Семья, работа, свобода, сердце — все лежало в моей маленькой ладошке и работало на меня, когда и как я хотела. Постепенно она сжималась, превращаясь в кулак, и вот пальцы сомкнулись. Старый педофил значительно мне надоел своими серенадами и выложил за мое терпение половину того, что имел, и грозил расплатиться свободой, если не отдаст все. Статью за развращение несовершеннолетних никто не отменял и он бы проиграл, если б у меня было столько опыта, сколько сейчас.
Но хитрый питон ловко вильнул хвостом и вовремя ушел в джунгли от недостаточно опытной малолетки, оставив лишь кусочек своей кожи в руке. И видно из-за нее далеко не ушел — свое всегда жалко. Он остался приглядывать за мной из зарослей, потрясенный моим проворством. Охотился на меня, ожидая подходящего момента, а я о том не знала. Возможно, он еще пылал страстью, возможно, хотел отомстить, но, видно, понял, что со мной лучше дружить, чем любить, лучше сотрудничать, чем мстить. Я животное свободолюбивое, меня арканом не возьмешь, а давление приведет к тому, что я взбрыкну и умчусь в прерию, ломая заграждение. Он это понял, он изучил меня, пока я бегала от вольера к вольеру в поисках достойной стаи. Прошло три года и он дождался — я оступилась, влезла в нору чужой юрисдикции, вскрыв замок уголовного кодекса, и славно полакомилась… на три статьи сразу. Тут он и вылез из зарослей с милейшей улыбкой довольной охотой змеюки. Мы встретились с ним вновь и серьезно поговорили. Наши интересы совпали. Он помог мне, а я с тех пор помогаю ему. Эти отношения нас вполне устраивают внешне, но кто знает, не ждал ли питон еще много лет в засаде, чтоб удовлетворить еще один свой рефлекс — месть?
Может, мне испугаться?
Но как раз этого я не умею. Страх с рождения слишком сильно преследовал меня, возникая по поводу и без, и в один момент надоел. Я вдруг поняла, что благодаря ему бегу от себя и от жизни, уворачиваюсь от трудностей и живу, как мышка с норке, боясь лишний раз выглянуть на свет, пригласить в свою норку хоть того же хомячка. Страх формировал привычки, диктовал мне свои условия существования, управлял мной, словно отдельная сущность, причем более умная, тонкая в своих кознях. И я решила взбунтоваться и выгнать его, позаимствовав его коварство для собственных нужд, а не против.
Для начала четко поняла, что он мне не нужен и аргументировала — почему. С ним я была уязвима и ранима, обидчива, недоверчива, испуганна и замкнута. Я жила в полной, абсолютно счастливой семье, но все время боялась, что что-нибудь произойдет, и моя семья распадется или, того хуже, родители умрут. Я хвостиком ходила за мамой, боясь, что она исчезнет, стоит мне выпустить ее подол из рук. Я все время влезала меж матерью и отцом, шли ли мы гулять или ложились спать, только так чувствуя себя спокойной и уверенной. Слева мама, справа папа, оба живы, здоровы, рядом со мной — вот он предел счастья.
Я слишком любила их и слишком боялась потерять, чтобы этого не произошло.
Отец ушел от нас. Это было больно, это было страшно, это было обидно.
Мама переживала очень сильно, она перестала замечать меня, все чаще срывалась и глупела на глазах, устраивая то мне, то отцу сцены, принялась шантажировать мной, словно вещью, а отец в ответ принялся настраивать меня против нее. Глядя на все это, я поняла, что главная беда не в том, что нам плохо, а в том, что мы сами виноваты в своих неприятностях. Мы доверяли отцу и любили его, мы сами позволили доставить нам боль, привязавшись к нему. И поняла, что нельзя никому верить, если даже родной человек способен предать, и нельзя никого любить, если это не ценится даже в близком круге, а используется, как оружие против тебя, а счастье, к которому все стремятся — миф, миг, замок на песке. Тогда же я поняла, что люди — звери, живущие на инстинктах, и способны, как крысы, есть своих детенышей, спариваться с первой попавшейся самкой, жить, удовлетворяя лишь свои сиюминутные нужды. Именно свои, потому что на соседние, чужие — им плевать. В этой жизни каждый за себя и каждый для себя.
Что и говорить, осознание было болезненным и слишком ранним — мне не было и десяти лет. И все-таки, возможно, именно потому я успела измениться и избавиться от страха, став непробиваемой для любых чужеродных эмоций, желаний. Чувство самосохранения постепенно отключилось напрочь, как только я поняла, что бросить меня не могут, если я этого не позволю. И не позволяла — не привязываясь и не допуская к себе, научилась лгать и смеяться, скрывая боль, кусать первой, не дожидаясь, пока укусят тебя. Не просить, не требовать, а брать, не навязываться, а обязывать, не привязываться, а привязывать. Сердце черствело, покрываясь твердой коркой презрения к зверюшкам, душа убеждалась в правильности избранного пути.
Я стала такой, какой стала, и ничуть о том не жалела, как не собиралась меняться.
Любовь, долг, морально-этические законы, вера в дутые идеалы, порядочность — все это для питомцев зоопарка, а я служащая. Конечно, я не решаю, кому дать морковку иллюзий, кому прописать охлаждающий душ, кому выдать премиальные из филе приглянувшегося соседа, но я готовлю этого соседа. Я настраиваю брансбойт, от меня зависит, насколько он будет холодным, насколько струя будет сильной и болезненной.
Трудно ли так жить? Я не задумывалась, потому что видела — к такой жизни стремятся все, но не каждому дано того достичь. Меня угнетало другое — одиночество. Да, мы все по сути одиночки, но некоторым в жизни посчастливилось найти свою стаю и жить в ней. Им я искренне завидовала и далеко не белой завистью.
Стая, в которую меня привел Ка-а, была мне чужой, как и я, осталась ей приемным детенышем, годным к употреблению, но не пониманию. Я не имела ни друзей, ни подруг. Еще в школьные годы, вдоволь насмотревшись, как подруги ссорятся из-за пустяков и мирятся, потому что больше дружить не с кем, используют друг друга для достижения какой-то маленькой цели, например, получить пять по алгебре. Или, наоборот, очень высокой — поступить в институт, в котором декан — отец подруги. Как обижают друг друга, вымещая плохое настроение или скверность характера, улыбаются в лицо, а сами держат нож за спиной. Как лезут в душу, чтоб натоптать в ней побольше, как соперничают меж собой из-за мальчиков или престижных прибамбасов, хвастаются тряпками и болтают без умолку о всяком вздоре. Когда одной из них нужен дельный совет — я поняла, что лучше остаться одной и завести кучу знакомых, необременительных, но полезных, и играть с ними в дружбу, чем действительно дружить. Во всяком случае, так будет честнее — истинной и бескорыстной дружбы я не встречала, а все, что называли этим словом, и близко к определению не подходило. Нужда и выгода — вот что стояло за ним, и неважно, нуждаются в тебе или нуждаешься ты, фальшивая маска остается фальшивой маской, даже если тебе ее раскрасит самый известный художник и усеет бриллиантовым узором самый искусный ювелир.
У одиночек свои правила жизни, более жесткие, более бесцеремонные, потому что за них никто не постоит, не принесет на блюдечке кусочек хлеба и стакан воды, не залижет раны, не согреет своим теплом, не прыгнет на телегу за провиантом, как делают это волки, рискуя собственной шкурой ради всей стаи. У одиночек вой протяжнее и тоскливее, а жизнь короче, но они никому не должны и никогда не будут брошены или преданы, и чужая боль не коснется их — им довольно своей, и ровно на приказы, законы, заборы. Их жизнь — миг, как у любого другого, но этот миг безраздельно принадлежит лишь им. Они ничего не имеют, поэтому у них нечего отобрать, они никого не подпускают к себе, поэтому никто не ранит их, им не у кого просить, и потому они умеют брать. И сколько ни рассуждай на эту тему, плюсы и минусы такой жизни все равно приходят к знаку равенства, как и у других — холмику земли…
Но иногда мне очень тоскливо от того, что я отбилась от своей стаи и бегу одна, не потому, что надо, а потому, что еще надеюсь ее найти, нагнать. Эта единственная иллюзия, греющая меня и поэтому оставленная жить в сердце. Даже волчонок воспитанный, вскормленный в человеческом жилище, как домашний пес, рано или поздно пойдет на зов природы, вспомнит, кто он, и устремится на свободу, к своим. И я мечтала вспомнить и найти своих, понять и принять их, кем бы они ни были, и вырваться из чужого загона. И быть принятой, и принять, и понять, кто я: пантера, мустанг… иволга, запутавшаяся в ветвях?
Но прочь этот философский вздор — жизнь циничнее любых рассуждений, и время неумолимо движет нас к финалу.
— Ты в курсе дела? Симакова когда уезжает? — спросила деловито.
— Я о другом спрашивал.
Плевать мне, о чем ты спрашивал, — глянула на него.
— Сопли и слюни про любовь на каждом повороте — купи пару буков и удовлетвори любопытство и душу. А я пошла, — поднялась и двинулась в комнату переодеваться и готовиться к встрече с квартиросъемщицей. Нужно брать ее тепленькой и с предоплатой — от меня откажется, от лишних денег — нет. Они ей в поездке пригодятся.
Иван понял, что я задумала, и не стал мешаться, только бросил:
— Я провожу.
Да, пожалуйста! Всучила ему свою сумку.
Глава 6
Отчего же сердце сжимает от непонятной тоски и боли?
Давно столь хмарое настроение не посещало меня. И вроде повода нет. Предательство Макрухина? Вилами на воде писано, да и все равно мне, что задумал старый питон. Меня ему не проглотить — подавится, знает это и пытаться не будет.
Задание? Не первое, не второе, даже не двадцатое, и вовсе не трудное. Обычное, пошлое. Замуж выходить за лорда? Как зайду, так и выйду. Это не моя головная боль, а жениха, который еще ни о чем не подозревает.
А что не так, что же бередит душу? Молчаливый напарник Лейтенант?
Он, как и я, одиночка, а волкам-одиночкам зубы без повода скалить не по чину и скулить, как щенку, чушь всякую, лишь бы паузу занять, тоже.
Может, погода действует? Затянуло тучами небо, словно траур по невинно убиенному светлому дню начался. Да и на это мне все равно — никогда я с погодой не ссорилась. Мы с ней параллельно живем, друг другу не мешая. Дождь ли, снег ли, солнце светит — мне едино — на дела это не отображается, значит, внимание обращать не на что.
— Что нос повесила? — заметил мое сумрачное выражение лица Иван.
— Не поверишь — сама не знаю.
— Почуяла что-то?
— Возможно, — оперлась на дверцу машины, задумчиво оглядываясь вокруг. Мерещилось мне что-то неуловимое, что и оттолкнуть не можешь, но и поймать не в силах.
Мужчина посмотрел вокруг и не нашел ничего подозрительного:
— Чисто, — заверил тоном специалиста, и странно — я поверила. — Садись, поехали.
— Когда машину взять успел?
— Мне ее вместе с билетом на самолет выдали, — хмыкнул, усаживаясь за руль.
`Что вы говорите? — Питон заботу проявил, самаритянин, блин!
— Наставления будут? — спросила, хлопнув дверцей. Лейтенант покосился на меня со значением:
— Мало?
— Нет, — `нашим легче'. — Карамельку хочешь? — полезла в сумочку.
— Давай.
Надо бы Макрухину позвонить — неспокойно на душе. Неспроста это. Что я мужичку поверила? Уши развесила и мысли тупые гоняю? А если он казачок засланный и Питон вовсе никаких распоряжений не давал? Нет, милок: доверяй да проверяй. Звякну Яковлевичу, душу успокою. Заодно и его мыслишки проведаю, да напомню, чтоб аппетит свой поумерил, — мелькнули дельные мысли.
Макрухин пил всю ночь, но спиртное не спасало, хоть уже и не лезло в горло.
Расплылся, раскис старый ловелас: деточка, лапочка…
Бог мой, как подло устроена жизнь! Как циничны и жестоки ее законы! Что триллеры и фантастика, что мистика и страшилки — комиксы. Жизнь, самая обычная, обывательская жизнь ужаснее и страшнее любой самой извращенной фантазии.
К утру Семена сморило, и он заснул прямо в офисе на диване, обнимая бутылку коньяка, мысленно исповедуясь и каясь ей, как священнику. А Мадонна, что пришла к нему во сне, имела образ Лены и, качнув головой, грустно улыбнулась: ты еще можешь все исправить, Мирон, и спасти свою душу…
Жуть какая!
Семена подкинуло. Он долго тер глаза, пытаясь сообразить, к чему было сказано, и кто он, Семен Яковливич Макрухин или какой-то Миррон? И почему он Мадонны испугался, как черта?
И понял, что нужно меньше пить и с совестью да жалостью брататься. От таких собутыльников и трезвенник язву всего организма получит.
Хватит, не дитя слюни в бутылку пускать — добрел до стола и рявкнул в селектор:
— Двойное кофе и кружку побольше!
И пошел умываться: прочь ерунду из головы. Проехали. Жизнь продолжается.
Москва встретила его солнечной погодой.
Бройслав смотрел на московские улицы, как всегда шумные и суетливые, и жмурился от удовольствия. Пробки его не напрягали — помогали свыкнуться с чересчур бодрой столичной атмосферой. Ему нравился тот заряд жизни, что щедро давал этот город любому приезжему, а вот жителей он изрядно выматывал. Но таковы издержки мегаполисов, вечно торопливых и ни на час не успокаивающихся в своем движении. И в этом есть своя прелесть.
А вот города Аравийского полуострова он не терпел, и сам себе не мог объяснить — отчего. Что-то глубинное вызывало в нем отторжение одного вида ослепительно белоснежных стен минаретов, солнца, что, казалось, плавит улицы; растительности, архитектуры, даже звуки шумных восточных базаров, гортанной речи рождали в нем настороженность и желание… схватиться за оружие. Странное желание, учитывая, что у него было достаточно партнеров и хороших знакомых из Аравии, Египта, Ирака и Сирии. И они прекрасно ладили меж собой. Но все же ни одному из них он не доверял, и, пожалуй, больше, чем с другими держал ухо востро.
Первый раз, когда он приехал в Тель-Авив, заметил и странную тревожность Гарика, после не раз замечал за ним этот напряженный взгляд, словно тот готов вступить в бой, да не слышит команды.
— Похоже, нас славно потрепали в этих местах в прошлой жизни, — заметил тогда Орион, и Фомин, к удивлению, не стал отнекиваться.
— Возможно. Хотя в реинкарнации я не верю, — бросил, уже садясь в самолет.
И в этом у них с Гариком было единственное противоречие — Бройслав верил в прошлые жизни и будущие не от того, что был фанатиком или продвинутым мистиком, суеверным и кармически озабоченным — просто так ему было легче жить. Вера должна быть у человека. Одни ищут ее у других и в другом, а он искал в себе. И точно знал, хоть и не мог внятно объяснить, что все повторяется в жизни и случайностей нет, и тот круг, что сложился — заведомо предопределен, как и сам путь, по которому идешь. Может, от того его считали фаталистом, а он не сопротивлялся. И считал это правильным.
Как первое движение души: сродство возникает сразу и не нужны проверки или раздумья, и не важно, кто этот человек — шут, вор, обыватель или политик. Он близок тебе, понятен и, кажется, давно знаком, даже если ты видишь его первый раз. Или, наоборот, при всей лучезарности и порядочности человека, длительном знакомстве и партнерских отношениях ты никак не можешь его принять, не то что понять.
Как с Андриасом. Вроде родной племянник, но терпеть его можно не больше пяти минут, а общаться лишь сквозь зубы, желательно по телефону, и вот уже двадцать пять лет у Бройслава возникает одно и тоже желание — придушить его.
Или Гарик — одна встреча в Будапеште, куда оба попали на выходные, чтоб отдохнуть, полюбоваться красотами древнего города, и увлеклись одной девчонкой и… махнув на нее рукой, засели в баре до утра, чтоб говорить, говорить, говорить, словно тысячу лет не виделись. И вот уже почти восемнадцать лет вместе. И терпят друг друга, считают нормальным все недостатки другого. Как и недостатки Витислава, мудрую угрюмость еще одного друга. И уверены в друге, как в себе.
Маленькое сообщество, закрытое, и тем, наверное, счастливое.
Знакомых, что дюжина по пятаку, а истинных друзей всегда мало и за золото не купишь — дороже они, чем любое материальное благо. Потому что они и есть истинное богатство, а воистину везучий человек — тот, кому как Бройславу посчастливилось иметь друзей. Они стали его истинной семьей, тогда как родственные узы тяготили, и ничего он не испытывал ни к родителям, ни к сестре и они к нему. Родные, а как чужие.