По этому случаю я напялил новые сандалии, желая похвастаться обновкой перед своими приятелями; а кроме того, я надеялся, что эта летняя обувка и теплый уют чердака дадут мне почувствовать, будто лето еще не кончилось.
И в этом я не разочаровался. На чердаке царило сухое, приятное тепло. Правда, сегодня здесь было сумрачнее обычного, но стоило вспомнить о деревьях в саду, с которых непрестанно капала влага, как даже этот уютный полумрак казался мне привлекательным. Не беда, что в щель не пробивалась часовая стрелка солнечного луча — полуденный колокол известит меня о времени, да и желудок часов с одиннадцати начнет говорить о приближении обеда. Впрочем, я и не беспокоился, — знал, что отец уехал куда-то покупать сено, а о его возвращении я узнаю по грохоту телеги.
Для успокоения совести я еще раз прошелся метлой вокруг горок зерна, подправил их лопатой — теперь мне было чем объяснить свое присутствие на чердаке — и опустился в глубокое кресло.
— Идет дождь? — едва слышно скрипнуло оно подо мною.
— Идет… — я вытянул вперед ноги в новых сандалиях. — Вот, получил вчера в подарок и решил вам показаться…
— Летняя обувка, — пренебрежительно шевельнул голенищем старый сапог. — И не очень практичная. Лапти и то лучше… Хотя с сапогами никакая обувь не сравнится!
— А вот мы, — шепнула веревка, — зимой и летом в самодельных сандалиях ходили. Монахам не пристало щеголять в крикливых сапогах. Если было уж очень холодно, то накручивали под них портянки.
— Чушь какая! — возмутился сапог. — Что тут крикливого? Не спорю, иные, с рантами, может, и покажутся щегольскими, зато вообще сапоги — самая что ни на есть исконная обувь.
— Самая красивая, — колыхнулись гусарские штаны. — Помнится, начистит, бывало, Янчи наши сапоги…
— Порядочный человек сам свои сапоги чистит!
— Если он свинопас или ночной сторож! — презрительно дернуло штаниной бывшее гусарское облачение. — А наш хозяин был гусарским капитаном. Ему достаточно было только свистнуть…
— Что ж, если человек может себе позволить… — уступил сапог. — Но вот ты скажи мне: доводилось ли тебе видеть солдата в сандалиях или в таких вот финтифлюшках? Со смеху помрешь!
— Сапог сроду не видел дальше своего носа, а нос этот дырявый, нахальный и бестактный, — вмешался сапожный крючок. — Я не к тому, что сапог в свое время меня основательно попирал и надо мною измывался, но отравлять удовольствие ребенку — это подло. Сандалии — обувь удобная и красивая. Рад ты своей обновке, мальчик?
— Рад! Но надел я их только сюда, потому что во дворе грязь.
— Не хочешь поиграть на мне? Услышишь мой голос и забудешь, что кругом дождь и грязь, ведь я рожден в огне, и мастерили меня не из какой-нибудь там телячьей кожи, как некоторых…
— Да пребудьте в мире, братья, — прошептала веревка. — Никому не дано выбирать, как ему родиться, и никто не знает, что из него получится… Но крючок может отозваться, если мальчику нравится его голос. Мне-то он очень нравится…
— Лучше всего привязать крючок к балке, — посоветовало кресло. — Тогда его не надо будет держать в руке, и звук станет гораздо чище.
— Благодарю тебя, доброе старое кресло, — дернулся у меня в руках сапожный крючок. — Отсюда мне лучше видно, и я даже чувствую, как воздух задевает меня мелкими пылинками. Ну, ударь, мальчик!
— Ударь мною, — шевельнулся у стены дорожный посох дяди Шини. — Но только тихонько!
И благородная бронза — вроде бы неживая материя — на этот раз действительно показала, на что она способна!
Мягкий звон поначалу как бы с трудом отделился от своего источника и медленно взмыл кверху, а затем покружил над всеми чердачными закоулками, вернулся, как опускающаяся в гнездо птица, и снова закружил, будто и сам не мог нарадоваться свободному полету своего звучания; даже когда он замер в каком-то дальнем, темном углу, его все равно еще было слышно.
После этого дивного звука как бы образовалась пустота, и в наступившей глухой тишине вдруг качнулся замок.
— Это было прекрасно! Однако нам следует вести себя осторожнее, чтобы нас не услышали внизу… А для тебя, мальчик, тут найдется одно-два интересных письма…
Я прислушался. Внизу тетушка Кати напевала какую-то песню о бетяре да шелковом платочке, и от этой старинной песни, от старческого пения у меня потеплело на сердце. Затем я открыл шкатулку.
На этот раз я взял в руки опять другую пачку писем, поскольку теперь уже знал, что шкатулка принадлежала не только бабушке, а и тем женщинам из нашего рода, что жили до нее; бабушка лишь добавила свои письма к имевшимся ранее.
Очередное письмо было украшено виньеткой из роз, над которыми вился голубок.
Милая, дорогая моя свояченица!
Давно собираюсь написать тебе, но за делами все некогда, и рука с пером не очень в ладах. За выкройку на платье премного благодарна, постараюсь отплатить тебе добром. У нас новостей никаких, все, слава богу, живы-здоровы, вот только брат Иштван поясницей мается, как раз сейчас должна прийти женщина растирания ему делать… А Шини приехал, да не один, а с каким-то поляком, говорит, будто он — барон, если не врет, конечно. Что один, что другой гол как сокол, но отменному настроению это не помеха. Не сказать чтобы пьяницы, а вино убывает, как вода. Зато уж сколько в доме смеха, веселья! Поляк этот на зиму скорее всего у нас останется; ну да не беда — переживем.
Храни тебя господь, дорогая свояченица!
Тереза
Я взглянул на шляпу дяди Шини; сорочье перо заметно колыхнулось, как бы поддакивая.
— Да, все так и было. Мы действительно там перезимовали, но поляк со своей стороны тоже выставил бочонок вина. Ну, а по весне нас и силой удержать было невозможно; мы вместе двинулись к итальянцам, но там мой товарищ как прилип к юбке, так и отлипнуть не сумел… Истинную правду вам говорю! Конечно, товарищ мой слабину дал, но та итальяночка была чертовски хороша!
Я положил письмо на место и перебрал всю пачку, но там оказались лишь долговые обязательства, счета, расписки, и мне наскучило их читать. На чердаке становилось все темнее, и я уже едва разбирал строчки. Дождь уныло барабанил по черепице.
Я тщательно закрыл шкатулку, еще раз ударил в бронзовый крючок, а затем в своих новых сандалиях спустился на крыльцо. С навеса стекала вода и крохотными ручейками устремлялась в сад, под навесом нахохлившись сидели две ласточки, а где-то на чердаке протяжно ворковал голубь.
«Спятил он, что ли?» — подумал я и вернулся к своим новым учебникам, из которых почерпнул интереснейшие сведения о Каине и царе Ироде, о вреде алкоголя и неоценимой пользе бережного ухода за зубами. Мне нравился каждый раздел учебника, каждая картинка и каждый стишок. Например, в окне сидит птичка, а за окном идет снег, — и к этой картинке стихотворный текст:
Зимний ветер за окном
Шелестит сухим листом.
То стенает, то ревет,
То песни грустные поет.
Меня так заворожили эти строки, что я вдруг возжелал зимы, и эта противная, хлюпающая слякоть-грязь на дворе сделалась еще невыносимее. Если бы я знал, что эта хмурая пора затянется на долгие дни да еще не поскупится и на холод!
Но, к счастью, я этого не знал.
Прошел день, другой, третий. Бабушка латала мои школьные штаны, а я читал либо спал. Спать я всегда мог, и лишь теперь понимаю, какой это благословенный дар… Мысли постепенно переходили в сны, а из снов рождались новые мысли.
Иногда к нам заглядывал отец.
— Мальчонка никак опять спит?
— Пусть отсыпается, — говорила бабушка. — Тут и рад бы уснуть, ан не получается.
— Что мне делать? — вскидывался я спросонок и тотчас раскаивался в своих словах: а ну как отец придумает мне какое-нибудь занятие.
Но он только отмахивался; ему самому надоел этот моросящий дождик, который, наверное, только дней через пять перестал омывать и оглаживать сжатые поля.
Я тотчас помчался к Петеру, который еще не успел стряхнуть с себя сонливость. В облаках уже видны были просветы, хотя кое-где понизу стлались тучи, похожие на рваные, хлопающие паруса.
— Куда пойдем?
Вопрос казался совершенно излишним, ведь идти нам, кроме как к Качу, больше было некуда.
И мы побрели, шлепая по грязи и поскользаясь босыми ногами на раскисшей тропе.
— Тебе не холодно? — беспокоился я за Петера.
— Потом потеплеет, — сказал он, и так оно и вышло.
Когда мы взобрались на вершину холма, вся котловина Кача курилась паром подобно огромной прачечной, которая на рассвете была безнадежно остылой и мокрой, а сейчас, после того как некая добрая душа протопила ее, хранила в себе это влажное тепло.
Но долина Кача была не та, что летом. В низинах скапливался туман, и как бы ярко ни светило в вышине солнце, край оставался молчаливым и выжидающим. Не белели на берегу холсты тетушки Дереш, не звенели веселые крики купающейся ребятни, не слышалось птичьих голосов, а на скошенном лугу свисали с кочек обрывки паутины.
— Я уже получил учебники для третьего класса, — сказал Петер. — Да ведь ты, наверное, знаешь…
— Откуда мне знать?
— Разве отец тебе не говорил? Тетушка Кати принесла, твой отец, говорит, велел мне передать, потому как в прошлом году я вышел в круглые отличники.
«Отец и впрямь мог бы сказать мне об этом», — подумал я и даже ощутил нечто вроде ревности. Выходит, и Петер для него значит не меньше, чем я?
— Твой отец очень заботится обо мне и даже говорил, что, если я и до конца так буду учиться, его преподобие похлопочет, чтобы меня приняли в гимназию в Веспреме. Вот было бы здорово!
— Да, — сказал я, — хорошо бы нам поступить с тобой вместе.
Мы оба умолкли, задумавшись, будто почувствовали, что это всего лишь туманная мечта.
Мы лениво прошлепали вдоль ручья в камыши и долго смотрели на мчащийся к мельнице поток, а выйдя из камышей, в полном изумлении увидели, что высохший до дна пруд превратился в море, по ряби которого плавали лысухи и дикие утки.
Воздух прогревался все сильнее, вода у мельницы бурлила и искрилась брызгами, а в глубокой тишине раздавался шум лопастей.
— Пошли к мельнице!
Мы обошли стороной запруду и пробрались к мельнице, которая с довольным урчанием поглощала воду и зерно, и скисли, увидев, что под навесом расположились батраки: курят трубку и ждут готовой муки. К сожалению, в такие моменты дядюшке Потёнди было не до разговоров с нами… Ничего не оставалось делать, кроме как стоять и смотреть. Волы мирно жевали жвачку, время от времени работники выносили мешок с мукой и сваливали на какую-либо из подвод; пожалуй, мы все-таки решились бы зайти на мельницу, как вдруг один из ожидающих парней схватил с повозки длинный кнут и направился к нам.
— Чего вы здесь высматриваете? А ну пошли прочь, пока кнутом не вытянул!
Эти злобные слова были обращены явно к нам, и мы оторопело застыли, не понимая, чего парень к нам прицепился, когда с порога мельницы вдруг раздался возглас:
— Эй ты, удалец!
Парень остановился и бросил взгляд назад. В дверях стоял дядюшка Потёнди.
— А ну положи кнут! Ежели только тронешь мальцов, тебя самого домой на простыне унесут!
Парню не хотелось сдаваться.
— Что-о?! — дерзко воскликнул он.
— А то, что ежели дома тебя проучить некому, так здесь поделом схлопочешь. Вы-то чего расселись? — обрушился он на батраков постарше. — Этот олух тут на ребятишках зло срывает, а вы терпите?
Тут и работники зашумели, но мы чувствовали себя не в своей тарелке и поспешили убраться от мельницы подальше. Побрели на пастбище, напились воды у колодца, хотя пить нам вовсе не хотелось, послушали шелест старого тополя, полюбовались своим отражением в глубоком зеркале колодца, а затем по проселку поплелись к дому.
Обсаженная тополями дорога тянулась, молчаливая и пустая, от гнезд так и веяло заброшенностью, лишь изредка какая-нибудь одинокая пустельга удостаивала нас взглядом, но сорокопуты исчезли совсем, иволги давно уже пустились в перелет, и по грязной дороге серыми комочками земли безмолвно пробегали хохлатые жаворонки.
Облака вновь сгустились, и солнце прорывалось сквозь них к земле лишь на минуту-другую, но свет его рассеивался непрестанной игрой облаков.
Мы уныло шлепали по грязи домой, и я даже не стал заходить к Петеру.
На прощанье он спросил:
— Мы опять будем в школе сидеть рядом? — и покраснел.
До сих пор мне и в голову не приходило, что может быть иначе, но тут — сам не знаю, почему — черт меня дернул сказать:
— Ты же знаешь, что как нам велят, так мы и сядем…
— Да, конечно…
И он понурясь вошел в дом, а у меня весь день был горький привкус во рту. Трижды я порывался было побежать к нему и сказать, что, конечно же, я ни с кем другим и сидеть не стану, но дождь лил как из ведра, и я, не переставая терзаться, лег спать, и всю ночь мне снилось, что рядом сидит тот парень-батрак с гнусной рожей, мерзко хохочет и пинает меня по ногам…
К утру у меня уже не было мочи терпеть, и я чуть свет помчался к Петеру.
— Я договорился с отцом, — выпалил я, — мы опять сядем вместе. А если захотим, то и в гимназии тоже.
Глаза Петера блестели ярко-ярко, но тогда я еще не знал, что это не только от радости, но и от болезненного жара.
Избавившись от тяжкого груза, я бегом понесся домой и вымок до нитки.
Позднее дождь прекратился, зато поднялся ветер, и стало так холодно, что бабушка затопила печь.
— Заодно и бумаги лишние сжечь, вон их сколько накопилось, — сказала она, и я увидел, что она тем временем связывает очередную пачку писем.
«Ага, глядишь, и эти удастся прочесть!» — подумал я.
Комната наполнилась приятным теплом. Я обсох и снова взялся за учебники, которые бабушка тем временем успела обернуть.
— Если станешь бережно обращаться с ними, они у тебя и к концу года будут как новенькие.
Уж я-то знал, что «новенькими» к концу года им никак не бывать и, к сожалению, они утратят этот свой особый аромат.
В тепле я как-то размяк и, пожалуй, даже уснул, а потом, продрав глаза, долго таращился на промокший сад дядюшки Цомпо, на вяло роящихся пчел, на потемневший от влаги забор, и это зрелище вполне естественно навело меня на мысль о сухом, теплом чердаке.
Бабушка, занятая своими делами, не обращала на меня внимания.
— Вот так-то оно лучше, — шептала она. — Теперь только бы шифоньер в порядок привести… — но эти слова относились не ко мне; бабушка вела свой обычный разговор с самой собою.
«Отца дома нет», — подумал я, а бабушка в это время как раз начала шепотом вздыхать: «Ах, Луйзи, Луйзи…» И тут я тихонько прошмыгнул на кухню, а оттуда — к чердаку; его прогретой тишины и покоя мне недоставало так же, как и моих друзей.
Когда я проходил через кухню, тетушка Кати посмотрела на меня, и я — сам не знаю, почему — покраснел; мне казалось, она видит меня насквозь.
— Когда поднимешься туда, сунь руку поглубже в зерно, — шепотом велела она мне. — Если груда не остыла, то назавтра быть вёдру… Смотри не забудь!
Я лишь кивнул головой.
«Хорошо, если бы предсказание и вправду сбылось», — подумал я уже на чердаке, засунув руку по локоть в груду пшеницы: внутри зерно хранило ровное, сухое тепло.
Затем я вернулся к своим друзьям, но прежде чем сесть в кресло, на ходу погладил рукой бронзовый крючок, а он отозвался мне легким, как дыхание, звоном:
— Идет дождик?
— Да, — кивнул я и опустился в старое кресло, которое едва слышно скрипнуло подо мной.
— Я уж про дождь и не спрашиваю — всеми ножками, даже той, которой давно нет, чувствую сырость.
— Гадость какая! — шепнуло сорочье перо на шляпе дяди Шини. — Я настолько отяжелело от влаги, что того и гляди выпаду из-под шляпной ленты, а ведь мне этого не пережить…
Тут я встал и засунул перышко поглубже под ленту.