Бутылки, вытертые насухо и до блеска, в мгновение ока были готовы к доставке наверх, но я не спешил уходить отсюда: с подвалом так же, как и с чердаком, нельзя было разделаться походя. А сегодня и подавно: ведь посреди подвала я увидел не кого иного, как ту огромную жабу, которую отец прошлым летом выбросил из окна в сад дядюшки Цомпо после того, как обнаружил ее под подушкой у тетки Луйзи, куда она попала, должно быть, чисто случайно…
— Ума не приложу, — удивлялся отец на другой день, — как могли забраться эти лягушки к Луйзи в постель? Не иначе как через окно…
Зато мне это очень хорошо было известно, и сейчас я растроганно смотрел в золотистые жабьи глаза.
— Значит, ты вернулась на свое место? — не в силах скрыть удивление, спросил я. — Долго же ты сюда добиралась?..
— Перезимовала я на пасеке, — моргнула жаба. — А потом дядюшка Цомпо меня оттуда вытурил. Куда же мне было податься?
— Ну и ну!.. И ты только что вернулась?
— Этой ночью. Мне пришлось быть осторожной: под свиным хлевом хорек поселился, душегуб кровожадный… Но сюда он не придет.
— Можно, я расскажу о нем взрослым?
Жаба закрыла глаза.
— Все равно тебе не поверят…
И все же я выдал эту тайну отцу, который, кстати сказать, похвалил меня за вытертые до блеска бутылки.
— Вот ведь можешь же ты быть аккуратным…
Осмелев от непривычной похвалы, я сказал:
— А под свиным хлевом хорек завелся…
— Во сне тебе, что ли, привиделось?
— Нет, я и вправду видел хорька под балкой…
«Если жаба обманула, — подумал я, — то вышвырну ее из подвала». Но я уже давно успел убедиться, что животные никогда не обманывают. Не в пример людям…
В то утро я так и не выбрался на чердак, потому что отец придумал мне другое задание: он вышел из кладовки с мощным железным капканом и вручил его мне.
— Неси к навозной куче и как следует смочи его в жиже, а потом пусть подсохнет.
Когда капкан высох, отец смазал его гусиным салом, затем насадил на один из зубьев капкана куриное яйцо, и мы осторожно двинулись к хлеву.
— Вон там, — показал я на то место под балкой, где видел, правда, не хорька, но крысу.
— Вполне возможно, — кивнул отец, — ведь хорьки — они и на крыс охотятся.
— У него была такая красивая, блестящая коричневая шкурка, а глаза черные…
— Вот теперь я тебе верю, — сказал отец, и конечно же не догадывался, что теперь я и сам в это поверил: в конце концов, с меня станется приврать, а уж старая жаба врать не будет.
В тот день после обеда я с такой осторожностью поднялся со старого дивана, что бабушка даже не проснулась.
На кухне — ни души, терраса тоже была безлюдна, а дверь на чердак открылась с такой легкостью, точно ее подмазали.
— Проходи, пожалуйста, — шепнула она. — Как видишь, если надо, я могу и не скрипеть. Мышка мне все про тебя рассказала…
Вступив в застарелую, пропитанную ароматами лета тишину, я на мгновение замер, как зверь, прежде чем войти в лес. Я стоял, явственно ощущая вокруг себя настороженность.
Но затем из-под кресла выбралась мышка.
— Входи, мальчик, — взглядом позвала она меня. — Видишь, я тоже вышла из укрытия. Здесь была кошка, но услышала твои шаги и выпрыгнула из окна.
— Рыжая кошка?
— Она самая, — как будто бы ответило кресло, потому что спинка его чуть подалась назад. — Приделай к окну решетку, тогда она не сможет лазать сюда. Я люблю кошек, в особенности пока они маленькие, но рыжей кошке тут делать нечего. Может, присядешь?
Я с удовольствием опустился в кресло, и, когда я устраивался в нем поудобнее, мне показалось, словно кто-то обнял меня.
И тут чуть приоткрылась крышка шляпной коробки.
— А вот я кошек терпеть не могу, — с сердцем выдохнула коробка. — Мици как-то давно еще окотилась во мне, и с тех пор я до того провоняла кошачьим духом, что самой тошно.
— Не на сковородке же ей котиться, — холодно блеснул медный подсвечник.
— Уж это точно, — проскрежетал ржавый топор. — Ох и затупился я! Не всегда человек рубит мясо, иногда и кости тоже…
— А то и гвозди, верно, мальчик? — маленький топорик прижался к дымоходу и бросил на меня предательский взгляд.
— Верно, — покраснел я. — Не расстраивайся, я отнесу тебя к дядюшке Цомпо, и он наточит тебя.
— Это было бы несправедливо, — моргнула плошка, и на мгновение в ней как бы замерцал отсвет давнего пламени. — Кто сюда попал, здесь должен и остаться.
— А что такое справедливость, истина? — не без горечи вопросил тонкий, сточенный серп. — Если я в данный момент подсекаю стебли — это истина, если не подсекаю — тоже истина. Ведь истина действительна лишь одно мгновение, но не минуту или больше…
— Только этого не хватало, — огорченно вздохнула старинная книга, — выслушивать мудрствования какого-то серпа! Да если я начну читать вам проповеди об истине да справедливости, вы окончательно ума лишитесь и друг с дружкой перегрызетесь, ведь у каждого своя истина — даже здесь, во мне, а я — всего лишь одна книга из многих. А что уж говорить, если мы сотнями тысяч собраны в одном месте!..
— Какой ужас! — содрогнулись гусарские штаны.
— Поистине так, — вздохнула книга. — В особенности для солдата…
— Прикажешь расценивать это как оскорбление? — сверкнули прислоненные к дымоходу ножны. — Хотя во мне сейчас и не хранится сабли — она сломалась на поле брани, — но…
— …но поскольку ею режут мясо на кухне, она и не может находиться здесь, — насмешливо ухнул глиняный горшок. — Не знаю, как она вела себя на поле брани…
— Рубила неприятеля, как капусту.
— Возможно. В этих делах я не разбираюсь, зато на кухне от сабли явная польза. Ее укоротили, подточили, ведь сталь у нее превосходная. Так сказала тетушка Кати, а значит, это истина.
— Моя хозяйка говорила, — тихонько скрипнуло подо мной прабабушкино кресло, — а она ни разу в жизни не солгала, — так вот моя хозяйка говорила, что по-настоящему правы только матери, когда производят на свет человека…
— Чтобы этот человек потом стал убивать себе подобных! — гневно прошуршала тонкая белая веревка, которая когда-то препоясывала грубое монашеское рубище, а теперь вот уже не один десяток лет висела, переброшенная через балку. — Убивать за правду и славы ради, из-за золота и земельных угодий, убивать из-за женщины, из мести или страха. Бьются люди смертным боем, а потом замирятся, упьются на радостях и обманывают друг друга напропалую, и никому нет дела до убитых и умерших, — это тоже истина… Вот поэтому и прошу вас, братья мои, не омрачайте светлые мечты и думы этого мальчика. Придет пора, и он сам поймет, что человек прав, лишь покуда он один. Позвольте ему открыть шкатулку и прочесть письма. Ведь ты за этим пришел, верно, мальчик?
— Да, — робко пробормотал я. — Мне кажется, прабабушка мне разрешила бы…
— Ух, ну и хитрюга! — шевельнулась в углу кочерга. — Он думает, что так мы скорее согласимся…
— Уж твоего-то согласия во всяком случае никто не спросит, — негромко прогудел дымоход. — По-моему, письма для того и пишут, чтобы их читали.
— Читали, да не всякий и каждый! — стояла на своем кочерга. — Меня, например, сделали для того, чтобы регулировать огонь, но не везде…
— Тоже мне регулировщица выискалась! — с презрением глянул с балки тяжелый молоток. — Бьют ею по поленьям, пока в лепешку не разобьют, а там только и проку от нее, что на ручку к мусорному совку использовать…
— Полно ссориться, братья мои! — взволнованно шевельнулась веревка. — Помнится, мы — когда не могли прийти к согласию — сядем, бывало…
— …и выпьем как следует! — восторженно отозвался подле шляпной коробки деревянный кубок, который я до сих пор принимал за ступку для толчения мака.
Все обитатели чердака словно улыбнулись этому возгласу, а объемистый кубок продолжил:
— Но пить мы умели, никогда допьяна не упивались! Словом, сядем, бывало, и проголосуем. Как большинство решит, так тому и быть!.. Вот я и предлагаю: если кто из вас считает, что мальчику не следует читать письма, пусть сделает знак!
Настала глубокая тишина. И вдруг закачался замок на шкатулке, и с громким треском шевельнулась крышка.
— Письма эти — мои! — прошептала в тишине шкатулка. — И тайны храню я, а стало быть, мне и решать! Пусть мальчик прочтет письма. Конечно, лучше бы ему их не читать, но из всех нас он один обладает волей, и волю свою он все равно осуществит. Радости он не испытает, но разве это остановит его, даже знай он об этом заранее? Ну что же, прочти письма, мальчик, узнаешь многое, чего не знал до сих пор, и поймешь, что знакомство с тайнами иногда причиняет и боль. Я открыта для тебя, мальчик…
Замок призывно качался в дужке, а я все смотрел и смотрел на него, пока гусарские штаны не склонились доверительно к нижней юбке.
— А мальчик-то трусит! — прошептали они.
Сердце мое решительно забилось, и точным, уверенным движением я сорвал замок.
Однако, несмотря на такое многообещающее начало, в тот день дальше этого я не ушел: пока я завороженно разглядывал пропахшее затхлостью и стариной содержимое шкатулки, с террасы донесся крик, не сулящий мне ничего хорошего:
— Пишта-а! Куда ты опять запропастился? Да что же это за непослушный малец, отродясь таких не видывала!..
Сей риторический возглас исходил от тетушки Кати, которая знала только две крайности: либо тихонько нашептывать, либо надрываться во всю мочь, — и соответственно этому взгляд ее был кротким, как у агнца, или же метал молнии.
— Меня зовут! — я захлопнул крышу шкатулки и, взглядом попросив прощения у своих новых друзей, мигом слетел с чердака. В следующую минуту я стоял уже возле тетушки Кати, которая ожидала моего появления с противоположной стороны.
— Что случилось, тетя Кати?
— Ах, чтоб тебе пятки крапивой ожгло!.. Да нешто можно так пугать?.. Отец тебя спрашивал, потому как господин учитель тебя видеть желает. Бабушка тебе все чистое приготовила…
Дядюшка Гашпар знает меня как облупленного, чего ему на меня смотреть, — размышлял я, переодеваясь в парадный костюм, и как раз пытался втиснуть в башмаки отвыкшие от обуви ноги, когда отец заглянул в комнату.
— Чего это ты так вырядился?
— Тетушка Кати велела гостям показаться…
— Больно нужно им на тебя смотреть! Сбегай в подвал да принеси две бутылки вина, а то священник тоже обещал наведаться.
Я сбросил с себя праздничную одежду, рванул в подвал и притащил две бутылки вина; дядюшка Гашпар — просто так, походя — дал мне такого щелчка по макушке, что меня аж слеза прошибла. Выполнив отцовское поручение, на чердак я больше не полез, потому что благоговейное настроение мое было решительно испорчено, а направил свои стопы в кладовку, которую тетка Луйзи называла «провиантской».
Ключ от кладовки среди дня всегда находился в двери, и веселый задор, охвативший меня, поколебал мою и без того не слишком стойкую совесть.
Пригоршня кускового сахару, горсть миндаля, щепотка изюма служили в таких случаях негласным угощением гостю; правда, добрая половина сахара пошла Барбоске.
Оба мы еще не успели управиться с угощением, когда дядюшка Пишта Гёрбиц выкатил коляску.
«Ага! — подумал я, — значит, они куда-то уедут…»
Я обрадовался, потому что отъезд отца всегда означал некоторое высвобождение от строгого надзора.
Когда дядюшка Пишта покончил с упряжкой, из дома показались гости и вместе с ними отец, который с улыбкой прислушивался к спору учителя со священником. Такое распределение ролей было привычным, хотя частенько я даже не понимал, о чем идет спор, потому что его преподобие так и сыпал латынью, словно во время богослужения.
Прежде чем компания отбыла, я слышал, как священник спросил у отца, не забыл ли он прихватить карты для игры в тарок. Отец молча хлопнул себя по карману, и коляска выкатила со двора.
— Посмотрим, нельзя ли чем поживиться! — подумал я и направился в дом, потому что очень любил, когда гости уходят. Правда, я любил и когда они приходили, но дом, как бы опустевший после ухода гостей, мне нравился больше…
В такие моменты я всегда старался прошмыгнуть в гостиную, где стоял приятный, мужской дух: смесь сигарного дыма и чуть пряного запаха крепкого дёргичского рислинга…
Отодвинутые от стола стулья еще хранили последнее движение отбывающих гостей, недокуренные сигары дымили в пепельнице, и среди этого раздолья я мог быть один, потому что матушка, тихонько напевая, мыла посуду и прибирала на кухне.
Я крался в комнату, как жаждущий добычи хищник подкрадывается к богатым добычей зарослям камыша: бесшумно, принюхиваясь и настороженно прислушиваясь, точно в воздухе, пропитанном табачным дымом, еще звучали последние слова гостей… Мне не составляло труда определить, кто из них где сидел. Вот это место наверняка занимал дядюшка Гашпар, потому что он курил сигареты «Дама».
Коляска вздымала пыль, должно быть, где-нибудь далеко, а я восседал на гостевом месте и думал: как хорошо быть взрослым! Кури, что душе угодно, хочешь сигареты «Дама»…
Тут рука моя сама протянулась к пачке, и я вытащил сигарету — смело, безудержно… Ну, а раз вытащил, то надо и закурить. Чем я не взрослый!..
Дым был странный на вкус и ароматно пьянящий. Я втягивал его в себя и выпускал густыми клубами, держа сигарету двумя пальцами, как подсмотрел у взрослых.
Ощущение было ни с чем несравнимо, но вскоре мне захотелось пить, и так же естественно мелькнула мысль: а почему бы не утолить жажду вином?
Не то чтобы мне хотелось именно вина, но, наверное, само собой так вышло: возжелаешь сигарету, а она требует вина… Короче говоря, я налил себе — щедро, не скупясь…
Промочить горло оказалось очень приятно, и я решил, что в сигаретнице запас достаточно велик и не убудет, если я отложу себе впрок сигарету-другую.
Молодецкая удаль из меня так и перла. Что бы еще такое удумать? Ах да, можно же взять у отца ружье и отправиться на охоту… И почему бы мне не расцеловать соседскую Илону? Ведь в десяти заповедях о поцелуях не сказано ни слова… Куплю ей на ярмарке золотые часы, и тогда уж она наверняка меня полюбит…
Правда, позднее меня покинула уверенность в том, что жизнь обернется ко мне сплошь радужным сиянием. Я хлебнул еще глоток, но на этот раз вино уже не показалось мне вкусным. Пришлось отложить и сигарету, потому что в желудке противно перевернулось. К тому же в ушах раздался колокольный звон, но какой-то странный — тонкий, будто загробный.
Неужто я умираю? Я попытался встать на ноги, но при этом комната вдруг вся поплыла куда-то, пол заплясал под ногами, а дверная ручка, язвительно ухмыльнувшись, выскользнула у меня из пальцев.
Надо бы прочесть молитву, — мелькнула мысль, но никакие привычные обращения к богу на ум не приходили. Я вышел на крыльцо, но землетрясение преследовало меня и там, и во дворе, где ко мне со стороны ворот стали приближаться сразу три дядюшки Цомпо…
— Спокойной ночи, дядя Цомпо, — сказал я и свесился через перила крыльца, подобно Робинзону Крузо, когда тот склонился над бурным морем, припоминая все содеянные им грехи…
Когда я пришел в себя, на груди у меня лежало что-то холодное, а во рту было ощущение отвратительной горечи. Возле дивана стояла матушка с полными слез глазами.
— Дайте ему еще глоточек, мама…
Я прихлебывал крепчайший кофе и постепенно приходил в чувство.
А потом я покаялся в своих прегрешениях, и на душе у меня полегчало.
— Как ты только додумался до такого, сынок?
— Не знаю, бабушка… Захотелось…
Матушка не переставая гладила мои руки.
— Только бы отец не узнал! Ты белый как стенка, он сразу догадается, что ты захворал.
— Он захватил с собой карты, я сам видел. Значит, не скоро вернется…
Бабушка и мама рассмеялись. Заплаканные и еще не оправившиеся от потрясения, они все же смеялись… А тетушка Кати принесла кислой капусты с большим количеством рассола.
— Похоже, ты в дядю Миклоша пошел, — сказала она. — Того, бывало, тоже я в чувство приводила.
Отец не узнал об этом случае, но на утро не преминул заметить, что разумнее будет дождаться, пока абрикосы поспеют, ведь я не иначе как абрикосами желудок себе испортил.