветер. — Снег выпадет, а воду и землю скует льдом. Может, это только тебе в диковинку: ведь ты лошадиный навоз увидишь, а радуешься, будто гусенка нашел… — и ветер с такой силой ударил снизу по крикливому вещуну, что тот чуть не свалился со своего возвышения. Ворон, кляня ветер почем зря, оттолкнулся от колодезного столба, задел при этом шест, и ведро, раскачиваясь из стороны в сторону, загудело колоколом, а рассвет словно только и дожидался этого сигнала.
Предрассветный сумрак сдернул с огромного, молчаливого пастбища росистое покрывало, взмыл в воздух подобно гигантской летучей мыши и исчез в поднебесье. А далеко на востоке край неба начал светлеть; облака засияли, и вдруг — точно от вспышки — занялся, заполыхал, загорелся белый день.
Ночной туман поспешил укрыться в камышах, над ручьем вздымался пар, в кукурузе на дальнем конце пастбища сердито возмущался фазан, хотя так и осталось неясным, чего он бранился; впрочем, это никого и не интересовало.
В подоблачной выси пролетела к югу стая зябликов; по всей вероятности, это были самцы, поскольку у зябликов так заведено, что самочек с птенцами они загодя отправляют зимовать на юг Европы. С полузасохшей ивы путников провожает взглядом балобан, но это лишь праздное любопытство охотника, который успел набить себе брюхо. Под ивой разбросаны останки дикой утицы, так что зябликам вольно лететь куда им вздумается. Перышки дикой утки разглядывает ветер, ворошит их и по одному сдувает на воду, а ручей, качая на волнах, уносит перышки к югу. Рано или поздно он передаст их водам Капоша, тот в свою очередь — речке Шио, а та — Дунаю, и глядишь, перышки совершат водный путь до самого моря.
Балобана эти подробности не интересуют. Хищник плотно подкрепился и теперь греется на солнышке, потому как солнышко и впрямь греет. Правда, с завтрашнего дня октябрь вступает в свои права, но солнцу, наверное, это не известно, а может, и известно, да не интересно, оно знай себе греет. Да что там греет: припекает! Росу оно давным-давно осушило, теплом своих лучей взбудоражило обитателей пчелиных ульев, растопило осенний холод вороньего карканья и теперь шныряет по-над виноградниками: еще не везде успели собрать урожай, и щедрое светило не прочь добавить сахару спелым виноградинам.
— Ну и теплынь, благодать да и только, — не устает повторять Матэ Узди. — Нынче и впрямь армяк без надобности… Хорошо, что ты тетку Бёже с собой не прихватила.
— Она и не пошла бы! Меня укоряла: чего, грит, ты перед всеми выставляешься. Эка, мол, барыня, до праздника всех святых подождать не может. Как же, говорю ей, к родимому отцу в день именин не наведаться? Иль, может, цветочков жалко, что я на могилку сорвала?.. — Ну и дурная ты, Юли! — это она говорит. — Да чтобы я для родного братца цветов каких-то пожалела! Бери, хоть весь сад оборви, а только надо бы тебе знать, что у мертвых людей именин не бывает.
Но старый пастух пребывает в приподнятом, праздничном настроении, которого не омрачить придиркам какой-то вздорной старухи. Он бодро ковыляет подле своей спутницы.
— Бёже — она отродясь была такая. И в молодости тоже, ну чисто змея подколодная… А уж из себя была раскрасавица! Правда, и на отца твоего бабенки заглядывались.
— Мог бы еще пожить! — вздыхает женщина.
Они неспешно бредут по почти безлюдной улице.
— Оно верно, мог бы. А только ежели бы его спросить, он, глядишь, и по-другому ответил бы. Каждому свое время отмерено… Ух, до чего же хорошо, что я не взял армяк!.. Ты тетке Бёже не проговорилась, чего мы с тобой удумали?
— Зачем же я ей говорить стану? А вдруг да вы передумаете, дядюшка Матэ!
— Я не потому: Бёже и тут нашла бы к чему прицепиться. А ежели мне нынче удастся купить себе место, то потом ей уже не помешать нам.
Старик улыбается, и женщину охватывает ощущение веселого покоя. Словно бы и не на погост они идут, а присматривать место для дома по соседству с жильем давнего приятеля. И это настроение лишь усиливается в них при встрече с могильщиком.
— Бог в помочь, Амбруш!
— Здорово, Матэ! — протягивает руку Амбруш. — Где тебе выкопать могилку? Говорят, ежели кто себе место заранее купит, тот долго проживет…
— Мы за тем и пришли.
Старый Амбруш сразу становится серьезным.
— Правда?
— Дядюшке Матэ хочется подле моего отца… — говорит женщина.
— Тогда идемте. В той стороне мы и так уже больше не хороним. Всяк норовит заполучить участок поближе.
Все трое не спеша в молчании направляются к живой изгороди в дальнем конце погоста. Лишь сухой лист время от времени зашуршит под ногами, да синичка запоет негромко: ночь выдалась прохладная, и под сенью кустарника угнездилась осень.
У изгороди растут деревья: дикая черешня, дикая груша, липы. Никто их не сажал, зато никто и не мешал им расти. И деревья вымахали на воле и оберегают покой стариков, потому как эта часть погоста наиболее древняя.
Женщина подходит к могиле отца, останавливается на минуту, молитвенно сложив руки, затем начинает наводить порядок на маленьком холмике, и движения ее напоминают тот исконный жест, каким женщины оправляют постель в доме.
Оба старика стоят молча. Один из них, серьезный и задумчивый, опирается на пастуший посох. Нельзя понять, то ли посетитель пришел к давнему другу, то ли покупатель за делом явился. А может, и то, и другое верно.
— Какая цена, Амбруш, за это место?
— Триста пенгё, то бишь форинтов.
— Дороговато…
— Такая ему цена.
— А ежели я выплачу, то запишете на мое имя?
— Само собой. Запишем хоть в поземельную книгу.
Женщина с интересом наблюдает за торгом и сторонится, лишь когда старый Матэ принимается отмерять шагами границы своего будущего поселения.
— Уж больно ты широкие шаги делаешь, Матэ.
— Так ведь и места требуется немало, Амбруш. Решили вот мы поставить камень, один на двоих с Михалом. Ты не против?
— А чего мне противиться! — беззлобно возражает Амбруш. — Да в эту сторону мало кто захаживает, бери себе землицы, сколько надобно.
— Тогда завтра я опять приду и размечу колышками. Где кресту быть, а где… словом, где мне лежать.
— Ну что ж, приходи, Матэ. Можешь и магарыч прихватить.
Старый пастух передвигает к животу висящую у него через плечо сумку, достает оттуда бутылочку из-под борной кислоты и сует могильщику в руки.
— Я и сам догадался, Амбруш.
Женщина тем временем прошла чуть подальше и остановилась у какой-то старой могилы; надпись на надгробье стерлась, и ее не разобрать.
— А это бабушкина могилка.
— Верно, Юлишка, — поворачивается к ней Амбруш. — Вера Тёрёк там похоронена. Да я тут все могилы наперечет знаю, даже если и кресты не сохранились. Подле Веры отец се покоится, Ференц Тёрёк, долгую жизнь прожил, даром что малость не в своем уме был…
— А вон там, у самой изгороди, сказывают, три разбойника лежат: старый Петер Батаи, Габор Бака и Рокуш какой-то; фамилии не знаю. Старый Петер — тот своей смертью помер, а двух других жандармы застрелили. Вон там, за липой, Лайош Фюле — управитель давно похоронен, камень уже на могилу завалился. Позади могилы отца твоего — мельник, Адам Потэнди, нынешнему Гезе дедом доводился…
— Подходящая компания, — говорит Матэ. — Ну что ж, пошли…
Все трое поворачивают обратно, но теперь идут почти не разговаривая. У ворот мужчины прощаются за руку, а старый пастух, оглядываясь через забор, косится на свежие, недавно присыпанные землей могилы.
— Что за глупость ложиться у самой дороги! Тут и повозки скрипят, и всякого шума не оберешься. То ли дело там, позади… Вот удивится тетка-то твоя, Бёже! И пускай ее потом удивляется, помешать нам она тогда уже не сумеет.
Они бредут не спеша, и старый Матэ улыбается своим мыслям.
Время близится к полудню, и на солнышке так тепло, что над высохшей травой хорошо заметно дрожащее колебание прогретого воздуха, струящегося к западу. Ведь ветер дует с востока, но это видно лишь по шелесту листьев старого Тополя, словно посылающего привет проселочной дороге и собратьям-тополям у мельницы.
Воздух чист и прозрачен. По желтому травяному ковру пастбища бредет, приближаясь к колодцу, какой-то мальчонка. Время от времени он залезает в карман, отщипывает хлеб и ест по кусочку.
Мальчуган находится здесь, вблизи колодца на пастбище, по особому дозволению тетушки Кати Футо, однако разулся и разделся он самовольно, безо всякого на то дозволения.
Правда, об этом тетушка Кати не знает, как не знают об этом и родители мальчика, отлучившиеся в Капош за покупками.
Зато кое-что на этот счет известно тетушке Рози Бенце, поскольку мальчуган выбирался к берегу Кача мимо ее двора, и здесь, у нее, во второй раз позавтракал. Да и кто мог бы устоять против мягкого, только что вынутого из печи хлеба со свежесбитым маслом? Ясное дело, никто! Умяв здоровенный ломоть теплого хлеба с маслом, мальчонка разогрелся, а тут и солнце начало припекать, вот и пришлось пальтецо препоручить заботам тетушки Рози.
Башмаки же мальчик снял в камышах и сунул их под большую кочку, потому что они натирали ноги. Впрочем, любой, кто бы ни взглянул на эти ноги, согласился бы, что башмаки им ни к чему: они были сплошь исцарапаны, исколоты, ободраны и до того черны, как лапки чирка. Да и весь мальчик был коричнево-бронзовый, и сейчас, избавившись от башмаков, он гораздо резвее устремился к мельнице, шум которой слышался уже отчетливо.
Но он не сразу направился к мельнице, а задержался у плотины: там, в запруженной воде, можно было увидеть еще одну совершенно удивительную мельницу. По дверям ее взад-вперед без помех плавали лысухи, и это диковинное зеркало не билось и было безграничным, как ясное небо. В нем подобно кораблям с плоским днищем проплывали облака и даже само солнце, сияние которого было так же нестерпимо для глаз, как и свет солнца на небе.
Мальчик сидел, засмотревшись на воду и позабыв обо всем на свете, и, видимо, был счастлив. Все здесь было ему знакомо и близко. Тепло блаженно разливалось по всему телу, и он уже начал было клевать носом, когда ему вспомнилось, что на мельнице в эту пору обычно начинают лущить цветочные семена… В тех краях семечки подсолнуха называют «цветочными семенами», а стебли — «цветочными стеблями» и употребляют их на топливо либо на плетень.
И если семечки и в самом деле начали лущить, то в большом ларе на мельнице ссыпаны только ядра, а шелуху унесла прочь вода.
«До чего же хороший человек дядюшка Потёнди, — с благодарностью думает позднее мальчик, прикидывая, чем бы можно отдарить мельника за полный карман вкусных, крупных ядрышек. — Ах да, ведь у него есть ружье…» И мальчику приходит на ум охотничья сумка отца со множеством патронов в ней.
Однако колодец, старый Тополь и развесистая Бузина словно бы двигались ему навстречу. Сухая трава мягко стлалась под ногами, и если бы не ее тихий шелест, то можно бы и впрямь поверить, будто это не он идет к колодцу и таинственным старым деревьям, а они приближаются к нему.
И вот, наконец, они сошлись вплотную.
Мальчик замедлил шаги и остановился. Взглянул на необъятную крону Тополя, тенистую, как купол храма, затем на Бузину, темно-лиловые семена которой походили на опрокинутые книзу крохотные зонтики; перевел взгляд на колодец, на шест и журавль, на массивном бревне которого старый заржавленный плуг служил противовесом; взглянул на колодезный столб — голый, лишенный коры, он словно корнями врос в землю, хотя акациевые деревья и не прижились в этих краях.
Мальчик поднялся на выложенную камнями и поросшую мхом скамеечку, будто хотел напиться, но не притронулся к ведру, а лег грудью на прогретый сруб и заглянул в сумрачную глубину колодца, откуда, сквозь облака, словно кто-то ответил ему взглядом.
Тополь зашумел взволнованно, над лужицей у колоды с жужжанием роились пчелы, далеко внизу, в долине, глубоко вздохнул камыш, и эти звуки слились в единое щемяще-сладостное звучание, органным гулом заполнили воздух, струясь ниоткуда и — отовсюду.
— Он видит… видит… — шумел Тополь, хотя ветерок покоился недвижно и ни единый листок не колыхнулся на солнцепеке.
— Видит! — гудели пчелы, хотя крылышки их не шелохнулись, а сами они взирали на небо, отраженное в водной глади лужицы, и на репейник, словно бы кивавший своими засохшими цветками.
— Да, он видит! — вздохнула Бузина. — И сердце его страдает. Взгляните: он плачет…
— Он видит старого турка и кровавую схватку! — прошептал Тополь. — Какое возбужденное лицо у него сейчас! Он видит Веру, устремившуюся к луне и облакам…
— А сейчас перед ним мельник, — задрожала Бузина. — Горит костер, и старый пастух разыскивает свою возлюбленную… Он все видит, и сердце у него разрывается. Наверное, нельзя было ему показывать это…
И тут прилетел уже знакомый нам ворон. Огляделся по сторонам и увидел мальчика, неподвижно застывшего над колодцем.
— Кар-р! — громко закричал он, и от этого сразу развеялись все чары. — Кар-р! Это запрещено!.. Нельзя глядеть на незримое! Смотрите, какое у него лицо: как у мертвого… Кар-р! — каркнул он еще раз и улетел в сторону мельницы.
А мальчик шевельнулся, неуверенно огляделся по сторонам и размазал по щекам слезы; в лице у него не было ни кровинки.
В глазах его снова отразился привычный край. Мальчик слез со скамеечки и понуро, уставясь в землю, побрел к дому.
Позднее он не мог вспомнить ни про обратный путь, ни про то, как добрался до дому. Однако явился он в башмаках и пальтеце…
— Батюшки, что это с тобой такое? — удивленно всплеснула руками тетушка Кати. — Никак захворал? У Рози этой могло бы хватить ума не закармливать ребенка горячим хлебом…
— Я прилягу, пожалуй.
— Где хоть ты был-то?
Мальчик улегся в постель и лишь потом ответил:
— В Ценде. И на кладбище…
Старуха не стала больше ни о чем его расспрашивать, лишь не сводила испытующего взгляда с побледневшего ребенка.
— Тетушка Кати, а кто это Петер Батаи? Он у живой изгороди похоронен. Дядюшка Амбруш говорит, будто он был разбойник…
Старуха стояла, глядя в окно, затем захлопнула створки ставень и в комнате стало сумрачно.