Берестяга - Кобликов Владимир Васильевич 6 стр.


Дед Игнат опешил от такой «щедрости».

— Ты что? Неси еще шубный пиджак и пару новых валенок. А то все три пары!

— Замолчи, окаянный! — прикрикнула бабка на деда. — По тебе хоть последнее добро раздай! Нету тут ничего твоего, голоштанный нечестивец. Все в доме мое… И не заикайся. — Бабка Груня угрожающе потрясла кулаком. — Сама буду с ними баять!

Все это видели и слышали Самарины. Прохор закрыл лицо ладонями и тут же услышал взволнованный и строгий голос Натальи Александровны:

— Как же вам не стыдно! У вас пятеро сыновей на фронте, а вы жалеете для них вещей. И так оскорбляете Игната Прохоровича. Он прав, а вы его оскорбляете.

Словно взорвало бабку. Она не закричала, а удушливо зашипела:

— И ты, голодранная беженка, учить меня! Я тебя пригрела, дала кров! А ты меня попрекаешь? Чтобы духу вашего голодного в моем доме завтра не было!

— Не смей! — закричал Берестяга и выскочил из-за стола.

— У, берестняковский змееныш! — Бабка наотмашь ударила внука по спине…

В хату без стука вошли городской мужчина и Татьяна Смагина. Они поздоровались от порога.

Зная, кто верховодит в семье Берестняковых, Смагина сразу обратилась к хозяйке:

— Бабка Аграфена, чего сынам-то из теплых вещей пошлешь?

— Хозяина спрашивай, — ответила старуха.

Чтобы не быть свидетелем неприятной сцены, которая должна была произойти сейчас, Наталья Александровна перебила их разговор.

— Простите, — сказала Самарина, — но я очень тороплюсь в школу, поэтому попрошу сначала взять вещи у меня… К сожалению, мы с дочкой можем дать только вот этот шарф и свитер. Больше у нас нет теплых мужских вещей.

— Вам же самим носить нечего, — удивленно возразила Смагина. — Они эвакуированные, — пояснила она городскому.

— У эвакуированных мы не берем, — сказал мужчина.

— А у нас прошу взять… Мой муж на фронте. — Голос у Самариной стал глухим, решительным. — Словом, возьмите. — Наталья Александровна положила на лавку вещи и позвала Таню.

— Пошли, дочка.

Самарины ушли. И почему-то все — и городской мужчина, и Смагина, и Берестняковы долго глядели на захлопнувшуюся за Самариными дверь.

— Проклятая война, — тихо проговорила Татьяна Смагина, а потом зло и в упор спросила Берестнякову: — Что дашь для фронта? А?

— Носки дам, рукавицы.

Дед Игнат выскочил в сени, как ужаленный. Слышно было, как он возится в чулане, чем-то там гремит. Дверь неожиданно и нетерпеливо распахнулась, и в хату влетел, не вошел, а именно влетел дед Игнат.

— Вот, держите, — и старик прямо на пол положил новый дубленый полушубок и пять пар валенок.

— Не смей, грабитель! — закричала Берестнячиха и бросилась к вещам. — Не отдам! Не имеете права! Последний крест снимаете с тела!.. Убью, постылый задохлик! — Она зашлась от ярости.

— Идемте, — брезгливо сказал городской мужчина.

— Пошли. — У порога Татьяна остановилась и, посмотрев сочувственно на деда Игната, сказала: — Не убивайся, дядя Игнат, тебя никто не осудит. Мы и заходить к вам не хотели: все ведь знают, что у нее зимой льда не разживешься. Только думали, может для детей родных не пожалеет.

* * *

После их ухода в доме нависла гнетущая тишина. Дед Игнат сидел неподвижно на лавке и исступленно смотрел на отшлифованный подошвами сучок. Старик его помнил еще с тех пор, как помогал стелить половицы плотникам. Еще тогда он обратил внимание на причудливый рисунок на поперечном срезе. Издали смотреть на этот срез — вроде бы солнце заревое выныривало из воды. А иногда казалось, что солнце это закатное… От времени доска поистерлась, и сучок стал выступать еле заметным бугорком.

Бабка Груня закаменела возле отвоеванных вещей. Она растерялась. В ее душе сейчас боролись два противоречивых чувства: жадность и боязнь дурной славы. Но жадность брала верх, жадность постоянно жила в душе Берестнячихи, а чувство стыда — чувство пришлое, временное.

И вдруг бабка Груня и дед Игнат разом вздрогнули. Из-за печки, где стояла кровать Прошкиного отца и на которой теперь спали дед со внуком, раздался крик:

— Убегу!!! К папке!.. На войну!.. Осрамила!.. Убегу!

Самарины прожили у Берестняковых еще несколько дней. Бабка Груня притихла и больше не напоминала им об уходе. В душе старуха каялась, что не удержала тогда злых слов. Но слово не воробей… Бабка Груня надеялась на отходчивость квартирантки. Совсем не выгодно было для Берестянихи, чтобы Самарины ушли от них именно сейчас. Хоть и была бабка Груня человеком черствым, жадным, эгоистичным, но сильно любила внука. И не могла она не видеть, что с тех пор, как поселились у них Самарины, Прошка стал совсем другим, более поклонным, желанным, а главное — лучше учился. Раньше он приносил в табеле одни «псы», а с Таней в хорошисты вышел.

И по другой причине сейчас было выгодно Берестнячихе, чтобы Самарины оставались у них на квартире. Все село узнало историю с вещами. Все открыто осуждали бабку Груню. Ей и так не стало проходу, а уйди от них Самарины, совсем заклюют ягодинки.

* * *

Прохор перестал ходить в школу и прятался от Натальи Александровны и Тани. Он считал, что они теперь возненавидели его: бабкину вину внук взял и на свои плечи.

Целыми днями Берестяга пропадал в лесу или у охотника Скирлы.

Прошка не мог прожить дня, не увидав Тани. Он выслеживал девочку, когда она шла в школу или из школы домой.

Однажды Прохор и Таня встретились на крыльце: Берестяга не успел вовремя спрятаться.

— Проша, здравствуй.

— Здравствуй.

— Где ты пропадаешь?

— Нигде, — буркнул Прохор и заспешил во двор.

Таня посмотрела ему вслед. Задумалась. Она решила, что Прохор, так же, как и его бабушка, не любит их, не любит эвакуированных. А ей Прохор так нравился. Он раньше казался Тане очень справедливым, сильным.

Неужели Таня ошибалась в нем? Неужели он притворялся. Ведь притворялась же вначале его бабушка радушной и гостеприимной хозяйкой и называла их с мамой «красавушками», «ангелочками».

Тане захотелось заплакать, но она больно прикусила губу и вошла в дом, который ей сейчас показался особенно чужим.

Прохор же страдал. Он ругал себя за неожиданную резкость. И как это у него получилось. Почему он сказал ей это грубое «нигде»? Берестяге хотелось вернуться к Тане на крыльцо и попросить у нее прощения, рассказать ей все, что у него на душе. И он собрался вернуться на крыльцо, но услышал, как открылась, жалобно пропев, дверь в сени, а потом резко захлопнулась. «Вот и все, — с отчаянием подумал Прохор. — Ушла…»

Сам не зная зачем, он вошел в сарай. Увидел топор, схватил его и вдруг стал с ожесточением колотить чураки. Ударял с каким-то остервенением по заветренным желтым срезам березовых комлистых чураков и зло ахал: — А-а-ах! А-а-ах!

И ему чудилось в эти минуты, что рубит топором все то, что связано с несправедливостью, с бабкиной жадностью, рубит те злые силы, которые разрушили его дружбу с Таней… Наконец, он выбился из сил, бросил топор и вышел из сарая. Прохор не знал, что ему делать, куда девать себя. Он постоял возле дома, а потом побрел куда глаза глядят.

Берестяга пришел к домику Скирлы. Домик этот стоял на вершине поклонной горы, недалеко от старой церкви. «Зайду к деду, — решил Берестняков. — Посижу у него…»

Прохор и Скирлы, несмотря на разительную разницу в возрасте, были большими приятелями. Оба они — заядлые охотники, оба, как все, кто любит и понимает язык леса, — молчуны.

Всех удивляла эта дружба. Только бабка Груня считала, что Скирлы — старый колдун и приворожил ее внука. Сколько раз Берестнячиха собиралась «турнуть как следоват колдунюгу Скирлыщу», да боялась. Старуха считала, что с колдунами шутки плохи.

Скирлы жил одиноко. Родных у него никого не было. И он очень привязался к Прохору. И хотя никогда не высказывал открыто старый Скирлы своей безмерной и благодарной любви, Прохор все равно чувствовал это и сам его безгранично и преданно любил… Только с Прохором Берестняковым Скирлы был откровенен. Только Берестяге он рассказывал о себе, говорил то, чего не говорил никому. И мальчик честно и свято хранил тайну Скирлы.

* * *

Даже среднее поколение на селе не помнило, а вернее, просто не знало настоящего имени старого Скирлы.

С первой мировой войны вернулся он на деревянной ноге. Сам первым и сказал о себе: «Вот и вернулся я. И стал теперь Скирлы. Скирлы на липовой ноге…»

Скирлы, так Скирлы. Прозвище ягодновским понравилось.

Скирлы пристроился церковным сторожем и заодно звонарем. Такого звонаря в Ягодном никогда еще не было. Звонил Скирлы с величайшим старанием и, надо сказать, виртуозно. Особенно «звонарь на липовой ноге» любил звонить к вечерне. Он забирался на колокольню и долго смотрел на бескрайние дали, подернутые грустной дымкой, и каждый раз вспоминал Ксению, которую любил и которую отдали насильно за другого. Она жила в соседней деревне, где не было своей церкви. Иногда Ксения приходила в Ягодное, чтобы помолиться. Редко, но приходила. И почему-то все больше к вечерней службе. Скирлы знал это, поэтому вечерний звон был для него любимым.

Он закрывал глаза и, думая о Ксении, начинал вызванивать нежную и печальную мелодию. И каждый раз она звучала по-новому, но непременно нежно и грустно. В колокольном звоне Скирлы выражал свое горе, колокола пели, уносили в сине-алые дали мечты одинокого церковного сторожа. Но как бы ни разнились мелодии, созданные Скирлы, они всегда кончались редкими ударами в главный колокол: «Бом-м-м… Бом-м-м… Бом-м-м…» И густые звуки поющей меди напоминали вздохи человека.

Скирлы знал, что Ксения овдовела, что муж ее убит на германском фронте, но ни разу не пытался встретиться с нею. «Нужен я ей с липовой ногою», — рассуждал Скирлы. А Ксения ждала с ним встречи. Но он прятался на колокольне и незаметно наблюдал за нею, когда она шла в церковь или уходила по тропинке, которая спускалась по поклонной горе к лесу.

Однажды они все же встретились. Случайно. Осенью.

Пришло погожее цветастое бабье лето. Скирлы любил эту пору. Каждую свободную минуту он старался провести в лесу или на берегу Видалицы. Ему нравилось бродить по шуршавшей от опавших листьев земле, собирать грибы. Лес в это время нарядный, пестрый. Каких только красок нет в лесу в эту пору. Деревья, травы, цветы, кустарники прожили лето и сейчас отдавали земле семена, плоды. И, чтобы земля приняла их дары, чтобы она была щедрой и доброй, лес одевал самый яркий и праздничный наряд. Позолотились листья берез, ярко подкрасились легкомысленные молодые осинки, запылали клены. Золотистые, красные, бурые, темные, малиновые, зеленые листья осыпались на землю, чтобы украсить ее богатым ковром.

Скирлы знал, что все это скоро исчезнет. Ударят заморозки — эти злые вестники зимы. А там и зима со своими белыми нарядами.

Он вышел из дому поздно. Собирался уйти пораньше, да попадья заставила набить обручи на кадки. Решил далеко в лес не заходить. Но как-то само собой вышло, что забрел он на дорогу, которая шла к деревне, где жила теперь Ксения. И Скирлы пошел по той дороге. Идет, похрамывает. «Дойду, — думает, — до просеки рубежной и сверну к сторожке. В гости к леснику зайду».

Задумался Скирлы и не заметил, что навстречу ему женщина идет. Очнулся, когда шаги чужие услышал. Вскинул глаза и остановился изумленный. Навстречу шла Ксения. Застелило ему глаза дымкой. Почувствовал Скирлы, что упадет сейчас. Плетушку из рук выронил. Зажмурился, словно спасаясь от чар.

— Здравствуй, — сказала Ксения.

А он в ответ и слова вымолвить не смог.

— Здравствуй, — повторила Ксения. — Или не признал меня, Тема?

— Как же я мог не признать тебя. Только теперь все зовут меня не Темой, а Скирлы, Скирлы — липовая нога. — Скирлы осмелел. Взглянул на нее, а взглянув, уже не смог оторвать взгляда.

Ксения глядела на него ласково, с укором.

«Как же ты мог, Тема, до сих пор не повидаться со мною?» — спрашивали ее глаза. И Ксения повторила вслух то, что спрашивали глаза:

— Как же ты мог, Тема, до сих пор не повидаться со мною?

— Нет больше Темы, — глухо сказал он. — Вместо него теперь есть Скирлы. — Он почти выкрикнул: — Скирлы! Скирлы — липовая нога!

— Знаю, ненаглядный мой. Знаю. А для меня ты, как прежде, Тема.

Прихожане были крайне удивлены, когда услышали, как Скирлы зазвонил к вечерне. Вместо тихой, непоправимой печали в перезвоне колоколов они вдруг услышали торжество, радость. Это уже было не горькое размышление о прошлом, не вздохи разбитой души.

Богомольные ягодинки опасливо крестились, заслышав набатный гул колоколов. Даже батюшка (ленивый и добродушный чревоугодник с мясистыми и вечно мокрыми губами), разоблачаясь после службы, сказал Скирлы:

— Ты бы, сын мой, не очень усердствовал бы, звоня-то. Прежде у тебя выходило и благовестнее и богу угоднее.

Но Скирлы в бога перестал верить еще тогда, когда Ксению отдали за другого. А уж когда ему оторвало ногу, то и вовсе безбожником стал.

Все в Ягодном считали, что звонарь рехнулся. А он вдруг обвенчался с Ксенией. И она переехала к нему в дом.

Ксения к нему вернулась, а вот старое имя не вернулось. Так и продолжали звать Тимофея Провоторова Скирлы. А он на это плевал: пусть хотя горшком называют, только бы в печку не сажали, а главное — Ксения бы с ним всегда рядом была.

Счастье их совпало с тревожными и непонятными для деревни временами. Ходили слухи, что скоро турнут помещиков и будто бы царя не будет. Скирлы верил этим слухам. Верил по тому, как вел себя его хозяин. Батюшка стал мрачным, опасливым, коней все наготове держал. А главное, вера такая в душе звонаря жила потому, что в окопах он познакомился с большевиками. И всем сердцем был за этих правильных и смелых людей.

Первым о революции жителям прихода возвестил Скирлы-звонарь. Он ударил в колокол набатно, неистово, собирая людей на сход, где пришлые люди сообщили, что царя свергли. Скирлы на сходе выбрали секретарем сельского Совета.

…Когда в Ягодное пришли белые, Скирлы пришлось скрываться. Но были люди, которые не забыли Тимофею Провоторову его набата. На Скирлы донесли. Беляки пришли к нему в дом. Все обыскали, но хозяина нигде не нашли. Тогда белые стали допрашивать Ксению. Она знала, где скрывается ее Тема, но молчала на допросе, молчала и тогда, когда ее пытали.

Белогвардейцы изрубили шашками сначала маленькую дочь Ксении от первого мужа, а потом и ее самое.

Скирлы вернулся в Ягодное вместе с красными. Веселый, счастливый. Торопливо заковылял к своему дому, а вместо дома головешки и черная печь с торчащей в небо трубою.

Скирлы замер, а потом запрыгал к соседям.

На пороге его встретила старуха Домна. Она низко опустила голову и прижала руки к впалой груди.

— Что молчишь, бабушка Домна? — еле выдохнул слова Скирлы.

Старуха скорбно закачалась из стороны в сторону.

— Да скажи ты, что случилось? — зашептал он.

— Лучше бы тебе, горемычный, и не возвращаться к гнезду своему, — запричитала Домна. — Лучше бы…

— Что с ними?! — закричал Скирлы.

— Порубил их беляк проклятый…

— Порубил? — И вдруг он захохотал, захохотал зловеще, безумно.

Домна с невестками искали его и не нашли. Где они только не побывали за этот долгий и тревожный день, а вот на колокольню наведаться не догадались.

…На следующее утро, на рассвете, белая конница решила выбить красных внезапной контратакой. Беляки верно рассчитывали, что усталые красные конники будут крепко спать под утро…

* * *

Тихо покидала ночь землю. Она осторожно уходила на запад, а с востока лениво брел полусонный рассвет. Скирлы застывшим взглядом смотрел с колокольни вдаль. Он видел, как убегает к далекому горизонту тускло-темной полосой лес, как дымится Видалица, как дышат туманами росистые луга, но не узнавал родных мест. Ему мерещилось, что он не на земле, а на небе. И от этого становилось смешно. Скирлы неожиданно начинал посмеиваться, словно кто-то принимался его щекотать. Молчит, молчит, и засмеется… Он ничего не помнил: ни где он, ни как и зачем забрался на колокольню (да он и не подозревал, что сидит на колокольне: какая же на небе колокольня), а главное Скирлы не помнил, что у него была красавица жена Ксения и приемная дочка Вера… И Скирлы безмятежно смотрел окрест и изредка посмеивался…

Назад Дальше