— А ты — ржавая железка! — прочирикала воробьиха и выпорхнула за дверь, услышав, как старая хозяйка скликает птицу во дворе.
Старуха стояла у колодца и сыпала курам кукурузные зерна вперемешку с мякиной. За ней вытянулся в струнку Шарик — точь-в-точь старшина, готовый в любой момент призвать рядовых к порядку, а у хозяйкиной юбки увивалась кошка, всячески напоминая, что ей еще не давали молока.
Шарик делал вид, будто и не замечает кошку, а кошка, поглощенная вымогательскими уловками, не обращала внимания на собаку. К каким только ухищрениям она ни прибегала: подняв хвост трубой, ластилась, прижималась к ногам старухи, и, когда хозяйка сделала шаг назад, кошка не успела увернуться. Она зашипела и отчаянно замяукала, тряся отдавленной лапой.
— Чтоб тебе пусто было! — рассердилась старуха. — Ну чего ты под ноги лезешь?
— Убирр-райся пр-рочь! — зарычал на кошку Шарик и предупредительно обратился к хозяйке: — Укусить ее?
Петух закукарекал, как оглашенный, усугубляя переполох, кошка на бегу успела дважды съездить лапой псу по морде, а в следующий момент взлетела по лестнице и скрылась на чердаке.
Однако суматоха вскоре улеглась. Корм кончился, куры продолжали слоняться по двору в надежде, вдруг да сыщется еще зерно-другое, а Ката до тех пор вертелась на виду, пока хозяйка и впрямь ее не заметила.
— Видать, суровая была зима: Ката все не несется…
Такие мысли мелькнули в голове у хозяйки, но Ката почувствовала, что бедой не пахнет. Она знала, что старуха не заметила слинявшие перья на животе и пока еще у нее нет никаких видов на верную несушку. Этого было вполне достаточно для дневного спокойствия, и когда куры разбрелись, Ката тоже исчезла за хлевом, но никто и не думал за ней присматривать.
К тому времени утро окончательно вступило в свои права.
Перед восходом солнца несколько облачков робко промелькнуло по небу, но им не удалось нахмурить его ясный лик, и не надо было быть провидцем, чтобы предсказать теплый весенний день.
Ката даже остановилась было у стога, где густо переплетенные соломины отражали тепло солнечных лучей, но не поддалась соблазну: ее призывал долг, воедино слитый с прошлым, будущим, с самим временем, словом — с жизнью.
Конечно, откуда было старой курице знать, что такое прошлое, будущее или вообще время, но дело свое она делала по велению жизни, а в конечном счете важны дела, а не слова.
Припекай солнце пожарче и просуши оно пыль как следует, несушка, пожалуй, наскоро приняла бы пыльную ванну, чтобы вылупившиеся потом цыплята не обовшивели в первый же момент; но рассвет выдался сырой, туманный, и пыль еще не достаточно просохла, чтобы можно было в ней купаться. И Ката даже не колеблется на этот счет. Замедлив шаги, она оглядывается по сторонам, не следит ли кто за ней, что-то ищет на земле, будто хочет утолить голод. Поднимает голову, смотрит на небо — там и смотреть-то не на что, но все это только хитрая игра, прикрываясь которой курица все ближе подходит к сараю и быстрым движением вмиг скрывается в его полумраке.
Правда, она в тот же момент и останавливается, потому что глаза должны привыкнуть к темноте. Здесь нельзя суетиться и прыгать вслепую, ведь, если прыгнешь, да промахнешься, непременно поднимешь шум. И в то же время эта минутная задержка — как бы знак вежливости по отношению к исконным обитателям. Словно говоришь им: «Здравствуйте, а вот и я! Во дворе особых новостей нет, а остальное я вам успею рассказать, когда усядусь на место».
Сарай не отвечает, он ждет.
Ката становится у телеги, прикидывает расстояние — через день-другой, когда она привыкнет, в этом не будет необходимости, — мягко взлетает на задок телеги и оттуда перепархивает в гнездо.
Однако она не сразу усаживается на яйца.
Она внимательно приглядывается к расположению яиц, к их количеству, — что для нее означает не число, а скорее занимаемое ими пространство — и, чуть повозившись, тщательно укрывает их своим телом.
Вслед за этим в сарае наступает тишина, лишь возле одной из балок гудит оса: она залетела в паутину и не в силах ее разорвать.
А паук выжидает.
Оса злится все больше, а паук становится все спокойнее. Он доволен, что оса раздраженно бьется, потому что с каждым движением она лишь прочнее запутывается в сетях.
— Я убью тебя! — задыхаясь гудит оса.
— Посмотрим, — паук сидит не шевелясь.
Оса изловчилась и высвободила брюшко, а это важно, потому что именно здесь скрывается ее оружие. Похоже, что оса задумала что-то: она затихла и не шевелит брюшком; впрочем, как тут шевельнешься, когда все остальные части тела накрепко скручены паутиной.
Паук внимательно наблюдает. Натянутая сетка паутины не колышется — верный признак победы, однако осторожность никогда не помешает…
Оса связана крепко, и ее безвольные движения скорее напоминают предсмертную агонию.
Паук все еще выжидает; но сетка не движется, и он решает направиться к жертве. Чуть подвинется вперед и останавливается. А голод подстегивает его. Вот он подбирается к врагу вплотную; опять внимательно приглядывается и вдруг обвивает свою жертву, чтобы щупальцами впрыснуть ей парализующий яд. Объятие это, судя по всему, очень болезненно, потому что оса вся скорчилась под паучьими щупальцами, но при этом — возможно, случайно — жало ее вонзилось в бок крестовика.
Паук молниеносно отскакивает и по радиальной нити взбегает вверх, к самой балке, и там останавливается, извиваясь в мучениях; а оса раскачивается из стороны в сторону до тех пор, пока не натыкается на свисающую вниз тростинку. Ухватившись за нее свободной лапкой, она тяжело дышит, и брюшко ее от напряжения раздувается, как мехи гармони. Обрывки паутины тянутся за ней шлейфом.
Должно быть, немного яда все-таки успело просочиться осе в кровь, потому что она словно оглушенная; однако у нее достало сил перебраться с тростинки на балку, оставив часть паутины своей избавительнице-тростинке.
А вот паук замер неподвижно. Жив он, нет ли, кто скажет?
Никому до него нет дела!
Нет у сарая заботливой хозяйки, которая давно смахнула бы паутину метелкой, да и света недостаточно для того, чтобы кто-то вообще заметил пропыленную паутину. Тростинка, правда, заколыхалась, словно хотела что-то сказать, но обитатели сарая не обратили на нее внимания, поскольку в этот момент у входа остановился Шарик и, вильнув хвостом, дал понять, что кошка не осмеливается слезть с чердака.
— Пусть только слезет, я ей задам, будет помнить! — возбужденно бил хвостом Шарик. — А сейчас пойду, пожалуй, к пчельнику, там солнышко теплее всего припекает.
Пес подслеповато всматривался в темную глубину сарая, и поскольку, казалось, все внутри погружено в сон, даже полумрак, и тот был сонным, Шарик побрел в сад, где действительно стояла крытая камышом хижина, однако пчел в ней давно не было и в помине. Там хранились мотыги — большие и поменьше, пустые цветочные горшки, порожние корзины, прохудившееся решето, серп и лейка для поливки.
Ничего другого здесь не было.
Прежде это место облюбовали себе для жилья осы, но как-то раз, в сильную жару и засуху, когда осы вели себя крайне возбужденно, некая юная задира ужалила старуху. Хозяйка той же ночью лишила ос их надежного пристанища: гнездо их порушила, остатки вымела метлой, а само место, где находилось гнездо, замазала вонючим дегтем, и осы оттуда улетели без возврата. Вот вам лишнее подтверждение тому, что в основе любого насилия лежит глупость. Ведь не ужаль та безрассудная забияка хозяйку, осы тихо-мирно поживали бы себе тут и поныне.
Всех этих подробностей Шарик, конечно, не знает, хотя и ему однажды досталось от осы: та ужалила пса в лапу. Взвыв от боли, пес бросился жаловаться старухе, но та лишь посмеивалась, глядя на Шарика, задравшего ужаленную лапу кверху.
— Нечего скулить, сам виноват, осел безмозглый! Зачем ты туда лезешь?
Но мы-то с вами понимаем, что собачьей вины здесь нет: ведь оса ужалила собаку, а стало быть, и в «ослы» по всем законам следовало попасть ей.
Однако в этот погожий весенний день Шарик и не вспоминает о прошлых неприятностях. Он не спеша направляется к восточной стороне пчельника, потому что сейчас там самый солнцепек. Песок вобрал в себя тепло ласковых лучей, на дощатой стене пригрелись две-три ранние мухи, вдоль самой кромки стены пробилась крапива, а почки на старой вишне так сильно набухли, что того гляди свалятся вниз под собственной тяжестью.
Весь сад пронизан теплым благовонием весны. Из каких запахов слагается этот густой, насыщенный аромат, — кто его знает?
Веет легкий ветерок, слоняется без толку, без цели. И смешивает свежий аромат зеленеющих пашен и лугов с запахом соломенной трухи, пропитавшим сад и гумно, с теплыми испарениями земли, с терпким духом прошлогодней листвы у подножия кустов, тягучим, медвяным благоуханием набухших почек и бутонов… Ветер смешивает эти ароматные токи и разносит их повсюду, в каждом отдельном запахе ощущается примесь другого, и все вместе они подобны аромату одного-единственного гигантского цветка весны, который пронизывает собою всю ширь земли, всю высь до небес и весь необъятный мир.
Шарик спит. На ухо ему время от времени садится муха, и тогда потревоженное ухо дергается, прогоняя непрошенную гостью, а пес продолжает спать, предоставляя уху самому заботиться о себе.
Пес спит и не замечает, как возле хижины в одном месте вдруг дрогнула земля, вздыбилась холмиком и опала, затем вновь поднялась и опала; какое-то буро-зеленое существо копошится под землей, пробиваясь наружу, и наконец на верху земляной кучи показалась сонно моргающая жаба.
Видно, что жаба еще не совсем пришла в себя, да и какой прыткости можно желать от нее после почти полугодовой спячки? И красоты тут тоже ждать не приходится. Помаргивающие глаза ее, подернутые оранжевой поволокой, может, даже и не казались бы безобразными, не будь они такими выпученными, будто жабу все пять месяцев под землей душили. А между тем ее вовсе никто не душил; стоит только какой-нибудь неопытной собаке или кошке хоть разок ухватить жабу пастью, и урок этот запоминается на всю жизнь. Жабьи железы снабжены столь вонючими и едкими выделениями, что даже собаку выворачивает от них наизнанку, если, конечно, она не успела вовремя выплюнуть омерзительную добычу.
Здесь, в саду, аистов и цапель не водится, и, стало быть, кроме змей у жабы врагов тут нет. Змеям тошнотворные жабьи выделения — не помеха. Правда, к числу врагов можно отнести человека — отсталое существо, которому ничего не стоит лопатой прихлопнуть насмерть несчастную жабу лишь за то, что она несимпатична и вызывает в нем отвращение. Тем самым человек истребляет полезного и дарового работника, который очищает сады от жуков, пауков и улиток.
Однако Шарик пока что спит и не подозревает о появлении жабы, да так и не узнал бы о нем, если бы мухе не надоело садиться на вздрагивающее ухо собаки и она не примостилась бы на влажном собачьем носу. Шарик разозлился, даже не успев проснуться; молниеносным движением он ухватил настырную муху и даже разгрыз ее зубами, хотя грызть там особенно было нечего.
«Ну, с этой покончено!» — думает Шарик и только собирается опять закрыть глаза, как вдруг замечает жабу. Даже при нашей большой симпатии к этому псу никак не скажешь, будто он уставился на нее с умным видом.
«Фу, дьявол, и откуда только она тут взялась?» — растерянно моргает Шарик. Затем он усаживается, сдержанно виляет хвостом и даже рычит, хотя и не слишком строго.
— Шла бы ты отсюда подобру-поздорову! — ворчит пес. — На тебя даже смотреть тошно. Убирайся прочь!
Жаба, судя по всему, понимает смысл собачьего ворчания: жалобно моргнув своими выпученными глазами, она и в самом деле поворачивает прочь.
Затекшие от долгой спячки лапки подкашиваются на каждом шагу, жаба тащится удручающе медленно, однако при малейшем движении со спины ее осыпается подсохшая земля. Добравшись до теневой стороны хижины, жаба останавливается: там — прохладно, а прохлады ей и под землей хватало. Жаба плюхается на живот и, очевидно, размышляет, как ей быть; немного погодя она опять начинает двигаться вдоль границы тени и наконец забирается под куст смородины. Среди сухой прошлогодней листвы она теряется, как дым во мраке ночи. Коричневатые разводы на спине у жабы до такой степени сливаются с бурой пестротой палой листвы, что даже зоркий собачий глаз окончательно теряет ее из виду.
Но Шарику в данный момент не до жабы: по тропинке идет кошка, брезгливо переставляя лапы; судя по всему, она наслаждается солнышком, а на все остальное ей наплевать. Можно было думать, что Шарик расквитается за схлопотанные утром затрещины, кровавые следы которых все еще горят на собачьей морде, но, видимо, пес неточно рассчитал свой бросок. И вот список кошачьих прегрешений пополнился очередными оплеухами. Шарик и опомниться не успел, а кошка уже сидела на яблоне и умывалась как ни в чем не бывало.
Да-да: демонстративно умывалась! С превеликим тщанием вылизывала шкурку и до того была поглощена этим важным занятием, что, казалось, никакие собаки на свете не могут отвлечь ее. Правда, иногда она бросала вниз беглый взгляд: что за беда приключилась с нашим милым, славным Шариком? Уж не обидел ли кто его?..
Шарик, вне себя от ярости, заливался лаем, пустив в ход самые отборные ругательства из собачьего лексикона, а затем печально побрел на гумно. Разогнал кур, пригревшихся у стога соломы, и, облегчив этим душу, улегся возле стога.
Но заснуть ему так и не удалось: шуршала, потягиваясь на солнышке, солома, в глубине стога возились мыши, а затем прилетела пчела и, устало жужжа, свалилась на солому.
Шарик недовольно смотрел на маленькую пришелицу.
— Потревожила я тебя, старый пес! — дрогнули крылышки пчелы. — Сердишься на меня?
— Вовсе не сержусь! А с чего ты взяла, будто я старый? — забил хвостом по земле Шарик. — Будь я человеком, обо мне сказали бы, что я нахожусь в расцвете лет.
— Ты такой большущий…
— В нашем роду все такие, — смягчился Шарик. — Видела бы ты моего отца!.. Очень устала?
— Очень. В эту пору мы всегда бываем слабые, неокрепшие, а тут прошел слух, будто уже стоит вылететь на заготовки. Ну что ж, приказ есть приказ, вот мы и полетели. Но наше время еще не приспело: один-два куста кизила, фиалки, кукушкины слезки, первоцвет, — много ли с них наберешь? Все вместе мы и десяти капель меда не набрали. Но зато устроили себе разминку, летали далеко, высоко, согрелись под солнечными лучами, и зимнюю нерадивость с нас как рукой сняло. Теперь пусть наступает пора цветения: мы готовы.
В этот момент из сарая донесся какой-то странный тихий стук; он повторился раз, другой, и пес навострил уши.
— Ну что ж, отдохнула — пора и честь знать! — пчела встряхнула крылышками. — Воздух сухой, прогретый, летать одно удовольствие. А ты, пес, спи себе дальше!
Пчелка взмыла вверх и скрылась за соседним гумном.
Шарик продолжал прислушиваться.
— Что это был за шум такой странный? — пес всматривался в темноту сарая, потому что звук шел оттуда. Продержись тишина еще какое-то время, и из сонной головы Шарика улетучилось бы подозрение, будто в сарае творится что-то неладное. Однако тупой, приглушенный звук повторился вновь.
Пес, насторожившись, поднялся на ноги и встал у порога сарая, чтобы глаза привыкли к темноте.
— Что у вас тут такое? — Шарик вильнул хвостом и даже голову склонил набок, усердно прислушиваясь.
— Ничего! — лениво зевнул старый горшок. — Ровным счетом ничего.
— Ничего! — присвистнула коса. — Мы все спим, чего и тебе желаем.
— Ничего! — пискнула воробьиха. — Еще день-другой, и мои птенцы вылупятся. А я чуть жива от голода. Не видел ли ты, пес, моего супруга? Вечно он забывает про меня, будто не семейный воробей, а до сих пор в холостяках ходит. Я же изводись от беспокойства, как бы он не угодил в когти ястребу…
В этот момент прилетел воробей и опустился на край гнезда; самочка тотчас выпорхнула из сарая, а заботливый супруг занял насиженное место.