— Бедный мой мальчик! Ну уж как-нибудь потерпите тут с тетушкой Кати…
Из этих ее слов я заключил, что в доме остается — если, конечно, тоже не сбежит — одна лишь тетушка Кати.
Несколько дней спустя бабушка осторожно обронила:
— Тебе придется ночку-другую переночевать с тетушкой Кати…
— А вы, бабушка?..
— Мне нужно к тете Луйзи наведаться. Понимаешь, сынок, они опять съезжаются с дядей Лаци… Но я постараюсь поскорее вернуться.
Мне не хотелось говорить ей, что в этом я и сам уверен, а потому я промолчал.
Маме тоже недурно бы сообщить мне о своем отъезде, — думал я, но понимал, что она молчит меня жалеючи. С отца нечего было и спрашивать: по его мнению, ребенок должен подчиняться старшим беспрекословно, и точка. Не родителям же у детей спрашивать разрешения!
Хорошенько обдумав все это, я выдвинул непочтительное предположение, что мой мудрый отец, который тоже недолюбливал другую бабушку, решил пригласить стариков из Капоша неспроста. Они с матерью тем самым сумеют немного отдохнуть, поразвлечься в Пече, и за ребенком будет кому присмотреть. Ну, и старики приглашены погостить у нас честь честью. Правда, капошская бабушка неохотно бывала у нас, оставляя дома свои вытянувшиеся во фрунт бокалы и пепельницы, привычный комфорт и «Пештский вестник», получаемый из столицы на следующий же день, но если ее не приглашали, она обижалась.
Зато в отъезде бабушки к тетке Луйзи не было никакого заднего умысла, поэтому и другая бабушка в порядке исключения на этот раз не обиделась.
Один я был кругом обижен, но до этого никому не было дела.
— Сынок, ты говори бабушке не «целую руку», а «кисти-ханд», ей это будет приятно, — сказала мама.
— А по-венгерски ей не сгодится?
Этот дерзкий и даже наглый вопрос вырвался у меня за обедом, и отец от возмущения даже ложку положил.
— Выдрать бы тебя как следует, но мать этого не любит… Поэтому в наказание после обеда гулять не пойдешь и напишешь три страницы прописей. Отправляйся и немедленно приступай к делу.
Я увидел, как мамины глаза заволоклись слезами, но в тот же момент я узрел на столе гору блинчиков с ореховой начинкой, и от этого зрелища и на мои глаза навернулись слезы.
— Как, сейчас? — трепетно переспросил я.
— Немедленно!
В напряженной тишине я встал из-за стола и, с ревом проклиная свою судьбу, побрел писать прописи.
Но на этом выволочка не кончилась: бабушка, что было совершенно не свойственно ей, нещадно выбранила меня.
— Прямо удивляюсь, как это отец не выпорол тебя!.. Ты совсем, что ли, ума лишился? Ведь знаешь, что этим только маму, бедняжку, вконец расстроил!
— Чего бы ей самой не остаться дома и не побыть со своей матерью? Все меня бросают, и вы, бабушка, тоже уезжаете… — потоки моих слез захлестывали «обильный рыбой Балатон и богатую винами Бадачонь».
— У них дела…
Что было на это ответить? Меня ведь не проведешь: если у них дела, то незачем ездить в Печ и шляпу покупать тоже не обязательно.
До самых сумерек я расписывал изобилие балатонского края, а тем временем у Кача кипела бурная летняя жизнь и стыли на столе блинчики с орехами, так что за ужином я едва смог осилить шесть штук.
Под смягчающим воздействием блинчиков я попросил прощения у мамы, единственным желанием которой было простить меня; я пообещал ей говорить бабушке «kisztihand» и даже «Guten Morgen» по утрам, но напяливать башмаки согласился лишь по воскресеньям. И заново переписал три страницы, потому что «если отец увидит это schweinerei, он просто убьет».
Вся семья пребывала в волнении, даже моя добрая, славная бабушка и та заговорила по-немецки, хотя немецкого и не знала.
На этом волнения вроде бы и улеглись — вплоть до следующего дня, когда во дворе у дядюшки Пушки умер каменщик. Я как раз забежал туда с поручением отца, когда каменщик дядюшка Янчи, мужик со здоровущими усами, присел на кучу песка, откинулся назад — и испустил дух. Никто и не догадался об этом, пока не подоспел доктор. Он распахнул рубаху каменщика и прижался ухом к его потной волосатой груди. Послушав немного, он выпрямился и стал вытирать ухо.
Рядом стоял и дядюшка Пушка — плотник по ремеслу.
Старичок-доктор, все еще вытирая ухо, обратился к нему.
— Ну что ж, господин мастер, можете мерку с него снимать.
— Неужто помер?
— Вот именно… В этакую жарищу надо пиво пить, а не палинку хлебать! От него палинкой разит — не продохнуть.
Между тем прибежала и новоиспеченная вдова. Она не плакала, не причитала, только молча ломала руки, а потом повалилась на труп мужа.
Двор опустел.
Я тоже побрел к дому.
Значит, вот она какая — смерть?
Все произошло очень просто — немножко странно, однако же ничуть не страшно. Завалится человек, и вся недолга.
— Ох, сынок, и зачем только тебя понесло туда, — разохалась бабушка за обедом, где и я сидел уже полноправным членом семьи — блудным сыном, вновь принятым в ее лоно.
— Меня папа послал…
— Верно, — подтвердил отец.
— Я как раз шел мимо мастерской, когда дядюшка Янчи взял да улегся на песок. И ведь не крякнул, не пикнул…
В глазах отца на миг мелькнула веселая искорка, но лицо его оставалось серьезным.
— Все мы под богом ходим, со смертью шутки плохи. Ты подумай о вдове; это еще хорошо, что сирот не осталось. Они — бедняки из бедняков, ведь Янчи все до последнего гроша пропивал. Грех говорить, что вдове, в сущности, повезло, но так оно и есть. Глядишь, еще и замуж выйдет…
После его слов за столом воцарилось молчание.
— Можно мне проводить бабушку на станцию?
Вопрос мой прозвучал настолько неожиданно, что отец вопреки своему обыкновению тотчас же согласился. И в результате на следующий день я заявился на конюшню одновременно с дядюшкой Пиштой, то есть на рассвете. Мне было дозволено принять участие в чистке лошадей, и Торопка — должно быть, в благодарность — чихнула мне прямо в физиономию, так что по всем правилам следовало бы заново умыться, но для любого путешественника лошадь стоит на первом месте, а до себя уж только потом руки доходят. Кроме того, мы с Торопкой были давние приятели, именно на ней я брал первые уроки верховой езды, но учение мое завершилось столь головокружительным падением, что занятия конным спортом пришлось на некоторое время отложить.
Но вот, наконец, умытый и разряженный в парадный костюм — и даже при башмаках — я уселся рядом с бабушкой и радостно ожидал, когда дядюшка Пишта цокнет языком и лошади помчатся.
— Значит, мама, ровно через две недели, дневным поездом. Ну, с богом! — сказал отец и махнул рукой, а дядюшка Пишта натянул поводья и прищелкнул языком.
Сонный, едва пробуждающийся лик села мы почти не затронули. Пара великолепных длинноногих стройных лошадей играючи несла коляску, и мы летели чуть медленнее ласточек, выпархивающих из-под навеса крыши. Я всем своим существом ощущал невесомую легкость этого сдержанного полета и, повинуясь невольному порыву, обнял бабушку, лицо которой разрумянилось от рассветного ветерка.
И вот уже мы мчались по проселку, ведущему к станции, вдоль строя высоченных тополей. Над тополями с криками кружили пустельги, а сороки, рассевшиеся по веткам, растерянно моргали вслед облаку пыли позади коляски.
Над пастбищем вставало солнце, по лугу в низине, укрытый сизой дымкой тумана, катил свои воды Кач, и мне чудилось, будто я слышу шум лопастей старой мельницы, хотя сквозь грохот повозки расслышать его было абсолютно невозможно.
Затем мы миновали старинную дубраву и прибыли на станцию Чома.
Я самолично купил бабушке билет до Пешта, и вот уже телеграфные провода загудели, давая понять, что рядом с ними грохочут по шпалам стальные колеса.
Вид стремительно приближающегося поезда всегда заставлял мое сердце слегка сжиматься, но на сей раз времени для переживаний не оставалось.
— Чома! Стоянка — одна минута! — возгласил кондуктор.
Едва бабушка успела подняться в вагон, как состав дернулся и с громким шипеньем-пыхтеньем покатил к Пешту.
Дядюшка Пишта высвободил мне место рядом с собою на облучке; когда мы оставались одни, лошади переходили на шаг, словно знали, что сейчас у нас начнется доверительный разговор, охватывающий широкий круг тем от незаконнорожденного ребенка Юли Лакатош до преимуществ контрабандного табака.
Дядюшку Пишту в первую очередь интересовала возможность приобретения табака из-под полы.
— Дедушка твой все еще этим табачком пробавляется?
— Да, дядя Пишта. Когда мы были в Капоше, ему как раз должны были принести.
— Хорошо бы он догадался взять его листом, я навострился резать лучше, чем в любой табачной лавке. Ну, и мне, глядишь, малость перепало бы.
— Я скажу дедушке, дядя Пишта. А у меня сигара есть!..
— Вишь ты! — одобрительно заметил дядюшка Пишта, мой надежный сообщник по части мелких шалостей и недозволенного катания на лошадях.
Утро было в самом разгаре, пронизанное всеми ароматами лета и ослепительным солнечным сиянием. Лошади плелись шагом, но за повозкой все равно тянулся пыльный шлейф, и жар солнечных лучей пробирался ко мне под одежду.
Впереди нас по дороге брел кто-то с большим узлом на спине.
— Вроде как Юли Немая, — высказал предположение дядюшка Пишта, а я гадал про себя, подвезем мы ее или нет, потому что с этой Юли семья наша находилась как бы в ссоре. Несмотря на свое прозвище, Юли, в сущности, не была немая, хотя с речью у нее, конечно, было не в порядке. Ее судорожные горловые звуки с трудом можно было разобрать, но за неимением другого занятия она разносила слухи по селу и снабжала тетку Луйзи, а отчасти и бабушку свежими сплетнями. Однажды она впутала нашу семью в какие-то гнусные пересуды, и матушка при всей своей кротости буквально выставила Немую из дому, нанеся тем самым смертельную обиду тетке Луйзи. Это случилось в давнем прошлом, но на том дело не кончилось, поскольку бабушка втихомолку продолжала пользоваться услугами Юли: по вечерам, с наступлением темноты, убогая болтунья через сад дядюшки Цомпо пробиралась к нам под окошко.
По этой причине и произошла очередная беда, виновником которой отчасти оказался я, а точнее, Эржебет Батори, кровожадная хозяйка замка Чейте.
Как я уже упоминал, в прошлом году я за десять крейцеров приобрел на ярмарке эту потрясающую книгу, где чуть ли не на каждой странице происходили кровавые убийства и прочие кошмары. Вне себя от страха и волнения я упивался вечером у окна этим чтивом, когда буквально у меня под ухом в темноте раздался дребезжащий голос Юли.
Откуда было знать ей, бедняге, что я в этот момент находился в ванной комнате Батори, где свершалось убийство шестнадцатой по счету молоденькой девушки… С перепугу я заорал так, будто это меня резали, и, опрокинув столик с лампой, полуживой от страха ввалился в кухню.
Разумеется, все наши секреты выплыли наружу. Мама с бабушкой целую неделю не разговаривали, но затем помирились, так как бабушка пообещала в дальнейшем не прибегать к этому источнику информации.
Об этой неурядице, конечно, знал и дядюшка Пишта и сейчас испытующе косился на меня. Тем временем мы догнали злополучную тетку, которая, обливаясь потом, тащилась с узлом по жаре. Я машинально схватился за поводья, что держал дядюшка Пишта.
— Садитесь, тетя Юли!
До самого дома мы и словом не обмолвились, но сейчас, оглядываясь назад из полувековой дали, я словно вижу перед собой увлажненные, благодарные глаза несчастной старухи.
Отец с матерью отбыли после обеда, и с тем же самым поездом приехали мамины родители. Какое-то время мы с тетушкой Кати главенствовали в доме, но не воспользовались своей свободой, а дружно вздыхали и наперебой утешали друг дружку, ничего мол, пройдет. Понять не могу, чего мы так боялись, ведь капошская бабушка была незлым человеком, могла в случае необходимости даже проявить сердечность, но отогреться возле нее душой — хотя бы на минуту — было невозможно. Для нас, взращенных в атмосфере открытых, добросердечных отношений, она до самой своей смерти так и оставалась дочерью улана-австрияка. Конечно, мы не формулировали для себя эти мысли так четко, но чувствовать — чувствовали. Она оставалась далека от нас, даже когда старалась быть приветливой, и почти нельзя было услышать от нее добрых слов, после которых тотчас не наступило бы холодное протрезвление. Она не умела — да и не хотела — расслабиться. Возможно, мы нашли бы общий язык, говори мы все по-немецки? Кто знает!..
Я поднялся на чердак проведать своих друзей, но к шкатулке и прикасаться не стал. Трудно было собраться с мыслями, и ответы на них — тихие вздохи и шорохи — раздавались изредка и скупо.
— То бывает полно, а то пусто, — зевнул кувшин с отбитой ручкой. — Хорошо, когда в тебе молоко, хуже, если уксус. А в конечном счете выплеснут и то, и другое.
Я не многое уразумел из этих высказываний.
— Не хочешь почитать письма, мальчик? — качнулся замок и тотчас встал на место, будто это и не он вводил меня в соблазн.
— Ну уж нет! — скривил я губы.
— Эта немка неплохая женщина! — скрипнуло кресло. — Чистюля, аккуратистка, и куличи печет замечательные. Вот только душа у нее немецкая, что поделаешь. И первого мужа своего она забыть не может.
— Правда?
— Правда, но об этом не принято говорить. Первого мужа она больше любила и дочку свою от первого брака тоже любит больше: та в мать уродилась. Но вас она не подведет… Дедушке твоему надежная жена и никогда не лжет.
— Ах, ни в одном приличном обществе без тонкой лжи не обойдется, — взволнованно заерзала нижняя юбка. — Только этого не хватало — выкладывать все, как на духу!.. Легкие увертки да экивоки так же необходимы в общении светским людям, как близким друзьям — полнейшая искренность.
— Не слушай ее, сынок. Ведь вот и среди юбок-то лишь одна нижняя на язык не воздержанна. А иной раз помолчать не грех, — скрипнуло кресло. — Моя хозяйка сколько раз промолчит, бывало, хотя могла бы и высказаться. Если нечего путного сказать, то лучше промолчи, сынок. А там, глядишь, и прошел момент, когда поневоле соврать пришлось бы…
«Никогда не вру без надобности, — подумал я. — Но зато уж если надо…»
Тут наступило всеобщее молчание, и я поднялся.
— Ты все же по возможности заглядывай к нам, сынок, — приветливо махнула мне шляпа дяди Шини. — А если раскричится старая ведьма…
— Что за вульгарный тон! — возмущенно дернулись гусарские штаны. — И по отношению к даме… Только от бродяги какого-нибудь и услышишь…
— Да она вовсе никогда и не кричит, — расстроенно сказал я. — Лучше бы уж разок как следует раскричалась… — я начал спускаться вниз, но еще услышал, как дорожный посох дяди Шини пробурчал:
— Бродяга!.. Господи, хоть бы довелось еще побродить по свету! Я согласен идти об руку даже с этим мальчиком — все равно куда, лишь бы стучать и стучать по дорогам под пальмами Сицилии, в дубравах Польши, сосновых борах Германии или под родными акациями…
— Из мальчика бродяги не получится, — гулко ухнул дымоход.
— Очень жаль! — колыхнулось сорочье перо. — Очень жаль! Ведь мог бы стать счастливым человеком…
Солнце стояло еще высоко, когда подкатила коляска и мы с тетушкой Кати вытянулись в дверях, как школьники перед отцом…
Бабушке мы поцеловали руку.
— Mein Kind,как ты вырос! Осторожно, Кати, не разбей…
— Здоровый вид у тебя, Пишта, сынок, — сказал дедушка и не больно щелкнул меня по макушке. — Цел у тебя нож из старой косы? — затем обратился он к дядюшке Пиште.
— А то как же, господин старший лесничий! Вчера наточил, думаю, вдруг пригодится…
— И хорошо сделал. Я тебе скажу, когда надо будет.
Дедушка с бабушкой вошли в дом.
В моем присутствии явно не было никакой необходимости, и все-таки я околачивался на виду, причем, по случаю приезда родственников, разодетый в парадный костюм и в ботинках.
— Тебе что-нибудь нужно, детка?
— Бабушка, можно мне раздеться?
Бабушка перестала выкладывать вещи из чемодана.