Вот тебе, Ветерок, фирменная песенка. Смотри, какой я фартовый парень, как легко и точно веду в танце красивую старшеклассницу.
— Как живешь, Нина?
— Хорошо, — сказала она спокойно.
— Какие планы? Нина задумалась.
Я знал, что она ответит через минуту, и не торопил ее.
Не снимая ладони с моего плеча, Нина сказала:
— Через два года я выйду замуж. У меня жених есть.
— Не надо! — крикнул я беззвучно. Я знал этого франтоватого жениха. Брак будет не самый удачный.
Но не стал ничего пророчить: Нина все равно бы меня не послушалась.
Оглянулся на своих, крикнул:
— Алена, Кир, почему вы не танцуете? Гусевы, я вас просто не узнаю!
Алена и Кир с Гусевыми вошли в общий круг. Лена-полено бурно хохотала где-то рядом, наслаждаясь неожиданно вернувшейся молодостью.
Ветер сменил скучную пластинку на бодрую, и мои плясуны «дали» молодежный танец. Все так и уставились на них; никто до сих пор не видел, как можно красиво и индивидуально танцевать, сопровождая ритм разнообразными движениями,
а не просто хватать партнершу «за клешню» и за талию и шептать ей при этом всякие глупости в ухо. Можно вот так: как Алена и Кир — на расстоянии и вместе.
И тут кто-то из моих друзей запел под Утесова:
После слов: «Что-то я тебя, корова, толком не пойму» — раздалось дружное: — Му-у-у...
Захваченная всеобщим легкомыслием Алена созорничала. Прокричала в ночь голосом Аллы Пугачевой песню из ее репертуара:
Сначала все словно онемели, потом опомнились, засмеялись, грянули хором:
А моя-то Пугачиха стоит довольная в окружении Гусевых и других поклонников из сорок седьмого. Я хотел было крикнуть: «Алена, ты что это?» Но передумал. К Алене подошла Нина, попросила: «Повтори, пожалуйста. Я что-то этого номера не знаю...»
Что дальше пел трудяга-патефон?
Помню ликующий, распахнутый мир в песнях Орловой:
Радость-то поет, как скворец, а мне почему-то грустно.
— Грустить не надо... — произнесла шутливо Нина, проходя мимо меня.
— Это пройдет, — ответил я совсем взрослым тоном. — Ностальгия. Ретро...
Она взглянула на меня незащищенно. Мы танцевали с ней последний свой танец.
— Знаешь, — сказал я, заглядывая в Нинины глаза из будущего, — ты станешь хорошей эстрадной певицей, а я — на самом деле — писателем. И мы больше не увидимся.
— Почему? — Она удивилась. Ей дано было заглянуть только на два года вперед.
— Спой, Нина! — попросил я.
Она согласилась. И, едва умолк Утесов, зазвучал над лесом звонкий девичий голос.
Она спела одну строфу. Никто не двинулся с места, не заговорил. Тишина опустилась на поляну. Все замерли, как на старом снимке. Вот он, в памяти и на самом деле: группка застывших в танце юных дачников, патефон на большущем пне, колонны сосен, фонарь луны.
Я просигналил Ветру:
— Собраться всем вместе!
Мы встретились под сосной, озаренной лунным фонарем. С трудом вырвали из круга танцующих Лену-полено. Даже в темноте было видно, какая у нее физиономия.
— Как хорошо, братцы-кролики! Кир, это ты? — тараторила она. — Ветер, почему ты печален? Писатель, успокойся! Алена, прими мои извинения. — И добавила: — Я готова. Я, братцы-кролики, счастлива...
Алена не удержалась, чмокнула тетку в щеку.
— Вот такой я тебя люблю!
Когда мы проникали сквозь толстенную сосну, в середину ее ствола, раздался жизнерадостный голос Лены:
— Как его? Гаврош? А-а, Гаврик! Наверное, он заждался нас в своем ящике.
Слава богу, за вечер хоть одна судьба была решена.
Суд памяти
Я тайно вызвал Кира во двор.
— Мне нужно на один час в сорок четвертый. 21 октября. Это важно.
— Мы вдвоем? — спросил Кир.
— Вдвоем. Там идет суд над убийцей.
— Понял, — ответил Кир. — Делай, как я. Я положил ему руки на плечи.
Точно помню эту дату:21 октября меня вызвали в суд в качестве свидетеля. В суде я никогда не был, не знал, что там говорят, и Лехины коньки не взял из-под лестницы. Карлуша признался в двух убийствах — девушки и старика, а убийство Лени Манина отрицал. Сейчас, именно сейчас, я исправлю ошибку.
Мы оказались с Киром в нашем дворе. Двор был пуст, уныл. На небе висели свинцовые тучи. Я нырнул в парадное, достал из тайника под лестницей коньки, завернутые в синюю тряпку. Хитер ты, Карлуша, здесь никто искать не стал. А я, оказывается, жуткий трус, даже перепугался, когда нашел коньки. Что ж, пусть будет суд и надо мной!
Показал «гаги» Киру. Новенькие, никелированные, с тупым лезвием. Леха так и не успел их заточить, примерить, прикрутить к валенкам веревкой с палкой.
Мы побежали под уклон, на Каланчевскую улицу. Здесь катались зимой на коньках. Разгонялись вниз до самой трамвайной линии. И ждали попутный грузовик, который поднимет в гору, цеплялись за борт проволочным крюком. Это особое удовольствие: искры сыпались из-под коньков, когда попадался голый булыжник, ветер румянил лицо, и главное было уследить, чтобы кто-то внезапно не высунулся из-за борта, не сорвал с тебя шапку.
Серое строгое здание городского суда напротив трамвайной остановки. Поднялись на второй этаж. Комнату, где проходил суд, я помнил.
Маленький зал набит людьми.
Я приземлил Кира на край скамьи и сразу увидел убийцу. Белокурый, с невозмутимым лицом, он уверенно сидел на скамье подсудимого. За его спиной застыл милиционер. Чуть поодаль, тоже под охраной, томились Вага, Франт, братья Волы.
Я подошел к высокому столу, положил перед судьей сверток.
— Что это? — спросил судья.
— Коньки... друга. Леонида Манина. — Судорога сдавила мне горло, но я пересилил волнение и страх, указал на Карлушу. — Его убил вот этот.
— Ваша фамилия, имя, отчество? — спросил судья.
Я назвал себя.
— Это мой свидетель, товарищ судья, — пояснил, вставая, прокурор. — Он из седьмого класса.
Судья развернул тряпку, и все увидели новенькие Лехины коньки. Родственник моего убитого друга, сидевший в зале, закрыл ладонями лицо.
Я отвечал на вопросы прокурора, адвоката, судьи, а сам глядел на старого железнодорожника в коричневой форме — дядю Герасима. Он жил в нашем парадном, а в суде был народным заседателем. Дядя Герасим великолепно знал тайник под лестницей. Он мне поверил.
Я не хотел смотреть ни на белокурого убийцу, ни на его соучастников. Один только раз, назвав Вагу, изготовившего нож для Карлуши, я обернулся к нему, спросил:
— Что ты молчишь, трус?
Вага криво усмехнулся, уставился в потолок. Карлуша не заинтересовался коньками, как все присутствующие на процессе, которые вытягивали шею, чтоб разглядеть мою находку. Карлуша, ходивший обычно в чистенькой, постиранной и разглаженной матерью рубашке, при галстуке, в сероватом пиджачке, сейчас был в затрапезной телогрейке. Белокурые волосы обриты, сам он непохож на себя. Никто раньше не знал ни его точного имени, ни отчества, ни фамилии. Всем было известно только, что он сначала первоклассник, потом второклассник... семиклассник... девятиклассник... живет с мамой, работает в аптеке помощником провизора. Знали, что Карлуша вежлив, старателен, исполнителен.
И никто не знал, что у него сердце волка. Вот он на виду у всех.
И я подумал: «А что, если бы коньки подарили не Лехе, а мне?» И Карлуша подошел бы ко мне, к знакомому пацану, спросил спокойно: «Чего несешь? Дай подержать». А я было не согласился, как Леха?.. А-а?.. Тогда бы я лежал сейчас на Бабушкинском кладбище, а Леха принес бы в суд мои «гаги».
Он такой был — Леха. Он бы принес.
Снова спрашивал я себя: кто же он, Карлуша?
И даже задохнулся от мысли: «Неужели фашист?»
Так вот запросто: среди нас, городских ребят, среди конников Буденного и просто неунывающих трудяг москвичей, среди всех наших встреч, игр, песен, среди нашего сурового настоящего и такого долгожданного будущего — фашист?
Да, фашист!
Он сидел перед всем народом на скамье обвиняемого.
Теперь я его не боялся. Не боялся никого из разношерстной шайки бандюг. Я знал, точно знал, что фашисты нападают из-за угла не только на фронте. Я понял, что короткая Лехина жизнь входит в число двадцати миллионов жертв войны. Он погиб, как и отец на фронте, мужественно и внезапно, фронт проходил и по нашему Грохольскому, не только под Вязьмой, где пуля скосила Манина-старшего. Любимой песней Лени была отцовская «Конная Буденного». Помню, как до войны они тихо напевали, сидя во дворе на лавочке: «Никто пути пройденного у нас не отберет...»
Стены зала словно раздвинулись во времени-пространстве, явственно услышал я грустный, щемящий сердце, медленный напев моего друга Марка Бернеса. Он любил именно так говорить: «Я напою вам...»
Манин-старший лежит под Вязьмой, младший — на Бабушкинском кладбище напротив дома моей бабки.
Скоро выйдет замуж Нина. И Маринка из нашего двора, на которую бросал тайные взоры Леха, уедет с мужем в Мурманск. Нет, гад Карлуша, я не прощу тебе предательства нашему двору, своему двору, всему Грохольскому...
Карлуша ни разу так и не взглянул на меня. Он все вежливо отрицал, прикидывался тихеньким.
Через два дня, когда Вага поймет, что перед ним не просто парень из соседнего двора, а настоящий убийца, он признает свой нож, и Карлуша на мгновение дрогнет, спустит уголки губ, но тут же соберется, подтянется, нагло оглядит зал. Помнил ли он лицо своих жертв, не страшно ли ему было по ночам? Не знаю. Тогда я еще многого не осознал.
Внезапно что-то переменилось в душной тишине зала. Поднялся во весь огромный рост старый железнодорожник — дядя Герасим.
— Там наших поубивали. И убивают. — Он указал пальцем в пространство, обратив взор на Карлушу. — А ты здесь своих убиваешь! Не наш ты человек!
Карл застыл на своем стуле.
— Я танк немецкий не за тебя подбивал. Не за тебя! — И железнодорожник грузно опустился в кресло народного заседателя.
А зал задвигался, загудел, словно наполнился толпами, гулом незримых людей — ополченцев Москвы. Они, как и дядя Герасим, июльским утром сорок первого года вышли из дома с мешочками, рюкзаками, портфелями. По возрасту, состоянию здоровья или необходимости по работе они считались освобожденными от армейской службы. Но они шли на фронт добровольно. Потому что враг был под самой Москвой. Сто двадцать тысяч москвичей вступили в народное ополчение — рабочие, ученые, учителя, врачи, поэты, домохозяйки. Им выдали то, что было в наличности: винтовку, несколько патронов, гранаты, бутылки с зажигающей смесью. Почти никто из ополченцев не вернулся. Но они вместе с армейскими частями отстояли Москву.
Дядя Герасим вернулся.
Дочь его Рая рассказала мне, как отец пополз навстречу танку с крестом на башне и метнул в него бутылку с горючей смесью. Он успел заметить только, как запылала броня, и тут же был ранен и потерял сознание. Его после боя отнесли в медсанбат. Ночами дядя Герасим кашлял так, что слышно было за нашей обитой войлоком дверью. А утром шел на службу.
Карл, видимо, почувствовал неотвратимость наказания, его стало лихорадить. Милиционер уставился на его дрожащую спину.
Гул в зале нарастал, и судья сделал замечание.
«Да, — подумал я, — пусть-ка глянет этот подонок в глаза Лехиной родни, в глаза ополченцев. Пусть!»
Я покинул свидетельское место и, проходя мимо Карлуши, сказал:
— Фашист! Подлый ты фашист!
Он отвернулся.
Милиционер проводил меня внимательным, задумчивым взглядом. Мне показалось, что милиционер за спиной Карлуши не пеший, а конный и смотрит так, будто пропускает на послевоенный футбольный матч на «Динамо».
— Что ему будет? — спросил побледневший, взъерошенный Кир, когда мы спускались по лестнице.
— «Именем Союза Советских Социалистических Республик...» К расстрелу!.. И не говори ничего, пожалуйста, Алене... Прости, что так получилось. Я должен был сказать...
Кир кивнул.
— Я все понял.
Я хлопнул его по плечу.
— Каюк всяческому фашизму!
Золотые весла времени
Я сидел на скамье в знакомом дворике. Впрочем, двор чуть изменился. Один из особняков снесли, на его месте орудовал однорукий кран. Исчез куда-то зеленый ящик, зато появилась беседка. Трава распушилась, выросла, запестрела цветами. Быстро все меняется в жизни.
— Вот он сидит как ни в чем не бывало! — раздались сзади голоса. — Мы его ищем, а он греется в лучах славы...
Ко мне бежали писатели-выступатели во главе с писателем-заседателем. Они были явно чем-то озабочены.
Я вскочил и охнул, вспомнив про неподатливую ногу. Нет, она была податлива, только немного прихрамывала без гипса.
— Куда ты исчез? — Писатели окружили меня. — Пошли! До начала обсуждения пятнадцать минут.
— Обсуждения чего? — спросил я, ничего не понимая.
— Как чего? — удивились, в свою очередь, мои коллеги. — Мы собрались обсудить твою новую рукопись . «Уйди-Уйди ».
Ах, вот оно что? Разве я им ее показывал? Может быть, мне вся эта странная история пригрезилась? Я поискал взглядом свой верный портфель и нашел его посреди зеленого газона. Какие-то травы, цветной горошек, росток хмеля оплели его со всех сторон, словно портфель был посеян вместе с ними.
Я поднял голову и увидел чуть поодаль своих друзей.
— Вы ждете меня?
— Тебя! Кого же еще! — загалдели они в три голоса. — Мы же обещали...
Что они обещали? Ну, конечно, полет!
Повернулся к коллегам.
— Обсуждайте, пожалуйста, без меня. Я занят.
— Как занят?.. Чем, собственно, занят? Что может быть важнее рукописи?
— Я не закончил ее. Остался один эпизод. — Я подмигнул ребятам.
— Какой еще эпизод? — авторитетно возразил заседатель. — Там ясно написано: «Конец».
— Конца не бывает, — сказал я. — Верно, Алена?
Мы, четверо, уже стояли тесным дружным кружком, крепко держась за руки. Потом оттолкнулись ногами от земли и, медленно кружа, поднялись вверх.
— Эй, куда вы? — закричали приятели-писатели и засмеялись, наблюдая необычное зрелище.
Писатели все поняли: ведь они прочитали мою рукопись.
Радостный лай зазвучал внизу. Из подъезда во двор выбежал пес.
— Может, взять его с собой? — предложил Кирилл, кося глазом на зеленый газон, где пытался встать на задние лапы, запрокинув морду вверх, Гаврик.
— Сидеть, Гаврик, ждать! — велел я. — Мы прилетим!
Пес услышал меня, послушно забрался под скамью.
Мы устремились в золотисто-синие просторы неба, ввинчиваясь в прозрачные волны воздуха, ловя утренний ветерок, впитывая в себя живительный солнечный свет.